Вдруг все это переменилось.
Однажды, после дневного отдыха и дремоты, он хотел встать с дивана — и не мог, хотел выговорить слово — и язык не повиновался ему. Он в испуге махал только рукой, призывая к себе на помощь.
Живи он с одним Захаром, он мог бы телеграфировать рукой до утра и наконец умереть, о чем узнали бы на другой день, но глаз хозяйки светил над ним, как око провидения: ей не нужно было ума, а только догадка сердца, что Илья Ильич что-то не в себе.
И только эта догадка озарила ее, Анисья летела уже на извозчике за доктором, а хозяйка обложила голову ему льдом и разом вытащила из заветного шкафчика все спирты, примочки — все, что навык и наслышка указывали ей употребить в дело. Даже Захар успел в это время надеть один сапог и так, об одном сапоге, ухаживал вместе с доктором, хозяйкой и Анисьей около барина.
Илью Ильича привели в чувство, пустили кровь и потом объявили, что это был апоплексический удар и что ему надо повести другой образ жизни.
Водка, пиво и вино, кофе, с немногими и редкими исключениями, потом все жирное, мясное, пряное было ему запрещено, а вместо этого предписано ежедневное движение и умеренный сон только ночью.
Без ока Агафьи Матвеевны ничего бы этого не состоялось, но она умела ввести эту систему тем, что подчинила ей весь дом и то хитростью, то лаской отвлекала Обломова от соблазнительных покушений на вино, на послеобеденную дремоту, на жирные кулебяки.
Чуть он вздремнет, падал стул в комнате, так, сам собою, или с шумом разбивалась старая, негодная посуда в соседней комнате, а не то зашумят дети — хоть вон беги! Если это не поможет, раздавался ее кроткий голос: она звала его и спрашивала о чем-нибудь.
Дорожка сада продолжена была в огород, и Илья Ильич совершал утром и вечером по ней двухчасовое хождение. С ним ходила она, а нельзя ей, так Маша, или Ваня, или старый знакомый, безответный, всему покорный и на все согласный Алексеев.
Вот Илья Ильич идет медленно по дорожке, опираясь на плечо Вани. Ваня уж почти юноша, в гимназическом мундире, едва сдерживает свой бодрый, торопливый шаг, подлаживаясь под походку Ильи Ильича. Обломов не совсем свободно ступает одной ногой — следы удара.
— Ну, пойдем, Ванюша, в комнату! — сказал он.
Они было направились к двери. Навстречу им появилась Агафья Матвеевна.
— Куда это вы так рано? — спросила она, не давая войти.
— Что за рано! Мы раз двадцать взад и вперед прошли, а ведь отсюда до забора пятьдесят сажен — значит, две версты.
— Сколько раз прошли? — спросила она Ванюшу.
Тот было замялся.
— Не ври, смотри у меня! — грозила она, глядя ему в глаза. — Я сейчас увижу. Помни воскресенье, не пущу в гости.
— Нет, маменька. право, мы раз… двенадцать прошли.
— Ах ты, плут этакой! — сказал Обломов. — Ты все акацию щипал, а я считал всякий раз…
— Нет, походите еще: у меня и уха не готова! — решила хозяйка и захлопнула перед ними дверь.
И Обломов волей-неволей отсчитал еще восемь раз, потом уже пришел в комнату.
Там, на большом круглом столе, дымилась уха. Обломов сел на свое место, один на диване, около него, справа на стуле, Агафья Матвеевна, налево, на маленьком детском стуле с задвижкой, усаживался какой-то ребенок лет трех. Подле него садилась Маша, уже девочка лет тринадцати, потом Ваня и, наконец, в этот день и Алексеев сидел напротив Обломова.
— Вот постойте, дайте еще я положу вам ершика: жирный такой попался! — говорила Агафья Матвеевна, подкладывая Обломову в тарелку ершика.
— Хорошо бы к этому пирог! — сказал Обломов.
— Забыла, право забыла! А хотела еще с вечера, да память у меня словно отшибло! — схитрила Агафья Матвеевна.
— И вам тоже, Иван Алексеич, забыла капусты к котлетам приготовить, — прибавила она, обращаясь к Алексееву. — Не взыщите.
И опять схитрила.
— Ничего-с: я все могу есть, — сказал Алексеев.
