Четверг, 09.01.2025, 09:40
Электронная библиотека
Главная | Астафьев В. П. Царь-рыба (продолжение) | Регистрация | Вход
Меню сайта
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0

 

Над обрывом речки, во мшистом бугре могилка, белеющая обрубками корней, со свесившимися с бруствера кисточками брусники и уже бесцветными, будто жеваными, листьями морошки. Некрашеный гроб косо стоял на сырой супеси и на рыжих комках глины, выкайленных с нижнего пласта. Непривычно нарядный, прибранный, в белой рубахе с синтетическим галстуком на шее, смирно лежал в гробу Петруня. Волосенки, за сезон отросшие, зачесаны вверх, обнажили чистый, не загорелый под шапкой лоб, даже баки косые кто-то изобразил покойнику – в отряде есть на все мастера. Руки Петруни в заусенцах, в неотмывшемся мазуте – с железом имел дело человек, голова пришита рыбачьей жилкой ноль четыре, шов под галстуком аккуратный, почти незаметно, как исхрястал человека зверь, и весь Петруня хороший… Только темные, точно нарисованные царапины от когтей, и глаз, закрытый подпально-красным осиновым листом, похожим на старинный пятак, смазывали торжественную красоту церемонии, не давали забыться, притягивали и пугали взгляд – все правда, зверь, схватка, гибель человека – все-все это не сон, не байка про страсти-ужасти, которые есть мастера в отряде так рассказывать, что ночью заорешь и вскочишь. Давило в груди, стыдно сделалось Акиму за свои мысли, слезы, да и за все его недавнее поведение там, в палатке, – человек погиб, человека, его друга и помощника, зверь лютый изодрал, изничтожил, а он комедию ломал, лахудру какую-то вспоминал, себя жалел, тогда как Петруня-то вон, бедный, какой весь искорябанный, изжульканный…

Кто-то Петруне запонки свои блескучие в рукава вдел, штиблеты на микропоре отдал – видны носки штиблет из-под полотна, полотно из нутра палатки выдрано, и хотя его мыли в речке, сажа, пятна да комариные отдавыши заметны. Нет чтобы увезти человека в Туруханск, похоронить честь по чести, с оркестром, в красном гробу… Вечно так: работаешь – всем нужен, подохнешь – сразу и транспорту нету, и горючее кончилось, и везти некому.

А может, ребята не отдали? Ребята хорошие собрались в отряде, много пережили, все понимают, зря он на них бочку-то катил, оческами обзывал – нашло-наехало. Отдай покойного, кто его там, в Туруханске, хоронить будет? Кому он нужен? Увезут из морга на казенной машине, в казенном гробишке, сбросят в яму, зароют – и все, кончен бал! А тут кругом свои люди, горюют, о собственной кончине каждый задумывается, иные вон плачут, жалея покойного и себя.

Аким не заметил, как сам завсхлипывал, заутирался забинтованной рукой, его дернули за полу куртки: «Тихо ты!..» Начальник говорил речь:

– …Пробиваясь сквозь таежные дебри, продвигаясь вперед и вперед по неизведанным путям, к земным кладам, мы теряем наших дорогих друзей и соратников, не боюсь сравнения, как героических бойцов на фронте…

«Хорошо говорит! Правильно!» – Аким слизнул с губы слезу, и ему снова захотелось умереть, чтобы о нем вот так же сказали и чтобы Парамон Парамонович с целины приехал, и Касьянка, может, прилетела бы…

Его подтолкнули к гробу. Не зная, что делать, Аким глядел на руки Петруни, и оттого, что они, эти руки, были в мазуте, гляделись отдельно, виделись живой плотью – окончательно не воспринималась смерть. Аким вздохнул, послушно ткнулся лицом в лицо друга и отшатнулся, ожегшись о холодную твердь; словно в чем-то пытаясь удостовериться, торопливо тронул руки Петруни, они, как вымытые из берега таловые коренья, были тверды, безжизненно шероховаты и тоже холодны. Так это все-таки всерьез, взаправду! Нет Петруни! Петруню хоронят!

