Все это было как бы осколки одной большой истории, разлетевшейся по всему свету, и Саня подобрал их и написал эту историю или еще напишет. А я? Я не сделала ничего и, если бы не Саня, даже не узнала бы о своем отце ничего, кроме того, что мне было известно в тот прощальный день на Энском вокзале, когда отец взял меня на руки и в последний раз высоко подкинул и поймал своими добрыми большими руками.
Я обещала Сане писать каждый день, но каждый день писать было не о чем: по–прежнему я жила у Киры, много читала и работала, хотя это было не очень удобно, потому что ящики с коллекциями так и стояли в передней, а карту приходилось чертить на рояле.
Тем летом я впервые не ездила в поле – нужно было обработать материал 34–го и 35–го годов, и Башкирское управление, в котором я служила, разрешило мне остаться на лето в Москве.
Бабушка приходила ко мне каждый день, и вообще все было прекрасно – между прочим, еще и потому, что Валя с Кирой вдруг стали какие–то молчаливые, серьезные и все время сидели и тихо разговаривали в кухне. Больше им некуда было деться, потому что вся квартира состояла из одной большой старинной кухни, делившейся на «кухню вообще» и «собственно кухню». Валя с Кирой сидели за перегородкой, то есть в «собственно кухне», так что Александре Дмитриевне приходилось теперь готовить ужин в «кухне вообще».
Больше Валя не дарил цветов, – очевидно, у него не было денег, – но зато однажды принес белую крысу и очень огорчился, когда Кира заорала и вскочила на стол. Он долго объяснял ей, что это прекрасный экземпляр – крыса–альбинос, редкая штука! Но Кира все орала и не хотела слезать со стола, так что ему пришлось завязать крысу–альбиноса в носовой платок и положить на столик в передней. Но там ее нашла Александра Дмитриевна, вернувшаяся со своего концерта, и тут поднялся такой крик, что Вале пришлось уйти со своим подарком.
Но по ночам, когда мы с Кирой, нашептавшись вволю, по очереди говорили друг другу: «Ну, спать!», и она вдруг засыпала и во сне у нее становилось смешное, счастливое выражение лица, а эти минуты, когда я оставалась одна, тоска, наконец, добиралась до сердца. Я начинала думать о том, какая у них чудная любовь, самое лучшее время в жизни, и как она не похожа на нашу! Они – вместе и видятся каждый день, а мы так далеко друг от друга!
И, как из окна вагона, мне виделись поля и леса, и снова поля, потом – тайга и холодные ленты северных рек, и равнины, равнины, покрытые снегом, – бесконечные пространства земли, которые легли между нами.
«Конечно, мы увидимся, – я уверяла себя. – Я поеду к нему, и все будет прекрасно. Два года я не брала отпуска, а теперь возьму и поеду, или он приедет, быть может, еще в июле».
Но тоска все не проходила.
Карта была трудная, потому что в прежних картах многое было напутано и теперь все приходилось делать сначала. Но чем труднее, тем с большим азартом я работала в эти дни, после Саниного отъезда. Несмотря на мои тоскливые ночи, я жила с таким чувством, как будто все тяжелое, скучное и неясное осталось позади, а впереди – только интересное и новое, от которого замирает сердце и становится весело, и легко, и немного страшно.
Глава 2
НА СОБАЧЬЕЙ ПЛОЩАДКЕ
Повсюду, где Саня был в последний день, он оставил мой телефон – и в Главсевморпути, и в «Правде». Я немного испугалась, когда он сказал мне об этом.
– А кто же я такая? Чтобы кого спрашивали?
– Катерину Ивановну Татаринову–Григорьеву, – серьезно ответил Саня.
Я решила, что он шутит. Но не прошло и трех дней после его отъезда, как кто–то позвонил и попросил к телефону Катерину Ивановну Татаринову–Григорьеву.
– Я вас слушаю.
– Это говорят из «Правды».