— Что это, в самом деле, не приготовят ему ветчины с горошком или бифштекс? — спросил Обломов. — Он любит…
— Сама ходила, смотрела, Илья Ильич, не было хорошей говядины!.. Зато вам кисель из вишневого сиропа велела сделать: знаю, что вы охотник, — добавила она, обращаясь к Алексееву.
Кисель был безвреден для Ильи Ильича, и потому его должен был любить и есть на все согласный Алексеев.
После обеда никто и ничто не могло отклонить Обломова от лежанья. Он обыкновенно ложился тут же на диване на спину, но только полежать часок. Чтоб он не спал, хозяйка наливала тут же, на диване, кофе, тут же играли на ковре дети, и Илья Ильич волей-неволей должен был принимать участие.
— Полно дразнить Андрюшу: он сейчас заплачет! — журил он Ванечку, когда тот дразнил ребенка.
— Машенька, смотри, Андрюша ушибется об стул! — заботливо предостерегал он, когда ребенок залезал под стулья.
И Маша бросалась доставать "братца", как она называла его.
Все замолкло на минуту, хозяйка вышла на кухню посмотреть, готов ли кофе. Дети присмирели. В комнате послышалось храпенье, сначала тихое, как под сурдиной, потом громче, и когда Агафья Матвеевна появилась с дымящимся кофейником, ее поразило храпенье, как в ямской избе.
Она с упреком покачала головой Алексееву.
— Я будил, да они не слушают! — сказал в свое оправдание Алексеев.
Она быстро поставила кофейник на стол, схватила с пола Андрюшу и тихонько посадила его на диван к Илье Ильичу. Ребенок пополз по нем, добрался до лица и схватил за нос.
— А! Что? Кто это? — беспокойно говорил очнувшийся Илья Ильич.
— Вы задремали, а Андрюша влез да разбудил вас, — ласково сказала хозяйка.
— Когда же я задремал? — оправдывался Обломов, принимая Андрюшу в объятия. — Разве я не слыхал, как он ручонками карабкался ко мне? Я все слышу! Ах, шалун этакой: за нос поймал! Вот я тебя! Вот постой, постой! — говорил он, нежа и лаская ребенка. Потом спустил его на пол и вздохнул на всю комнату.
— Расскажите что-нибудь, Иван Алексеич! — сказал он.
— Всё переговорили, Илья Ильич, нечего рассказывать, — отвечал тот.
— Ну, как нечего? Вы бываете в людях: нет ли чего новенького? Я думаю, читаете?
— Да-с, иногда читаю, или другие читают, разговаривают, а я слушаю. Вот вчера у Алексея Спиридоныча сын, студент, читал вслух…
— Что ж он читал?
— Про англичан, что они ружья да пороху кому-то привезли. Алексей Спиридоныч сказали, что война будет.
— Кому же они привезли?
— В Испанию или в Индию — не помню, только посланник был очень недоволен.
— Какой же посланник? — спросил Обломов.
— Вот уж это забыл! — сказал Алексеев, поднимая нос к потолку и стараясь вспомнить.
— С кем война-то?
— С турецким пашой, кажется.
— Ну, что еще нового в политике? — спросил, помолчав, Илья Ильич.
— Да пишут, что земной шар все охлаждается: когда-нибудь замерзнет весь.
— Вона! Разве это политика? — сказал Обломов.
Алексеев оторопел.
— Дмитрий Алексеич сначала упомянули политику, — оправдывался он, — а потом все сподряд читали и не сказали, когда она кончится. Я знаю, что уж это литература пошла.
— Что же он о литературе читал? — спросил Обломов.
— Да читал, что самые лучшие сочинители Дмитриев, Карамзин, Батюшков и Жуковский…
— А Пушкин?
— Пушкина нет там. Я сам тоже подумал, отчего нет! Ведь он хений, — сказал Алексеев, произнося г, как х.
Последовало молчание. Хозяйка принесла работу и принялась сновать иглой взад и вперед, поглядывая по временам на Илью Ильича, на Алексеева и прислушиваясь чуткими ушами, нет ли где беспорядка, шума, не бранится ли на кухне Захар с Анисьей, моет ли посуду Акулина, не скрипнула ли калитка на дворе, то есть не отлучился ли дворник в "заведение".
Обломов тихо погрузился в молчание и задумчивость. Эта задумчивость была не сон и не бдение: он беспечно пустил мысли бродить по воле, не сосредоточивая их ни на чем, покойно слушал мерное биение сердца и изредка ровно мигал, как человек, ни на что не устремляющий глаз. Он впал в неопределенное, загадочное состояние, род галлюцинации.