Акиму захотелось кого-то о чем-то спросить, что-то сделать, наладить, вернуть – не может, не должно так быть, ведь все началось с пустяка, сохатого черти занесли, он, Акимка, хотел его стрелять на мясо. Петруня увязался посмотреть – любопытство его разобрало. Ну и что такого? Охоту посмотреть всем интересно, чего особенного? И вот, столько изведавший, под смертью ходивший человек, так случайно, нелепо, не всерьез как-то…

Но ничего уже не надо говорить и поправлять. Когда Аким протер все тем же испачканным комком бинтов до слепоты затянутые мокретью глаза и распухшие губы, он увидел старательно, умело работающих людей. Словно выслуживаясь перед кем, угождая ли, они вперебой закапывали узенькую земляную щель и уже наращивали над нею продолговатый бугорок.

Аким повернулся и побрел бесцельно и бездумно в тайгу. Ноги приволокли его к вездеходу, он постоял возле машины, тупо в нее уставившись, чего-то соображая, и вдруг стиснул зубы, без того бледный, с завалившимися щеками, он побелел еще больше – ему нестерпимо, до стона, до крика захотелось вскочить на машину, затрещать ею, погнать вперед и конем этим железным, неумолимым крушить, сворачивать все вокруг, поразогнать все зверье, всех медведей, коих столько развелось в туруханской тайге, что сделано отступление от закона, разрешено их тут, как опасных зверей, истреблять круглый год. Но машина разобрана, картер вскрыт, рука изувеченная болит – куда, зачем и на чем он двинет? Кроме того, товарищи-друзья, хлопотали насчет поминального ужина.

Опытный начальник отряда выставил от себя литровый термос со спиртом, выпил стакан за упокой души рабочего человека, забрал планшет, молодую практикантку с молотком на длинной ручке и увел ее в тайгу – изучать тайны природы.

Разведчики недр оживились, забегали по лесу, застучали топорами, котлами, взбодрили очаги, забалтывая на них консервированные борщи, кашу-размазню. В отдалении, чтоб «падла эта» не воняла на добрых людей, Аким в отожженном от мазута ведре на отдельном костре варил медвежатину, и плыли ароматы по редкому лесу, вдоль речки Ерачимо и даже дальше, может, до самой Тунгуски, потому что в варево медведебой набросал лаврового листа, перца горошком, травок, душицы, корешков дикого чеснока. Из ведра опарой поднималась рыжая пена, взрываясь на головнях, она горела, шипела, издавая удушливый чад.

Приподняв заостренной палкой темно-бурый кусок мяса, Аким отхватил лафтачок, снял его губами с ножа и, гоняя во рту медвежатину, обжигающую небо, смотрел вверх, словно бы к чему-то там прислушиваясь или собираясь завыть. С усилием протолкнув в себя пробку недожеванного мяса, медведебой вытаращил глаза, и по выражению его лица прочитывалось, какими кривыми путями идет по сложному человеческому нутру горячий кус этой клятой, не к душе пришедшейся зверятины.

– Небось гайку легче проглотить? – спросил «путешественник», на которого Аким сердился и разговаривать с ним не хотел. Спросил он вроде бы просто так, от нечего делать, но из глубины все того же сложного, человеческого нутра пробился интерес.

– Не доварилось, – не глядя на бывалого «путешественника», подгребая в кучу головни, увеличивая силу огня, отозвался Аким.

– Как ты жрешь? – вздыбился вдруг практикант из Томского университета Гога Герцев. – Он человека хотел слопать! Он людоед! Он и сам ободранный на человека похож! А ты, вонючка, лопаешь всякую мразь! Тьфу!

Аким знал много всяких людей, давно с ними жил, работал, изучил их повадки, как выразился в местной газете один наезжий писатель под названием очеркист, и потому не возражал практиканту – молод еще, да и напарницу его в лес увели, мучайся, угадывай вот, зачем ее туда увели?

– Сто правда, то правда, похож. У медведя и лапы точь-в-точь человечьи, токо у передней лапы прихватного пальца нету, – миролюбиво согласился с практикантом Аким и хотел продолжить объяснения, но подошла пора поднимать печальную чарку за Петруню, чтобы в молчаливой строгости и скорби осушить ее до дна.