И журналист, фамилию которого я часто встречала в «Правде», сказал, что Санина статья вызвала много численные отклики и что об авторе пришел даже запрос из Арктического института.
– Поздравьте вашего мужа с успехом.
Я хотела сказать, что он еще не мой муж, но почему–то промолчала.
– Насколько мне известно, я имею удовольствие разговаривать с дочерью капитана Татаринова?
– Да.
– Нет ли у вас еще каких–либо материалов, относящихся к жизни и деятельности вашего отца?
Я сказала, что есть, но без разрешения Александра Ивановича – первый раз в жизни я назвала Саню по имени–отчеству – я, к сожалению, не могу ими распоряжаться.
– Ну, мы ему напишем…
Из «Гражданской авиации» тоже позвонили и спросили, куда послать номер с Саниной статьей о креплении самолета во время пурги, – а я даже и не знала, что он написал эту статью. Я попросила два номера – один для себя. Потом позвонили из «Литературной газеты» и спросили, какой Григорьев
– не писатель ли?
Но самым важным был разговор с Ч. Не знаю, что Саня рассказывал ему обо мне, но он позвонил и сразу стал говорить со мной, как со старой знакомой.
– Пенсию получаете?
Я не поняла.
– За отца.
– Нет.
– Нужно хлопотать.
Потом он засмеялся и сказал, что в Главсевморпути перепугались, что мой отец открыл Северную Землю, а у них записано, что кто–то другой.
– Вообще мне что–то не того… не нравятся эти разговоры.
– А я думала, что экспедиция решена.
– Решена, а теперь вдруг оказывается – не решена. Главное, я им говорю: вы его с «Пахтусовым» пошлите. А они говорят: там уже есть пилот. Мало ли что! Ведь у вашего–то определенная мысль!
Он так и говорил «ваш–то» и при этом басил и окал.
– Ну, ладно, я еще там… А вы к нам заходите.
Я сказала, что буду очень счастлива, и мы простились…
Каждый день я получала письмо, а то и два от Ромашова. «Вторая партия Башкирского геологического управления» – было написано на конверте, как будто письмо отправлялось в учреждение. Действительно, я была в те годы чем–то вроде учреждения – иначе никак нельзя было оформить мою работу в Москве. Но этот адрес был шуткой, и такой жалкой выглядела эта шутка, которую он повторял каждый день!
Сперва я читала эти письма, потом стала возвращать нераспечатанными, а потом перестала читать и возвращать. Но мне почему–то было страшно жечь эти письма; они валялись где попало, я невольно натыкалась на них – и отдергивала руку.
Точно так же я натыкалась и на автора этих писем. Прежде он всегда был очень занят, и я просто не могла понять, как он теперь находит время всегда стоять на улице, когда бы я ни вышла из дому. Я встречала его в магазинах, в театре, и это было очень неприятно, потому что он кланялся, а я не отвечала. Он делал движение, чтобы подойти, – я отворачивалась.
Он приезжал к Вале, плакал и страшно накричал на него, когда Валя в шутку привел ему подобный пример отвергнутой любви среди обезьян шимпанзе.
Словом, он занимал так много места в моей жизни, что, в конце концов, у меня началась какая–то болезнь: стоило мне закрыть глаза, как он мигом появлялся передо мной в новом сером пальто и в мягкой шляпе, которую он стал носить ради меня, – он сам однажды сказал мне об этом.
Конечно, это была очень странная мысль – идти к Ромашову и отобрать те бумаги, которые передал ему Вышимирский. Это была жестокая мысль – идти к нему после всех его писем и цветов, которые я отсылала. Но чем больше я думала, тем все больше мне нравилась эта мысль. Я представляла себе, как я войду и он растеряется и долго будет смотреть на меня, не говоря ни слова, как он потом побледнеет, бросится по коридору и распахнет дверь в свою комнату, а я скажу хладнокровно:
– Миша, я пришла к вам по делу.
Интересно, что все это произошло именно так, как я себе представляла.
