– Какой же ты дурак! – сказал Адуев и бросился бежать от болтуна. Он прошел вечером мимо квартиры Любецких. Светло. У подъезда карета.
– Чья карета? – спросил он.
– Графа Новинского.
На другой, на третий день то же. Наконец однажды он вошел. Мать приняла его радушно, с упреками за отсутствие, побранила, что не трет грудь оподельдоком; Наденька – покойно, граф – вежливо. Разговор не вязался.
Так был он раза два. Напрасно он выразительно глядел на Наденьку; она как будто не замечала его взглядов, а прежде как замечала! бывало, он говорит с матерью, а она станет напротив него, сзади Марьи Михайловны, делает ему гримасы, шалит и смешит его.
Им овладела невыносимая тоска. Он думал о том только, как бы свергнуть с себя этот добровольно взятый крест. Ему хотелось добиться объяснения. «Какой бы ни был ответ, – думал он, – все равно, лишь бы превратить сомнение в известность».
Долго обдумывал он, как приняться за дело, наконец выдумал что-то и пошел к Любецким.
Все благоприятствовало ему. Кареты у подъезда не было. Тихо прошел он залу и на минуту остановился перед дверями гостиной, чтобы перевести дух. Там Наденька играла на фортепиано. Дальше через комнату сама Любецкая сидела на диване и вязала шарф. Наденька, услыхавши шаги в зале, продолжала играть тише и вытянула головку вперед. Она с улыбкой ожидала появления гостя. Гость появился, и улыбка мгновенно исчезла; место ее заменил испуг. Она немного изменилась в лице и встала со стула. Не этого гостя ожидала она.
Александр молча поклонился и, как тень, прошел дальше, к матери. Он шел тихо, без прежней уверенности, с поникшей головой. Наденька села и продолжала играть, озираясь по временам беспокойно назад.
Через полчаса мать зачем-то вызвали из комнаты. Александр пришел к Наденьке. Она встала и хотела идти.
– Надежда Александровна! – сказал он уныло, – подождите, уделите мне пять минут, не более.
– Я не могу слушать вас! – сказала она и пошла было прочь, – в последний раз вы были…
– Я был виноват тогда. Теперь буду говорить иначе, даю вам слово: вы не услышите ни одного упрека. Не отказывайте мне, может быть, в последний раз. Объяснение необходимо: ведь вы мне позволили просить у маменьки вашей руки. После того случилось много такого… что… словом – мне надо повторить вопрос. Сядьте и продолжайте играть: маменька лучше не услышит; ведь это не в первый раз…
Она машинально повиновалась: слегка краснея, начала брать аккорды и в тревожном ожидании устремила на него взгляд.
– Куда же вы ушли, Александр Федорыч? – спросила мать, воротясь на свое место.
– Я хотел поговорить с Надеждой Александровной о… литературе, – отвечал он.
– Ну поговорите, поговорите: в самом деле, давно вы не говорили.
– Отвечайте мне коротко и искренно на один только вопрос, – начал он вполголоса, – и наше объяснение сейчас кончится… Вы меня не любите более?
– Quelle idee! (Что за мысль! - франц.) – отвечала она, смутившись, – вы знаете, как maman и я ценили всегда вашу дружбу… как были всегда рады вам…
Адуев посмотрел на нее и подумал: «Ты ли это, капризное, но искреннее дитя? эта шалунья, резвушка? Как скоро выучилась она притворяться? как быстро развились в ней женские инстинкты! Ужели милые капризы были зародышами лицемерия, хитрости?.. вот и без дядиной методы, а как проворно эта девушка образовалась в женщину! и все в школе графа, и в какие-нибудь два, три месяца! О дядя, дядя! и в этом ты беспощадно прав!»
– Послушайте, – сказал он таким голосом, что маска вдруг слетела с притворщицы, – оставим маменьку в стороне: сделайтесь на минуту прежней Наденькой, когда вы немножко любили меня… и отвечайте прямо: мне это нужно знать, ей-богу, нужно.
Она молчала, только переменила ноты и стала пристально рассматривать и разыгрывать какой-то трудный пассаж.