Выпили, дружно принялись закусывать крошевом из ржавых килек, кашей, борщом. Меж тем в ведре, закрытом крышкой от тракторного цилиндра, допрела на угольях медвежатина, и Аким, выворотив из ведра кусище, кивком головы показал связчикам на ведро, но они все отвернулись, и, пробормотав: «Не хотите, как хотите!», зверобой по-остяцки, у самого носа пластал острущим ножиком мясо и, блаженно жмурясь, почмокивая, неторопливо, но убористо уминал кусок за куском, с хлебом и соленой черемшой.

Первым не выдержал «путешественник».

– Ты это… с черемшой-то зачем мясо рубаешь?

– Зырно.

Изобразив рукой, чтоб Аким отчекрыжил и ему кусочек медвежатины на пробу, «путешественник» покривился словно бы над ним совершалось насилие. Аким, поглощенный чревоугодничеством, мурлыкая от удовольствия, лопал мясо, ни на кого не обращая внимания. И пришлось «путешественнику» делать вид, что лезет он за этим самым мясом, преодолевая брезгливость, и, видит бог, старается не для себя, досадно морщился, даже плюнул в костер «путешественник», на что Аким, захмелевший от еды и выпивки, заметил: «Доплюесся, губы заболят!» Выудив из ведра кусище мяса, по-дамски жеманясь, «путешественник» снял его губами с лезвия ножа. Работяги плотно обступили костер, наблюдая. Изжевав шматочек мяса и проводив его во чрево, «путешественник» сузил глазки и, глядя вдаль, о чем-то задумался, потом заявил, что жаркое напоминает по вкусу опоссума или кенгуру, но пока толком он еще не разобрался, и отхватил кус побольше. Радист отряда, человек потный, плюгавый, вечно тоскующий по здоровой пище и толстым бабам, тоже отрезал мясца, но заявил при этом: едва ли пройдет оно посуху.

Намек поняли. Дружно выпили по второй кружке, и как-то незаметно работяги один по одному потянулись к Акимову костру, обсели ведро с медвежатиной.

– А что, если прохватит? – засомневался радист.

– С черемшой, с брусникой да под спирт хоть како мясо нисе, акромя пользы, не приносит, – успокоил товарищей Аким и, напостившись в палатке, напереживавшись без народа, ударился в поучительную беседу: – Медвежье мясо особенное, товариссы, очень пользительное, оно влияет на зрение, от чахотки помогает, мороз какой хоть будь, ешь медвежатину – не заколес, сила от медвежатины, понимас, страшенная…

– По бабам с него забегаешь! – хохотнул кто-то.

– Я имя серьезно, а оне…

– Ладно, ладно, не купороссься, тем более что баб в наличности нету.

– А-а… – начал было радист, собираясь брякнуть насчет практикантки, но его вовремя перебил «путешественник»:

– Вот ведь святая правда: век живи, век вертись и удивляйся! Белый свет весь обшарил, но медведя токо плюшевого видел, по глупости лет пробовал ему ухо отгрызти, выплюнул – невкусно.

Пошла беседа, разворачивалась, набирала силу гулянка, поминки вошли в самый накал. К закату следующего дня от медведя остались одни лапы в темных шерстяных носках. Братски обнявшись, разведчики недр посетили, и не раз, могилу Петруни, лили спирт в комки, меж которых топорщились обрубки корешков, паутинились нитки седого мха, краснели давленые ягоды брусники. Каждый считал своим долгом покаяться перед покойным за нанесенные ему и всему человечеству обиды, люди клялись вечно помнить дорогого друга и отныне не чинить никому никакого зла и неудовольствия.

Аким и выспался на могиле Петруни, обняв тесанную из кедра пирамиду. Выспавшись и разглядевшись, где он, несколько устыдясь своего положения, зверобой скатился к речке, ополоснул лицо и подался к почти затухшему костру, вокруг которого разбросанно, будто после нелегкой битвы, валялись поверженные люди, и только трезвый и злой Гога Герцев сидел на пеньке и чего-то быстро, скачуще писал в блокноте.