Он был в теплой голубой пижаме, должно быть только что из ванны, и еще не успел причесаться – мокрые желтые волосы свисали на лоб. Он побледнел и стоял молча, пока я снимала жакетку. Потом бросился ко мне:
– Катя!
– Миша, я пришла к вам по делу, – сказала я хладнокровно. – Вы оденьтесь, причешитесь. Где мне подождать?
– Да, конечно, пожалуйста…
Он побежал по коридору и распахнул дверь в свою комнату.
– Вот сюда. Извините…
– Напротив, вы меня извините.
В прошлом году мы были у него в гостях втроем: Николай Антоныч, бабушка и я, и бабушка, между прочим, весь вечер намекала, что он взял у нее сорок рублей и не отдал.
Мне и тогда понравилась его комната, но сейчас, когда я вошла, она была особенно хороша. Она была очень приятно покрашена: стены светло–серые, а двери и стенной шкаф – еще немного светлее. Мебель была мягкая и удобная, и вообще все устроено удобно и красиво. Из окна была видна Собачья Площадка – мое любимое место в Москве. Почему–то я с детства всегда любила Собачью Площадку – и этот маленький памятник погибшим собакам, и все переулки, которые на нее выходили…
– Миша, – сказала я, когда он вернулся, причесанный, надушенный и в новом синем костюме, который я еще не видала, – я пришла, чтобы ответить на все ваши письма. Что за ерунду вы пишете, что я буду раскаиваться, если не выйду за вас замуж! Вообще это мальчишество – писать мне каждый день, когда вы знаете, что я даже не читаю ваших писем. Вы прекрасно знаете, что я никогда не собиралась за вас, и нечего писать, что я вас обманула.
Это было немного страшно – смотреть, как меняется у него лицо. Он вошел с нетерпеливым, радостным выражением, как бы надеясь и не веря себе, – а теперь, с каждым моим словом, надежда исчезала и лицо мертвело, мертвело, 0н отвернулся и смотрел в пол.
– Долго объяснять, почему я прежде позволяла говорить об этом. Тут было много причин. Но ведь вы же умный человек! Вы никогда не обманывались в том, что я вас не любила.
– А с ним ты будешь несчастна!
– Почему вы говорите мне «ты»? – спросила я холодно. – Я сейчас же уйду.
– А с ним ты будешь несчастна, – повторил Ромашов.
У него дрожали колени, он несколько раз как–то странно прикрывал глаза, и я вспомнила, как Саня рассказывал, что он спит с открытыми глазами.
– Я убью себя и вас, – наконец прошептал он.
– Если вы убьете себя, это будет просто прекрасно, – сказала я очень спокойно. – Я не хотела с вами ссориться, но если на то пошло, какое право вы имеете говорить подобные вещи? Вы затеяли интригу, как будто в наше время на девушках женятся с помощью каких–то идиотских интриг! Вы человек без всякого достоинства, потому что иначе вы не стали бы каждый день ходить за мной по пятам, как собака. Вообще вы должны слушать меня и молчать, потому что все, что вы скажете, я отлично знаю. А теперь вот что: что это за бумаги, которые вы взяли у Вышимирского?
– Какие бумаги?
– Миша, не притворяйтесь, вы отлично знаете, о чем я говорю. Это те самые бумаги, которыми вы пугали Николая Антоныча, что он прежде был биржевой делец, а потом предлагали Сане, чтобы он отказался от меня и уехал. Дайте их сюда сейчас же, слышите! Сию же минуту!
Он несколько раз закрыл глаза и вздохнул. Потом хотел встать на колени. Но я очень громко сказала:
– Миша, не смейте, вы слышите!
И он удержался, только стиснул зубы, и у него стало такое безнадежное лицо, что у меня невольно защемило сердце.
Не то, что мне было жаль его! Но у меня было такое чувство, как будто я все–таки виновата, что он так мучается и не может даже заставить себя сказать ни слова. Мне было бы легче, если бы он стал ругать меня. Но он молчал и молчал.