– Ну, хорошо, я изменю вопрос, – продолжал Адуев, – скажите, не заменил ли – не назову даже кто – просто, не заменил ли кто-нибудь меня в вашем сердце?..
Она сняла со свечки и долго поправляла светильню, но молчала.
– Отвечайте же, Надежда Александровна: одно слово избавит меня от муки, вас – от неприятного объяснения.
– Ах, боже мой, перестаньте! что я вам скажу? мне нечего сказать! – отвечала она, отворачиваясь от него.
Другой удовольствовался бы таким ответом и увидел бы, что ему не о чем больше хлопотать. Он понял бы все из этой безмолвной, мучительной тоски, написанной и на лице ее, проглядывавшей и в движениях. Но Адуеву было не довольно. Он, как палач, пытал свою жертву и сам был одушевлен каким-то диким, отчаянным желанием выпить чашу разом и до конца.
– Нет! – говорил он, – кончите эту пытку сегодня; сомнения, одно другого чернее, волнуют мой ум, рвут на части сердце. Я измучился; я думаю, у меня лопнет грудь от напряжения… мне нечем увериться в своих подозрениях; вы должны решить все сами; иначе я никогда не успокоюсь.
Он смотрел на нее и ждал ответа. Она молчала.
– Сжальтесь надо мной! – начал он опять, – посмотрите на меня: похож ли я на себя? все пугаются меня, не узнают… все жалеют, вы одни только…
Точно: глаза его горели диким блеском. Он был худ, бледен, на лбу выступил крупный пот.
Она украдкою бросила на него взгляд, и во взгляде мелькнуло что-то похожее на сожаление. Она взяла его даже за руку, но тотчас же оставила ее со вздохом и все молчала.
– Что же? – спросил он.
– Ах, оставьте меня в покое! – сказала она с тоской, – вы мучите меня вопросами…
– Умоляю вас, ради бога! – говорил он, – кончите все одним словом… К чему послужит вам скрытность? У меня останется глупая надежда, я не отстану, я буду ежедневно являться к вам бледный, расстроенный… Я наведу на вас тоску. Откажете от дому – стану бродить под окнами, встречаться с вами в театре, на улице, всюду, как привидение, как memento mori. Все это глупо, может быть смешно, кому до смеху, – но мне больно! Вы не знаете, что такое страсть, до чего она доводит! дай бог вам и не узнать никогда!.. Что ж пользы? не лучше ли сказать вдруг?
– Да о чем вы меня спрашиваете? – сказала Наденька, откинувшись на спинку кресла. – Я совсем растерялась… у меня голова точно в тумане…
Она судорожно прижала руку ко лбу и тотчас же отняла.
– Я спрашиваю: заменил ли меня кто-нибудь в вашем сердце? Одно слово – да или нет – решит все; долго ли сказать!
Она хотела что-то сказать, но не могла и, потупив глаза, начала ударять пальцем по одному клавишу. Видно было, что она сильно боролась сама с собой. «Ах!» – произнесла она наконец с тоской. Адуев отер платком лоб.
– Да или нет? – повторил он, притаив дыхание.
Прошло несколько секунд.
– Да или нет!
– Да! – прошептала Наденька чуть слышно, потом совсем наклонилась к фортепиано и, как будто в забытьи, начала брать сильные аккорды.
Это да раздалось едва внятно, как вздох, но оно оглушило Адуева; сердце у него будто оторвалось, ноги подкосились под ним. Он опустился на стул подле фортепиано и молчал.
Наденька боязливо взглянула на него. Он смотрел на нее бессмысленно.
– Александр Федорыч! – закричала вдруг мать из своей комнаты, – в котором ухе звенит?
Он молчал.
– Maman вас спрашивает, – сказала Наденька.
– А?
– В котором ухе звенит? – кричала мать, – да поскорее!
– В обоих! – мрачно произнес Адуев.
– Экие какие, в левом! А я загадала, будет ли граф сегодня.
– Граф! – произнес Адуев.