Из Туруханска в отряд вылетел налаживать трудовую дисциплину начальник партии. Зная, с кем имеет дело, он прихватил ящик с горючкой, и, когда вертолет плюхнулся на опочек средь речки Ерачимо, единого взгляда начальнику хватило, чтобы оценить обстановку – силы отряда на исходе, поминки проходят без скандалов, драк и поножовщины – люди горевали всерьез.

– Послезавтра на работу?! – приказал и спросил одновременно начальник партии. Всякая личность, ездящая и тем более летающая по туруханской и эвенкийской тайге, была разведчикам недр известна, и они пронюхали: в вертолете таится ящичек, и дали слово – в назначенный начальником срок выйти на работу и от чувств братства хотели обнимать и даже качнуть хорошего, понимающего человека, но начальник прямиком через речку стриганул к вертолету, машина тотчас затрещала и метнулась в небо.

Как посулились, вышли на работу в назначенный день, не сразу, но разломались и, вкалывая от темна до темна, наверстали упущенное, к сроку отработали район, снялись с речки Ерачимо, вернулись в Туруханск, и те, кто остался в отряде, на следующий сезон уже работали другой участок, на другом притоке Нижней Тунгуски, еще более глухом и отдаленном, под названием Нимдэ. …

Несколько лет спустя Акима занесло поохотиться на глухарей по Нижней Тунгуске, он нарочно сделал отворот, долго шарился по мрачной речке Ерачимо, пытаясь найти место, где стоял и работал когда-то геологический отряд. Но сколь ни бегал по речке, сколь ни кружил в уреме, следов геологов и могилы друга найти не мог.

Все поглотила тайга.

 

ТУРУХАНСКАЯ ЛИЛИЯ

Наконец-то побывал я на Казачинских порогах! Не проплыл их на пароходе, не промчался на «Метеоре», не пролетел на самолете – посидел на берегу у самого порога, и он перестал быть для меня страшным, он еще больше привораживал, поднимал буйством какую-то силу, дремлющую в душе.

Я знавал пору, когда входивший в порог старикашка «Ян Рудзутак» верст за десять начинал испуганно кричать заполошными гудками и до того доводил команду, сплошь выходившую на вахту, в особенности пассажиров, что средь них случались обмороки, и своими глазами видел я, как било припадком рыхлую бабу и голова ее гулко брякала о железный пол парохода. Публику всю в ту пору с палубы удаляли, да она большей частью и сама удалялась, залазила под койки, под бочки, хоронилась в узлах, в поленницах дров, которыми пароход забивался до потолка. «Рудзутак» хоть и числился «скоростной линией», отапливался дровишками и, случалось, из Игарки в Красноярск прибывал на десятый или двенадцатый день.

Конечно, и тогда уже попадались ухари, которым ничего не страшно на этом свете. Они лаялись с командой, желая стоять грудью наперекор стихиям, глядеть на них и презирать их, а удаленные с палубы иной раз с применением силы парни и девки, в особенности же ребятишки, пялились в окна, расплющив о стекла носы.

Когда мне первый раз в жизни довелось проходить Казачинские пороги, я спрятался на палубе под шлюпку и как там не отдал богу душу, до сих пор понять не могу.

Берега к порогу сужались каменным коридором, воду закручивало, вывертывало вспученной изнанкой, от темени скал река казалась бездонной, ее пронзало переменчивым светом, местами тьму глубин просекало остриями немых и потому особенно страшных молний, что-то в воде искристо пересыпалось, образуя скопище огненной пыли, которая тут же скатывалась в шар, набухала, раскалялась, казалось, вот-вот она лопнет взрывом под днищем суденышка и разнесет его в щепки. Но пароход сам бесстрашно врезался плугом носа в огненное месиво, сминал его, крошил и, насорив за собою разноцветного рванья, пер дальше с немыслимой скоростью и устрашающим грохотом.