– Миша, – снова сказала я, начиная волноваться, – поймите, что вам теперь совершенно не нужны эти бумаги. Все равно ничего нельзя изменить, а между тем мне стыдно, что я почти ничего не знаю о моем отце, в то время как о нем уже пишут во всех газетах. Они мне нужны – лично мне и никому другому.
Не знаю, что ему почудилось, когда я сказала «нужны лично мне», но у него вдруг стали бешеные глаза, он закинул голову и легко прошелся по комнате. Он подумал о Сане.
– Ничего не дам, – грубо сказал он.
– Нет, дадите! Если вы не дадите, я буду думать, что это снова ложь – то, что вы мне писали.
Он вдруг вышел, и я осталась одна. Было очень тихо, только с улицы доносились детские голоса да осторожно раза два прогудела машина. Это было неприятно, что он ушел и не возвращался так долго. А вдруг он в самом деле сделал что–нибудь над собой! У меня похолодело сердце, я вышла в коридор и стали слушать. Ничего – только где–то льется и льется вода.
– Миша!
Дверь в ванную комнату была приоткрыта, я заглянула и увидела, что он стоит, наклонившись над ванной. Я не сразу поняла, что с ним, – в комнате было полутемно, он не зажег света.
– Я сейчас приду, – внятно сказал он, не оборачиваясь.
Он стоял, согнувшись в три погибели, держа голову под краном; вода лилась на его лицо и на плечи, и новый костюм был уже совершенно мокрым.
– Что вы делаете? Вы сошли с ума!
– Идите, я сейчас приду, – сердито повторил он.
Через несколько минут он действительно пришел без воротничка, с красными глазами – и принес четыре обыкновенные синие тетради.
– Вот они, – сказал он, – никаких бумаг у меня больше нет. Возьмите.
Возможно, что это снова была неправда, потому что я наудачу открыла одну тетрадь и там оказалось что–то печатное – точно вырванная из книги страница, – но теперь с ним больше нельзя было говорить, и я только поблагодарила очень вежливо:
– Спасибо, Миша.
Я вернулась домой, и прошло еще несколько часов, и прошел долгий вечер за чтением синих тетрадей, прежде чем я заставила себя забыть это лицо и как он вернулся в мокром костюме, похудевший и похожий на подбитую птицу.
Глава 3
СЧАСТЛИВОГО ПЛАВАНИЯ И ДОСТИЖЕНИЙ!
Передо мной лежали четыре толстые синие тетради – старые, то есть дореволюционные, потому что на обложках везде стояла фирма «Фридрих Кан». На первой странице первой тетради было написано великолепными буквами с тенями: «Чему свидетель в жизни был» и дата – 1916. Мемуары! Но дальше шли просто вырезки из старых газет, в том числе из таких, о которых я прежде никогда не слышала: «Биржевые ведомости», «Земщина», «Газета Копейка». Вырезки были наклеены вдоль, во всю длину столбцами, но кое–где и поперек, например: «Экспедиция Татаринова. Покупайте открытые письма!
1) Молебен перед отправлением.
2) Судно «Св. Мария» на рейде».
Я быстро перелистала тетрадь до конца, потом вторую, третью. Никаких «бумаг», как в разговоре с Иваном Павловичем я поняла это слово, тут не было, а были только статьи и заметки об экспедиции из Петербурга во Владивосток вдоль берегов Сибири.
Что же это были за статьи? Я начала читать их и не могла оторваться. Вся жизнь прежних лет открылась передо мной, и я читала с горьким чувством непоправимости и обиды. Непоправимости – потому что шхуна «Св. Мария» погибла прежде, чем вышла из порта, вот в чем я убедилась после чтения этих статей. И обиды – потому что я узнала теперь, как дерзко был обманут отец и как повредили ему доверчивость и прямота души.