– Простите меня! – сказала Наденька умоляющим голосом, бросившись к нему, – я сама себя не понимаю… Это все сделалось нечаянно, против моей воли… не знаю как… я не могла вас обманывать…
– Я сдержу свое слово, Надежда Александровна, – отвечал он, – не сделаю вам ни одного упрека. Благодарю вас за искренность… вы много, много сделали… сегодня… мне трудно было слышать это да … но вам еще труднее было сказать его… Прощайте; вы более не увидите меня: одна награда за вашу искренность… но граф, граф!
Он стиснул зубы и пошел к дверям.
– Да, – сказал он, воротясь, – к чему это вас поведет? Граф на вас не женится: какие у него намерения?..
– Не знаю! – отвечала Наденька, печально качая головой.
– Боже! как вы ослеплены! – с ужасом воскликнул Александр.
– У него не может быть дурных намерений… – отвечала она слабым голосом.
– Берегитесь, Надежда Александровна!
Он взял ее руку, поцеловал ее и неровными шагами вышел из комнаты. На него страшно было смотреть. Наденька осталась неподвижна на своем месте.
– Что ж ты не играешь, Наденька? – спросила мать через несколько минут.
Наденька очнулась как будто от тяжелого сна и вздохнула.
– Сейчас, maman! – отвечала она и, задумчиво склонив голову немного на сторону, робко начала перебирать клавиши. Пальцы у ней дрожали. Она, видимо, страдала от угрызений совести и от сомнения, брошенного в нее словом: «Берегитесь!» Когда приехал граф, она была молчалива, скучна; в манерах ее было что-то принужденное. Она под предлогом головной боли рано ушла в свою комнату. И ей в этот вечер казалось горько жить на свете.
Адуев только что спустился с лестницы, как силы изменили ему: он сел на последней ступени, закрыл глаза платком и вдруг начал рыдать громко, но без слез. В это время мимо сеней проходил дворник. Он остановился и послушал.
– Марфа, а Марфа! – закричал он, подошедши к своей засаленной двери, – подь-ка сюда, послушай, как тут кто-то ревет, словно зверь. Я думал, не арапка ли наша сорвалась с цепи, да нет, это не арапка.
– Нет, это не арапка! – повторила, вслушиваясь, Марфа. – Что за диковина?
– Поди-ка принеси фонарик: там, за печкой висит.
Марфа принесла фонарик.
– Все ревет? – спросила она.
– Ревет! Уж не мошенник ли какой забрался?
– Кто тут? – спросил дворник.
Нет ответа.
– Кто тут? – повторила Марфа.
Все тот же рев. Они вошли оба вдруг. Адуев бросился вон.
– Ах, да это барин какой-то, – сказала Марфа, глядя ему вслед, – а ты выдумал: мошенник! Вишь, ведь хватило ума сказать! Станет мошенник реветь в чужих сенях!
– Ну, так, видно, хмелен!
– Еще лучше! – отвечала Марфа, – ты думаешь, все в тебя? не все же пьяные ревут, как ты.
– Так что ж он, с голоду, что ли? – с досадой заметил дворник.
– Что! – говорила Марфа, глядя на него и не зная, что сказать, – почем знать, может, обронил что-нибудь – деньги…
Они оба вдруг присели и начали с фонариком шарить по полу во всех углах.
– Обронил! – ворчал дворник, освещая пол, – где тут обронить? лестница чистая, каменная, тут и иголку увидишь… обронил! Оно бы слышно было, кабы обронил: звякнет об камень; чай, поднял бы! где тут обронить? нигде! обронил! как не обронил: таковский, чтоб обронил! того и гляди – обронит! нет: этакой небось сам норовит как бы в карман положить! а то обронит! знаем мы их, мазуриков! вот и обронил! где он обронил?
И долго еще ползали они по полу, ища потерянных денег.
– Нет, нету! – сказал наконец дворник со вздохом, потом задул свечку и, сжав двумя пальцами светильню, отер их о тулуп.
VI
В этот же вечер, часов в двенадцать, когда Петр Иваныч, со свечой и книгой в одной руке, а другой придерживая полу халата, шел из кабинета в спальню ложиться спать, камердинер доложил ему, что Александр Федорыч желает с ним видеться.
Петр Иваныч сдвинул брови, подумал немного, потом покойно сказал:
– Проси в кабинет, я сейчас приду.
– Здравствуй, Александр, – приветствовал он, воротясь туда, племянника, – давно мы с тобой не видались. То днем тебя не дождешься, а тут вдруг – бац ночью! Что так поздно? Да что с тобой? на тебе лица нет.
Александр, не отвечая ни слова, сел в кресла в крайнем изнеможении. Петр Иваныч смотрел на него с любопытством.
Александр вздохнул.
– Здоров ли ты? – спросил Петр Иваныч заботливо.
– Да, – отвечал Александр слабым голосом, – двигаюсь, ем, пью, следовательно здоров.
– Ты не шути, однако: посоветуйся с доктором.
– Мне уж советовали и другие, но никакие доктора и оподельдоки не помогут: мой недуг не физический…
– Что же с тобой? Не проигрался ли ты, или не потерял ли деньги? – с живостью спросил Петр Иваныч.
– Вы никак не можете представить себе безденежного горя! – отвечал Александр, стараясь улыбнуться.
– Что ж за горе, если оно медного гроша не стоит, как иногда твое?..
– Да, вот как, например, теперь. Вы знаете ли мое настоящее горе?
– Какое горе? Дома у тебя все обстоит благополучно: это я знаю из писем, которыми матушка твоя угощает меня ежемесячно; в службе уж ничего не может быть хуже того, что было; подчиненного на шею посадили: это последнее дело. Ты говоришь, что ты здоров, денег не потерял, не проиграл… вот что важно, а с прочим со всем легко справиться; там следует вздор, любовь, я думаю…
– Да, любовь; но знаете ли, что случилось? когда узнаете, так, может быть, перестанете так легко рассуждать, а ужаснетесь…
– Расскажи-ка; давно я не ужасался, – сказал дядя, садясь, – а впрочем, не мудрено и угадать: вероятно, надули…
Александр вскочил, хотел что-то сказать, но ничего не сказал и сел на свое место.
– Что, правда? видишь: ведь я говорил, а ты: «Нет, как можно!»
– Можно ли было предчувствовать?.. – сказал Александр, – после всего…
– Надо было не предчувствовать, а предвидеть, то есть знать – это вернее – да и действовать так.
– Вы так покойно можете рассуждать, дядюшка, когда я… – сказал Александр.
– Да мне-то что?
– Я и забыл: вам хоть весь город сгори или провались – все равно!
– Слуга покорный! а завод?
– Вы шутите, а я страдаю не шутя; мне тяжело, я точно болен.
– Да неужели ты от любви так похудел? Какой срам! Нет: ты был болен, а теперь начинаешь выздоравливать, да и пора! шутка ли, года полтора тянется глупость. Еще немного, так, пожалуй, и я бы поверил неизменной и вечной любви.
– Дядюшка! – сказал Александр, – пощадите меня: теперь ад в моей душе…
– Да! так что же?
Александр подвинул свои кресла к столу, а дядя начал отодвигать от племянника чернильницу, presse-papier и прочее.
«Пришел ночью, – подумал он, – в душе ад… непременно опять разобьет что-нибудь».
– Утешения я у вас не найду, да и не требую, – начал Александр, – я прошу вашей помощи как у дяди, как у родственника… Я кажусь вам глуп – не правда ли?
– Да, если б ты не был жалок.
– Так вам жаль меня?
– Очень. Разве я дерево? Малый добрый, умный, порядочно воспитанный, а пропадает ни за копейку – и отчего? от пустяков!
– Докажите же, что вам жаль меня.
– Чем же? Денег, ты говоришь, не нужно…
– Денег, денег! о, если б мое несчастие было только в безденежье, я бы благословил свою судьбу!
– Не говори этого, – серьезно заметил Петр Иваныч, – ты молод – проклянешь, а не благословишь судьбу! Я, бывало, не раз проклинал – я!
– Выслушайте же меня терпеливо…
– Ты долго пробудешь, Александр? – спросил дядя.
– Да, мне нужно все ваше внимание; а что?
– Так вот видишь ли: мне хочется поужинать. Я было собрался спать без ужина, а теперь, если просидим долго, так поужинаем, да выпьем бутылку вина, а между тем ты мне все расскажешь.
– Вы можете ужинать? – спросил Александр с удивлением.
– Да, и очень могу; а ты разве не станешь?
– Я – ужинать! да и вы не проглотите куска, когда узнаете, что дело идет о жизни и смерти.
– О жизни и смерти?.. – повторил дядя, – да, это, конечно, очень важно, а впрочем – попробуем, авось проглотим.
Он позвонил.
– Спроси, – сказал он вошедшему камердинеру, – что там есть поужинать, да вели достать бутылку лафиту, за зеленой печатью.
Камердинер ушел.
– Дядюшка! вы не в таком расположении духа, чтоб слушать печальную повесть моего горя, – сказал Александр, взявши шляпу, – я лучше приду завтра…
– Нет, нет, ничего, – живо заговорил Петр Иваныч, удерживая племянника за руку, – я всегда в одном расположении духа. Завтра, того гляди, тоже застанешь за завтраком или еще хуже – за делом. Лучше уж кончим разом. Ужин не портит дела. Я еще лучше выслушаю и пойму. На голодный желудок, знаешь, оно неловко…
Принесли ужин.
– Что же, Александр, давай… – сказал Петр Иваныч.
– Да я не хочу, дядюшка, есть! – сказал с нетерпением Александр и пожал плечами, глядя, как дядя хлопотал над ужином.
– По крайней мере хоть выпей рюмку вина: вино недурно!
Александр потряс отрицательно головой.
– Ну так возьми сигару да рассказывай, а я буду слушать обоими ушами, – сказал Петр Иваныч и живо принялся есть.
– Вы знаете графа Новинского? – спросил Александр, помолчав.
– Графа Платона?
– Да.
– Приятели; а что?
– Поздравляю вас с таким приятелем – подлец!
Петр Иваныч вдруг перестал жевать и с удивлением посмотрел на племянника.
– Вот тебе на! – сказал он, – а ты разве знаешь его?
– Очень хорошо.
– Давно ли?
– Месяца три.
– Как же так? Я лет пять его знаю и все считал порядочным человеком, да и от кого ни послышишь – все хвалят, а ты вдруг так уничтожил его.
– Давно ли вы стали защищать людей, дядюшка? а прежде, бывало…
– Я и прежде защищал порядочных людей. А ты давно ли стал бранить их, перестал называть ангелами?
– Пока не знал, а теперь… о люди, люди! жалкий род, достойный слез и смеха! (…жалкий род, достойный слез и смеха – из стихотворения А.С. Пушкина «Полководец») Сознаюсь, кругом виноват, что не слушал вас, когда вы советовали остерегаться всякого…
– И теперь посоветую; остерегаться не мешает: если окажется негодяй – не обманешься, а порядочный человек – приятно ошибешься.
– Укажите, где порядочные люди? – говорил Александр с презрением.
– Вот хоть мы с тобой – чем не порядочные? Граф, если уж о нем зашла речь, тоже порядочный человек; да мало ли? У всех есть что-нибудь дурное… а не все дурно и не все дурны.
– Все, все! – решительно сказал Александр.
– А ты?
– Я? я, по крайней мере, унесу из толпы разбитое, но чистое от низостей сердце, душу растерзанную, но без упрека во лжи, в притворстве, в измене, не заражусь…
– Ну, хорошо, посмотрим. Что же сделал тебе граф?
– Что сделал? похитил все у меня.
– Говори определительнее. Под словом все можно разуметь бог знает что, пожалуй, деньги: он этого не сделает…
– То, что для меня дороже всех сокровищ в мире, – сказал Александр.
– Что ж бы это такое было?
– Все – счастье, жизнь.
– Ведь ты жив!
– К сожалению – да! Но эта жизнь хуже ста смертей.
– Скажи же прямо, что случилось?
– Ужасно! – воскликнул Александр. – Боже! боже!
|