Кипело, ахало, будто тысячи мельниц одновременно гремели жерновами, лязгали водосливом, бухали кованым вертелом, скрипели деревянными суставами передач и еще чем-то. Глохли, обмирали в камнях всякие земные краски, звуки, и все явственней нарастало глухое рокотание откуда-то из-под реки, из земных недр – так приближается, должно быть, землетрясение.

Лес по обоим берегам отчего-то сухой, да и нет лесу-то, веретье сплошь, пальник черный. И они, эти полуголые берега, крутились, земля кренилась, норовя сбросить все живое и нас вместе с пароходом в волны, задранные на грядах камней белым исподом. Пароход подрагивал, поскрипывал, торопливо бил об воду колесами, пытаясь угнаться за улетающей из-под него рекой, и на последнем уж пределе густо дымил трубою, ревел, оглашая окрестности, не то пугая реку и отгоняя морочь скал, не то умоляя пощадить его, не покидать и в то же время вроде бы совсем неуправляемо, но вертко летел меж гор, оплеух, быков, скал, надсаженно паря, одышливо охая. Что-то чем-то лязгнуло, брякнуло, громыхнуло, ахнуло, и шум поднялся облаком ввысь, отстал, заглухая, воцарилась мертвая тишина. «Все! Идем ко дну! Не зря бабушка мне пророчила: „Мать-утопленница позовет тебя, позовет…“

Но пароход не опрокидывался, никакого визгу и вою не слышалось. Я выглянул из-под шлюпки. Порог дымился, бело кипел, ворочался на грядах камней уже далеко за кормою. Ниже порога, смирно ткнувшись головою в камни берега, как конь в кормушку, стояло неуклюжее судно с огромной трубою, с лебедкой на корме, и с него что-то кричали на «Рудзутак». Из недоступной нашему брату верхней палубы голосом, сдавленным медью рупора, капитан «Рудзутака» буднично объяснял: «Зарплату не успели. Не успели. Со „Спартаком“ ждите, со „Спартаком“.

Разговор про зарплату всех пассажиров разом успокоил.

Пароходик с лебедкою под названием «Ангара» был туер. Он пережил целую эпоху и остался единственным в мире. Трудились когда-то туеры на Миссисипи, на Замбези и на других великих реках – помогали судам проходить пороги, точнее, перетаскивали их через стремнины, дрожащих, повизгивающих, словно собачонок на поводке. Туер, что кот ученый, прикован цепью к порогу. Один конец цепи закреплен выше порога, другой ниже, под водой. И весь путь туера в две версты, сверху вниз, снизу вверх. Однообразная, утомительная работа требовала, однако, постоянного мужества, терпения, но никогда не слышал я, чтоб покрыли кого-нибудь матом с туера, а причин тому ох как много случалось: то неспоро и плохо учаливались баржа или какое другое судно, то оно рыскало, то не ладилось на нем чего-нибудь при переходе через пороги, в самой страшной воде. Сделав работу, туер отцепит от себя суденышко, пустит его своим ходом на вольные просторы, в которых самому никогда бывать не доводилось, и пикнет прощально, родительски снисходительно.

Ныне в порогах трудится другой туер – «Енисей» – детище Красноярского судоремонтного завода. Он заменил старушку «Ангару». Ее бы в Красноярск поднять, установить во дворе краевого музея – нигде не сохранилось такой реликвии. Да где там! До «Ангары» ли?

Почти нагишом сидя на песчаном лоскутке берега, слушая шум воды, размышлял я о всякой всячине, но, сколь ни копался, прежних ощущений в себе не мог возбудить, и порог мне казался мирным, ручным, раздетым вроде бы. Ах, детство, детство! Все-то в его глазах нарядно, велико, необъятно, исполнено тайного смысла, все зовет подняться на цыпочки и заглянуть туда, «за небо».