Вот как описывал какой–то «очевидец» отплытие «Св. Марии»:
«…Бедно украшены флагами мачты уходящей в далекий путь шхуны. Приближается час отъезда. Последняя молитва „о плавающих и путешествующих“, последние напутственные речи… И вот медленно отчаливает „Св. Мария“, все дальше берег, уже дома и люди слились в одну пеструю полоску. Торжественный момент! С землей, с родиной порвалась последняя связь. Но грустно было нам и стыдно за эти бедные проводы, за равнодушные лица, на которых было написано лишь любопытство… Наступил вечер. „Св. Мария“ остановилась у устья Двины. Провожающие выпили по бокалу шампанского за успех экспедиции. Еще одно крепкое рукопожатие, еще одно объятие – и нужно переходить на „Лебедин“, чтобы возвращаться в город. И вот женщины стоят на борту маленького парохода и машут, машут… вытирают слезы и снова машут. Еще доносится нервный лай собак с удаляющейся шхуны. Все мельче она, и вот, наконец, превратилась в маленькую точку на темнеющем вечернем горизонте… Что ждет вас впереди, смелые люди?»
И вот ушла в далекое плавание шхуна, архангельский маяк послал ей вслед прощальный сигнал: «Счастливого плавания и достижений», и что же началось на берегу, боже мой! Какие грязные ссоры между торговцами, снаряжавшими шхуну, какие суды и аукционы – часть снаряжения и продовольствия пришлось оставить на берегу, и все это было продано с аукциона. И обвинения – в чем только не обвиняли моего отца! Не проходит и недели после отплытия шхуны, как его обвиняют в том, что он не застраховал ни себя, ни людей; в том, что он отплыл на три недели позже, чем этого требуют условия полярного плавания; в том, что он не дождался радиотелеграфиста. Его обвиняют в легкомыслии, в неумелом подборе команды, среди которой «нет ни одного лица, умеющего справляться с парусами». Над ним смеются, утверждают, что «в этой глупой авантюре, как в капле воды, отразилась наша современная напыщенная, бестолковая жизнь».
Через несколько дней после ухода «Св. Марии» в Карском море разразился жестокий шторм, и тотчас же распространились слухи о гибели экспедиции у берегов Новой Земли. «Кто виноват?», «Судьба „Св. Марии“, „Где искать Татаринова?“ – первое страшное впечатление детства вспомнилось мне при чтении этих статей: мама вдруг быстро входит в мою маленькую комнатку в Энске с газетой в руках, в своем чудном черном шуршащем платье, и не видит меня, хотя я говорю ей что–то и соскакиваю с кроватки и бегу к ней босиком, в одной рубашке. Пол холодный, но она не велит мне идти назад в кроватку и не поднимает с полу, а все стоит у окна с газетой в руках. Я тоже стараюсь дотянуться до окна, но вижу только наш садик, весь в мокрых осенних листьях клена, и мокрые дорожки и лужи, по которым еще шлепают последние крупные капли дождя. „Мама, зачем ты смотришь?“ Она молчит, я снова спрашиваю, и мне хочется к ней на руки, потому что становится страшно, что она все молчит. „Мама!“ Я начинаю реветь, и тогда она оборачивается и наклоняется, чтобы поднять меня, но что–то делается с нею, и она садится на пол, потом ложится и тихонько лежит, вытянувшись на полу, в своем чудном черном шуршащем платье. И вдруг безумный, бессознательный страх охватывает меня, я кричу и слышу только, как я ужасно кричу, и бьюсь обо что–то руками и ногами, и слышу испуганный мамин голос, и снова кричу и не могу остановиться. Потом я сплю и слышу сквозь сон, как бабушка разговаривает с мамой, как мама говорит:
– Она меня испугалась.
Но я молчу и притворяюсь, что сплю, потому что это все–таки мама и, потому что она говорит и плачет, как мама…
Только теперь, читая эти статьи, я поняла, что это было.
Но слухи оказались ложными, и через телеграфную экспедицию на Югорском Шаре капитан Татаринов прислал «сердечный привет и наилучшие благопожелания всем жертвователям и лицам, сочувствующим делу экспедиции».