На человека иногда нисходят редкие и краткие задумчивые мгновения, когда ему кажется, что он переживает в другой раз когда-то и где-то прожитой момент. Во сне ли он видел происходящее перед ним явление, жил ли когда-нибудь прежде, да забыл, но он видит: те же лица сидят около него, какие сидели тогда, те же слова были произнесены уже однажды: воображение бессильно перенести опять туда, память не воскрешает прошлого и наводит раздумье.
То же было с Обломовым теперь. Его осеняет какая-то бывшая уже где-то тишина, качается знакомый маятник, слышится треск откушенной нитки, повторяются знакомые слова и шепот: "Вот никак не могу попасть ниткой в иглу: на-ка ты, Маша, у тебя глаза повострее!"
Он лениво, машинально, будто в забытьи, глядит в лицо хозяйки, и из глубины его воспоминаний возникает знакомый, где-то виденный им образ. Он добирался, когда и где слышал он это…
И видится ему большая темная, освещенная сальной свечкой гостиная в родительском доме, сидящая за круглым столом покойная мать и ее гости: они шьют молча, отец ходит молча. Настоящее и прошлое слились и перемешались.
Грезится ему, что он достиг той обетованной земли, где текут реки меду и молока, где едят незаработанный хлеб, ходят в золоте и серебре…
Слышит он рассказы снов, примет, звон тарелок и стук ножей, жмется к няне, прислушивается к ее старческому, дребезжащему голосу: "Милитриса Кирбитьевна!" — говорит она, указывая ему на образ хозяйки.
Кажется ему, то же облачко плывет в синем небе, как тогда, тот же ветерок дует в окно и играет его волосами, обломовский индейский петух ходит и горланит под окном.
Вон залаяла собака: должно быть, гость приехал. Уж не Андрей ли приехал с отцом из Верхлёва? Это был праздник для него. В самом деле, должно быть он: шаги ближе, ближе, отворяется дверь… "Андрей!" — говорит он. В самом деле, перед ним Андрей, но не мальчик, а зрелый мужчина.
Обломов очнулся: перед ним наяву, не в галлюцинации, стоял настоящий, действительный Штольц.
Хозяйка быстро схватила ребенка, стащила свою работу со стола, увела детей, исчез и Алексеев. Штольц и Обломов остались вдвоем, молча и неподвижно глядя друг на друга. Штольц так и пронзал его глазами.
— Ты ли это, Андрей? — спросил Обломов едва слышно от волнения, как спрашивает только после долгой разлуки любовник свою подругу.
— Я, — тихо сказал Андрей. — Ты жив, здоров?
Обломов обнял его, крепко прижимаясь к нему.
— Ах! — произнес он в ответ продолжительно, излив в этом ах всю силу долго таившейся в душе грусти и радости и никогда, может быть, со времени разлуки не изливавшейся ни на кого и ни на что.
Они сели и опять пристально смотрели друг на друга.
— Здоров ли ты? — спросил Андрей.
— Да, теперь слава богу.
— А был болен?
— Да, Андрей, у меня удар был…
— Возможно ли? Боже мой! — с испугом и участием сказал Андрей. — Но без последствий?
— Да, только левой ногой не свободно владею… — отвечал Обломов.
— Ах, Илья, Илья! Что с тобой? Ведь ты опустился совсем! Что ты делал это время? Шутка ли, пятый год пошел, как мы не видались!
Обломов вздохнул.
— Что ж ты не ехал в Обломовку? Отчего не писал?
— Что говорить тебе, Андрей? Ты знаешь меня и не спрашивай больше! — печально сказал Обломов.
— И всё здесь, на этой квартире? — говорил Штольц, оглядывая комнату, — и не съезжал?
— Да, всё здесь… Теперь уж я и не съеду!
— Как, решительно нет?
— Да, Андрей… решительно.
Штольц пристально посмотрел на него, задумался и стал ходить по комнате.
— А Ольга Сергеевна? Здорова ли? Где она? Помнит ли?..
Он не договорил.
— Здорова и помнит тебя, как будто вчера расстались. Я сейчас скажу тебе, где она.
— А дети?
— И дети здоровы… Но скажи, Илья: ты шутишь, что останешься здесь? А я приехал за тобой, с тем чтоб увезти туда, к нам, в деревню…
— Нет, нет! — понизив голос и поглядывая на дверь, заговорил Обломов, очевидно встревоженный. — Нет, пожалуйста, ты и не начинай, не говори…
— Отчего? Что с тобой? — начал было Штольц. — Ты знаешь меня: я давно задал себе эту задачу и не отступлюсь. До сих пор меня отвлекали разные дела, а теперь я свободен. Ты должен жить с нами, вблизи нас: мы с Ольгой так решили, так и будет. Слава богу, что я застал тебя таким же, а не хуже. Я не надеялся… Едем же!.. Я готов силой увезти тебя! Надо жить иначе, ты понимаешь как.
Обломов с нетерпением слушал эту тираду.
— Не кричи, пожалуйста, тише! — упрашивал он. — Там…
— Что там?
— Услышат… хозяйка подумает, что я в самом деле хочу уехать…
— Ну, так что ж? Пусть ее думает!
— Ах, как это можно! — перебил Обломов. — Послушай, Андрей! — вдруг прибавил он решительным, небывалым тоном, — не делай напрасных попыток, не уговаривай меня: я останусь здесь.
Штольц с изумлением поглядел на своего друга. Обломов спокойно и решительно глядел на него.
— Ты погиб, Илья! — сказал он. — Этот дом, эта женщина… весь этот быт… Не может быть: едем, едем!
Он хватал его за рукав и тащил к двери.
— Зачем ты хочешь увезти меня? Куда? — говорил, упираясь, Обломов.
— Вон из этой ямы, из болота, на свет, на простор, где есть здоровая, нормальная жизнь! — настаивал Штольц строго, почти повелительно. — Где ты? Что ты стал? Опомнись! Разве ты к этому быту готовил себя, чтоб спать, как крот в норе? Ты вспомни все…
— Не напоминай, не тревожь прошлого: не воротишь! — говорил Обломов с мыслью на лице, с полным сознанием рассудка и воли. — Что ты хочешь делать со мной? С тем миром, куда ты влечешь меня, я распался навсегда, ты не спаяешь, не составишь две разорванные половины. Я прирос к этой яме больным местом: попробуй оторвать — будет смерть.
— Да ты оглянись, где и с кем ты?
— Знаю, чувствую… Ах, Андрей, все я чувствую, все понимаю: мне давно совестно жить на свете! Но не могу идти с тобой твоей дорогой, если б даже захотел… Может быть, в последний раз было еще возможно. Теперь… (он опустил глаза и промолчал с минуту) теперь поздно… Иди и не останавливайся надо мной. Я стою твоей дружбы — это бог видит, но не стою твоих хлопот.
— Нет, Илья, ты что-то говоришь, да не договариваешь. И все-таки я увезу тебя, именно потому и увезу, что подозреваю… Послушай, — сказал он, — надень что-нибудь, и поедем ко мне, просиди у меня вечер. Я тебе расскажу много-много: ты не знаешь, что закипело у нас теперь, ты не слыхал?..
Обломов смотрел на него вопросительно.
— Ты не видишься с людьми, я и забыл: пойдем, я все расскажу тебе… Знаешь, кто здесь у ворот, в карете, ждет меня… Я позову сюда!
— Ольга! — вдруг вырвалось у испуганного Обломова. Он даже изменился в лице. — Ради бога, не допускай ее сюда, уезжай. Прощай, прощай, ради бога!
Он почти толкал Штольца вон, но тот не двигался.
— Я не могу пойти к ней без тебя: я дал слово, слышишь, Илья? Не сегодня, так завтра… ты только отсрочишь, но не отгонишь меня… Завтра, послезавтра, а все-таки увидимся!
Обломов молчал, опустив голову и не смея взглянуть на Штольца.
— Когда же? Меня Ольга спросит.
— Ах, Андрей, — сказал он нежным, умоляющим голосом, обнимая его и кладя голову ему на плечо. — Оставь меня совсем… забудь…
— Как, навсегда? — с изумлением спросил Штольц, устраняясь от его объятий и глядя ему в лицо.
— Да! — прошептал Обломов.
Штольц отступил от него на шаг.
— Ты ли это, Илья? — упрекал он. — Ты отталкиваешь меня, и для нее, для этой женщины!.. Боже мой! — почти закричал он, как от внезапной боли. — Этот ребенок, что я сейчас видел… Илья, Илья! Беги отсюда, пойдем, пойдем скорее! Как ты пал! Эта женщина… что она тебе…
— Жена! — покойно произнес Обломов.
Штольц окаменел.
— А этот ребенок — мой сын! Его зовут Андреем, в память о тебе! — досказал Обломов разом и покойно перевел дух, сложив с себя бремя откровенности.
Теперь Штольц изменился в лице и ворочал изумленными, почти бессмысленными глазами вокруг себя. Перед ним вдруг "отверзлась бездна", воздвиглась "каменная стена", и Обломова как будто не стало, как будто он пропал из глаз его, провалился, и он только почувствовал ту жгучую тоску, которую испытывает человек, когда спешит с волнением после разлуки увидеть друга и узнает, что его давно уже нет, что он умер.
— Погиб! — машинально, шопотом сказал он. — Что ж я скажу Ольге?
Обломов услыхал последние слова, хотел что-то сказать и не мог. Он протянул к Андрею обе руки, и они обнялись молча, крепко, как обнимаются перед боем, перед смертью. Это объятие задушило их слова, слезы, чувства…
— Не забудь моего Андрея! — были последние слова Обломова, сказанные угасшим голосом.
Андрей молча, медленно вышел вон, медленно, задумчиво шел он двором и сел в карету, а Обломов сел на диван, оперся локтями на стол и закрыл лицо руками.
"Нет, не забуду я твоего Андрея, — с грустью, идучи двором, думал Штольц. — Погиб ты, Илья: нечего тебе говорить, что твоя Обломовка не в глуши больше, что до нее дошла очередь, что на нее пали лучи солнца! Не скажу тебе, что года через четыре она будет станцией дороги, что мужики твои пойдут работать насыпь, а потом по чугунке покатится твой хлеб к пристани… А там… школы, грамота, а дальше… Нет, перепугаешься ты зари нового счастья, больно будет непривычным глазам. Но поведу твоего Андрея, куда ты не мог идти… и с ним будем проводить в дело наши юношеские мечты". — Прощай, старая Обломовка! — сказал он, оглянувшись в последний раз на окна маленького домика. — Ты отжила свой век!
— Что там? — спросила Ольга с сильным биением сердца.
— Ничего! — сухо, отрывисто отвечал Андрей.
— Он жив, здоров?
— Да, — нехотя отозвался Андрей.
— Что ж ты так скоро воротился? Отчего не позвал меня туда и его не привел? Пусти меня!
— Нельзя!
— Что ж там делается? — с испугом спрашивала Ольга. — Разве "бездна открылась"? Скажешь ли ты мне?
Он молчал.
— Да что такое там происходит?
— Обломовщина! — мрачно отвечал Андрей и на дальнейшие расспросы Ольги хранил до самого дома угрюмое молчание.
X
Прошло лет пять. Многое переменилось и на Выборгской стороне: пустая улица, ведущая к дому Пшеницыной, обстроилась дачами, между которыми возвышалось длинное, каменное, казенное здание, мешавшее солнечным лучам весело бить в стекла мирного приюта лени и спокойствия.
И сам домик обветшал немного, глядел небрежно, нечисто, как небритый и немытый человек. Краска слезла, дождевые трубы местами изломались: оттого на дворе стояли лужи грязи, через которые, как прежде, брошена была узенькая доска. Когда кто войдет в калитку, старая арапка не скачет бодро на цепи, а хрипло и лениво лает, не вылезая из конуры.
А внутри домика какие перемены! Там властвует чужая женщина, резвятся не прежние дети. Там опять появляется по временам красное, испитое лицо буйного Тарантьева и нет более кроткого, безответного Алексеева. Не видать ни Захара, ни Анисьи: новая толстая кухарка распоряжается на кухне, нехотя и грубо исполняя тихие приказания Агафьи Матвеевны, да та же Акулина, с заткнутым за пояс подолом, моет корыта и корчаги, тот же сонный дворник и в том же тулупе праздно доживает свой век в конуре. Мимо решетчатого забора в урочные часы раннего утра и обеденной поры мелькает опять фигура "братца" с большим пакетом под мышкой, в резиновых калошах зимой и летом.
Что же стало с Обломовым? Где он? Где? — На ближайшем кладбище под скромной урной покоится тело его, между кустов, в затишье. Ветви сирени, посаженные дружеской рукой, дремлют над могилой да безмятежно пахнет полынь. Кажется, сам ангел тишины охраняет сон его.