Казачинский порог «подровняли» взрывчаткой, сделали менее опасным, и многие суда уже своим ходом, без туера, дырявят железным клювом тугую, свитую клубами воду, упрямо, будто по горе, взбираются по реке и исчезают за поворотом. «Метеоры» и «Ракеты» вовсе порогов не признают, летают вверх-вниз без помех, и только синий хвостик дыма вьется за кормой. Туер «Енисей», коли возьмется за дело, без шлепанья, без криков, суеты и свистков вытягивает «за чуб» огромные самоходки, лихтера, старые буксиры. Буднично, деловито в пороге. По ту сторону реки пустоглазая деревушка желтеет скелетами стропил, зевает провалами дверей, крыш и окон – отработала свое, отжила деревушка, сплошь в ней бакенщики вековали, обслуга «Ангары», спасатели-речники и прочий нужный судоходству народ.

Шумит порог, оглаживая, обтекая гряды камней, кружатся потоки меж валунов, свиваются в узлы, но не грозно, не боязно шумит. И судно за судном, покачиваясь, мчатся вдаль. Вот из-за поворота выскочила куцезадая самоходка, ворвалась в пороги, шурует вольно, удало, не отработав по отбою к правому берегу, от последней в пороге гряды, где крайней лежит, наподобие бегемота, гладкая, лоснящаяся глыбища и вода круто вздыбленным валом валится на нее, рушится обвально, кипит за нею, клокочет, сбитая с борозды. Порог, и выровненный, чуть обузданный, никому с собою баловаться не позволит. Стотонную самоходку сгребло, потащило на каменную глыбу. Из патрубка самоходки ударил густой дым, по палубе побежал человек с пестрой водомеркой. Ставши почти поперек стремнины, самоходка, напрягаясь, дрожа, изо всех сил отрабатывала от накатывающей гряды, от горбатого камня, который магнитом притягивал ее к себе – пять-десять метров, секунды три-четыре жизни оставалось суденышку, ударило, скомкало, как мусорное железное ведро, и потащило бы ко дну. Обезволев, отдало себя суденышко стихиям, положилось на волю божью. Его качнуло, накренило и, кормой шаркнув о каменный заплесок, выплюнуло из порога, словно цигарку, все еще дымящуюся, но уже искуренную.

– Там не один дурак лежит и обдумывает свое поведение, – присев по-хозяйски к нашему огню и вытащив из него сучок на раскурку, сказал незаметно и неслышно из-за шума порога приблизившийся к нам пожилой человек. Прикурив, он по-ребячьи легко вздохнул, приветно нам улыбнулся, приподняв с головы старую форменную фуражку речника, и продолжил о том, что в порогах покоятся забитые камнями, замытые песком удалые плотогоны, купчишки в кунгасах добро стерегут, переселенцы-горемыки, долю не нашедшие, отдыхают; определился на свое постоянное место разный непоседливый народишко.

– А больше всех там нашего брата – баканщика покоится…

Моложавое лицо с прикипелой обветренностью, на котором спокойно светились таежным, строгим светом глаза, мягкое произношение, когда слова вроде бы не звучат, а поются, свойское поведение – как будто всю жизнь мы знали друг друга, вызывали ответное доверие к этому человеку, рождалась уверенность – где-то он и в самом деле встречался. Есть люди, что вроде бы сразу живут на всей земле в одинаковом обличье, с неуязвимой и неистребимой открытостью. Все перед ними всегда тоже открыты настежь, все к ним тянутся, начиная от застигнутых бедой путников и кончая самыми раскапризными ребятишками. Таких людей никогда не кусают собаки, у них ничего не крадут и не просят, они сами все свое отдают, вплоть до души, всегда слышат даже молчаливую просьбу о помощи, и почему-то им, никогда не орущим, никого плечом не отталкивающим, даже самая осатанелая продавщица, как-то угадав, что недосуг человеку, подает товар через головы, и никто в очереди не возражает – потому что они-то, такие люди, отдают больше, чем берут. Попиливают таких мужей за простодырство жены, и они, виновато вздыхая, делают вид, будто ох как правильно все говорится и ох как раскаивается муж перед женою, ох как ее слушается. На фронте, в санроте не раз случалось – такой вот отодвигается, отодвигается в сторонку, уступая очередь в перевязочную более пробойным людям, считая, что им больнее, а ему еще терпимо, и, глядишь, догорит скромняга в уголке церковной свечкой. Совсем на другой реке такой же вот человек утонул недавно, уступая место на опрокинутой лодке тем, которые казались ему слабее, а был болен сердцем и, спасая других, ушел под воду без крика, без бултыханья, боясь собою обременить и потревожить кого-то.