Это письмо было напечатано в виде факсимиле, и над ним папин незнакомый портрет – в морской форме, в кителе с белыми погонами: изящный офицер со старомодно поднятыми кверху усами.
Недаром послал он «благопожелания всем жертвователям»: он надеялся, что сбор пожертвований даст возможность «Комитету по исследованию русских полярных стран» поддержать семьи экипажа. Об этом он писал в своем донесении, посланном через Югорскую экспедицию и напечатанном 16 июня в газете «Новое время»:
«Я убежден, что Комитет не оставит на произвол судьбы семейства тех, кто посвятил свою жизнь общему национальному делу».
Напрасная надежда! В той же газете, от 27 июня, я прочла отчет о заседании Комитета: «По словам секретаря Комитета Н.А.Татаринова, новая подписка дала совершенно ничтожные результаты. Равным образом не дали ожидаемых прибылей и многие другие способы, как устройство увеселительных развлечений и т.п. Таким образом, Комитет лишен возможности оказать семьям экипажа предполагаемую помощь в 1000 рублей, собираемую путем доброхотных даяний».
Странно и дико было мне читать об этих «доброхотных даяниях»… Может быть, и мы с мамой жили, как нищие, на эту милостыню, собираемую путем «доброхотных даяний»?
Но все это только мелькнуло у меня в голове, и я не стала особенно раздумывать над обидами, которым было почти столько же лет, сколько и мне. Другое остановило и поразило меня в старых газетах: в один голос они утверждали, что шхуну «Св. Мария» ждет неизбежная гибель. Иные рассчитывали с карандашом в руках, что она едва дойдет до Новой Земли. Другие предполагали, что она будет затерта первыми же льдами и погибнет несколько позже, пройдя вдоль Земли Франца–Иосифа в качестве «пленника полярного моря».
В том, что она не пройдет Северным морским путем в одну ли, в две ли, в три ли навигации, безразлично, – не сомневался никто.
Только какой–то поэт напечатал в архангельской газете стихи: «И.Л.Татаринову», по которым можно было судить, что он держался иного мнения:
Он здоров! Хранит его судьбина!
Его энергия и риск
Полярный разомкнули диск,
И отступает спаянная льдина…
Я много знала и прежде. В письме, которое Саня нашел в Энске, отец писал, что «из шестидесяти собак большую часть еще на Новой Земле пришлось застрелить. В записке, которую Саня составил со слов Вышимирского говорилось о гнилой одежде, о бракованном шоколаде. В газете „Архангельск“ я прочитала письмо купца Е.В.Демидова, который указывал, что „засолка мяса и приготовление готового платья не являются его специальностью“ и что „в данном случае он был только комиссионером. При всем этом, имея свое большое торговое дело, он не мог, конечно, смотреть за каждым куском мяса и рыбы, положенным в бочку. Все время получались такие телеграммы от капитана Татаринова: „Остановите заготовку – денег нет“. Или: „Продайте заготовленное – денег нет“. И так далее. Зачем же было снаряжать экспедицию, когда не было денег?.. Если что и оказалось худое при таком спешном деле, так виновных в этом искать надо бы не среди местных коммерсантов, а где–либо выше…“
Но я не знала – и Саня не знал, и я не понимаю, почему мама никогда не говорила об этом, – что «за три дня до выхода „Св. Марии“ в фор–трюме, в обеих сторонах его баргоута, под второй палубой, значительно ниже ватерлинии, обнаружены опасные для плавания вырезы борта вместе со шпангоутами, вплоть до наружной обшивки со следами топора и пилы. Дыры эти, обмеренные и сфотографированные, оказались: самая большая шириной в 12 дюймов и длиной в 2 фута и 4 дюйма, а другие немногим меньше. Происхождение этих дыр, весьма загадочное, заставляет, однако, вспомнить о том, что в случае гибели судна новый владелец его получил бы соответствующую страховку».
Конечно, не нужны были новые подтверждения, что отец погиб и никогда не вернется. Он не мог не погибнуть. Был послан на безусловную, верную смерть и погиб.