Душевно легка, до зависти свободна жизнь таких людей. И как же убиваются жены по скоро износившимся, рано их покинувшим, таким вот простофилям-мужьям, обнаружив, что не умевший наживать копейку, постоять за себя. с необидчивым и тихим нравом мужичонка был желанней желанного и любила, оказывается, она его, дура, смертно, да ценить не умела.

Мы пригласили Павла Егоровича – так назвался наш гость – разделить с нами трапезу. Он не манежился, выпил водочки, утер губы и с бережной, праздничной отрадой разговелся кружочком огурчика и редиски, сказавши, что свежей зелени нынче еще не пробовал. Вежливо поблагодарив за угощение, он посулился порадовать и нас ответно: «Да куда же это годится – гости пробавляются чаем на Казачинских-то порогах!»

Я увязался за Павлом Егоровичем и скоро узнал, что приехал он сюда в двадцать шестом году из Пермской области. Жил я тогда в Перми, и, когда сказал об этом Павлу Егоровичу, он от такого сообщения опешил, уставив на меня зеленовато-хвойные глаза:

– Ну, не зря молвится – тесна земля, тесна.

– А вас-то, вас-то какими же ветрами занесло сюда?

– Нас-то? – Павел Егорович окинул сощуренным взглядом Казачинский порог, и я догадался – он его «не слышит», не то, чтобы вовсе не слышит, он привык к нему, как мы привыкаем к часам-ходикам, к мурлыканью кошки, – обжито слышит, понимая голоса камней, различая их, отделяя гул порога в разнопогодье, во время высокой воды, в меженную пору и в осень, когда река расшита седовато-голубой, стежью, и скатившийся на глуби хариус лениво теребит эти стежки, выбирая из них корм, и нет-нет жахнет хвостом редкий уже здесь таймень.

– Вырос я невдалеке от Чернушки, речку в нашем селе к середине лета коровы выпивали, – заговорил Павел Егорович, – а вот почему-то на воду меня тянуло, на большую. Должно быть, в кровях запутался моряк! – Он прервался, помолчал, не отрывая глаз от порога и от заречной протоки, огнувшей каменный островок с пучком наветренного, голого леса на макушке. По окружью островка внахлест лежали смытые деревья, по-за порогом, ниже его, на берега тоже столкало много хламу, он горел, растекаясь сизым дымом вдоль реки, по обе стороны которой то разбродно, то в одиночку, то кучно, то волнисто уходили вдаль хребты, хмуролесье, блестели игольно останцы, с которых бурями и огнем смахнуло растительность, однако у подножия хребта, в веселой пестрине кружились хороводы осин, березняков, боярышника, жимолости, проталинами стекали по каменистым склонам заросли дикой акации. – И потопал я пеши по стране, – продолжал Павел Егорович с легким выдохом, – молодой, силой не обделенный, рубить-пилить еще в зыбке наученный. До Анисея дотопал!

«Пермяк-то, солены уши, совсем очалдонился, Енисей по-нашенски зовет!»

– Хошь верь, хошь нет, притопал я к Анисею, глянул – и все во мне улеглося. «Здесь, Павел! – сказало сердце, – здесь твоя пристань!» По Анисею матросом ходил и как попал сюда, обалдел: «Их ты, батюшки мои! Неуж такое наяву может быть? Надо остановиться!» – Павел Егорович не отрываясь смотрел на порог, слушал его, а я догадался, что удивление его не кончилось, что невозможно привыкнуть к этакой красотище, надивоваться ею. И только теперь уразумел, отчего умирающие в подпорожье старики просили выносить их на волю перед кончиной. Бабы ворчали: «Не опостылел те еще Анисей-то? Ухайдакался на ем! Руки-ноги он те искорежил…»

назад<<< 1 . . . 31 >>>далее

 

 

 

 

 

Форма входа
Поиск
Календарь
«  Январь 2025  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
  12345
6789101112
13141516171819
20212223242526
2728293031
Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz