– Мы спросим его, – сказал он смеясь, – как он думал провести этот вечер.
Но я уговорила его не звонить, потому что телефон был в передней и мы разбудили бы все семейство фотографа–художника Беренштейна.
– Семейство очень милое, и это свинство – будить его ни свет, ни заря!
У мечети – мы все–таки дошли до мечети – Саня окликнул такси, и нам вдруг показалось так удобно в такси, что Саня стал уговаривать меня поехать еще на острова, а уж потом к Пете. Но ему предстоял трудный день, я хотела, чтобы сперва он заехал к себе и уснул хоть ненадолго…
И мы вернулись к нему в «Асторию» и стали варить кофе. Саня всегда возил с собой кофейник и спиртовку – он на Севере пристрастился к кофе.
– А страшно, что так хорошо, правда? – сказал он и обнял меня. – У тебя сердце так бьется! И у меня – посмотри.
Он взял мою руку и приложил к сердцу.
– Мы очень волнуемся, это смешно, правда?
Он говорил что–то, не слыша себя, и голос его вдруг стал совсем другой от волнения…
Мы пошли к Сковородниковым только в первом часу. Маленькая, изящная старая дама открыла нам и сказала, что Пети нет дома.
– Он уехал в клинику.
– Так рано?
– Да.
У нее было расстроенное лицо.
– Что случилось?
– Ничего, ничего. Он позвонил туда, и ему сказали, что Александре Ивановне стало немного хуже.
Глава 11
СЕСТРА
И вот начались эти дни, о которых я еще и теперь вспоминаю с горьким чувством бессилия и обиды. По три раза в день мы ходили в клинику Шредера и долго стояли перед маленькой витриной, в которой висел температурный листок: «Сковородникова – 37; 37,3; 38,2; 39,9». Но это было не простое воспаление легких, когда на девятый день наступает кризис, а потом температура падает, как было у меня в школе. Это было проклятое «ползучее», как сказал профессор, воспаление. Были дни, когда у нее была почти нормальная температура, и тогда мы возвращались очень веселые и сразу начинали ждать Сашу домой. Розалия Наумовна – так звали супругу фотографа–художника – рассказывала, что она тоже болела воспалением легких и что эта болезнь просто пустяки в сравнении с гнойным плевритом, которым болела ее сестра Берта. Петя начинал говорить о своей скульптуре, и однажды мне даже удалось уговорить его сходить со мной в Эрмитаж. Но наутро мы снова молча стояли перед витриной и смотрели, смотрели, смотрели… Я заметила, что Петя однажды закрыл глаза и снова быстро открыл, как в детстве, когда думаешь, что откроешь глаза и увидишь совсем другое. Но он увидел то же, что видела я и что мы надеялись больше не видеть: «Сковородникова – 38,1, Сковородникова – 39,3, Сковородникова – 40».
Три дня подряд температура держалась на 40, потом резко упала – на несколько часов – и опять поднялась, на этот раз до 40,5. Я была уверена, что это не воспаление легких, и тайком от Сани поехала к профессору на квартиру. Но он подтвердил диагноз – фокус прослушивается совершенно ясно, – не один, а несколько и в обоих легких. Он сказал, что это не по его части и что Сашу уже смотрел терапевт.
– И что же?
– Грипп, осложнившийся воспалением легких.
Я знала, что он заходит к Саше по сто раз в день, что вообще в клинике относятся к ней прекрасно, но все–таки спросила, не думает ли он, что нужно пригласить еще какого–нибудь терапевта.
– Может быть, Габричевского?
– Конечно, пожалуйста. Я сам позвоню ему.
Но температура не упала оттого, что Сашу посмотрел Габричевский.
Я почти не видела Саню в эти дни; он только звонил иногда по ночам, да однажды я забежала к нему в институт, в маленькую комнатку, отведенную для снаряжения поисковой партии. Он сидел за столом, заваленным оружием, фотоаппаратами, рукавицами и меховыми чулками. Усатый, серьезный человек в кожаном пальто собирал у него на столе двустволку и ругался, что стволы не подходят к ложам.
– Ну, как она? Ты ее видела? Что говорят врачи?
Ежеминутно звонил телефон, и он, наконец, снял трубку и с досадой бросил ее на стол.
– Все то же.
– А температура?
– Сегодня утром было сорок и две.
– Черт! Неужели нет никакого средства?
Он очень похудел за эти дни, у него был тревожный, усталый вид, и он вообще не был похож на себя, особенно на себя в первый день приезда.
– Как ты похудела, – не спишь? – спросил он. – Я не понимаю, но все–таки, какое же положение?
– Непосредственной опасности нет.
– Что?
– Габричевский сказал, что непосредственной опасности нет.
– Да ну их к дьяволу! – злобно сказал Саня. – Не могут вылечить человека! Ведь она была здорова. Я же знаю, она никогда даже ничуть не болела.
Я сказала, что, наверно, теперь не увижу его несколько дней, потому что мне разрешили дежурить у Саши и с сегодняшнего вечера я перееду в больницу. Он взял меня за руку и с благодарностью посмотрел на меня. Потом проводил до ворот, и мы расстались…
Она лежала, глядя в потолок, изредка облизывая пересохшие губы, и не сразу узнала меня, может быть потому, что я была в колпаке и халате. Но первое время мне все казалось, что она принимает меня за кого–то другого.
Видно было, что она уже давно не спит и что у нее все перепуталось: утро и вечер – как будто время от нее уже отступило.
Что–то татарское стало заметно в ее лице, побледневшем под загаром, широковатом, с провалившимися глазами. Она всегда немного косила, и прежде это даже шло к ней, придавало ей невольное милое кокетство. Но теперь – это было почему–то ночами – ее тяжелый, косой взгляд исподлобья вдруг пугал меня. Она садилась в постели, прямая, смугло–бледная, с косами, переброшенными на грудь, и молчала, молчала – никакими силами я не могла уговорить ее лечь. Однажды это случилось при Сане, и он долго не мог придти в себя – так она напомнила ему мать.
Мне прежде почти не приходилось ухаживать за больными, особенно такими тяжелыми, как Саша, но я научилась. Это было трудно, потому что Саша почти не спала или засыпала и сразу же просыпалась, и нужно было все время следить за дыханием.
Были дни, когда жизнь возвращалась к ней – и с необыкновенной силой. Я помню один такой день, четвертый с тех пор, как я переселилась в больницу. Она хорошо спала ночь и утром проснулась и сказала, что хочет есть. Она выпила чаю с молоком и съела яйцо и, когда мы стали закутывать ее, чтобы проветрить палату, вдруг сказала:
– Катенька, да ты все время со мной? И ночуешь?
Должно быть, у меня немного задрожало лицо, потому что она посмотрела на меня с удивлением.
– Что ты? Я была очень больна? Да?
– Сашенька, мы сейчас откроем окно, а ты лежи тихонько и молчи, ладно? Ты была больна, а теперь ты поправляешься, и все будет прекрасно.
Она послушно замолчала и только ненадолго задержала мою руку в своей, когда я ароматическим уксусом вытирала ей лицо и руки. Потом принесли маленького, и мы стали рассматривать его, пока он ел, широко открыв глаза, с серьезным бессмысленным выражением.
– Очень похож, да? – спросила под маской Саша.
Ей нравилось, что он похож на Петю, и в самом деле что–то длинное было в этом профиле – хотя ему было всего десять дней, у него был уже профиль. Но мне казалось, что он похож на Саню, – не на свою мать, а именно, на моего Саню: он так отчаянно, решительно ел!
– А Петя как? Очень волнуется, да? Мне сегодня снилось, что он пришел и сидит здесь, в этой комнате, а его от меня скрывают. Я его вижу, а Марья Петровна говорит – его нет.
Марьей Петровной звали сиделку.
– А он сидит вот здесь, где ты, и молчит. Ему нельзя говорить, потому что его от меня скрывают. Господи, я опять забыла, ведь ты его почти не знаешь!
– Мне кажется, что я с ним сто лет знакома.
– А Саня? Когда вы едете?
– Должно быть, недели через две. Еще наш «Пахтусов» ремонтируется. Только в конце июня выйдет из дока.
– А что такое док?
– Не знаю.
Саша засмеялась.
– Вы счастливые, милые!
Мы разговаривали, наверное, целый час, между прочим о Петином «Пушкине», и Саша сказала, что ей тоже кажется, что хорошо.
– Он очень разбрасывается, – сказала она с огорчением. – Я сперва была против, когда он занялся скульптурой. Но у него это есть и в рисунке.
Она вспомнила, как мы познакомились в Энске, как я была у них в гостях и тетя Даша сказала про меня: «Ничего, понравилась. Такая красивая, грустная. Здоровая».
– А где тетя Даша? – спросила я. – Почему она не приехала? Первый внук, такое событие!
– Ты разве не знаешь? Она очень больна, у нее стало такое сердце, что врачи вот еще недавно велели ей лежать чуть не полгода. Мы с Петей часто ездим в Энск, почти каждое лето.
Она говорила еще с трудом и часто останавливалась, чтобы справиться с дыханием. Но все–таки со вчерашним днем не сравнить! Ей было гораздо лучше.
– А судья–то?
– Какой судья?
– Ну как же, наш судья!
И она рассказала мне, что судья Сковородников – Петин отец – награжден орденом «Знак Почета».
– Там хорошо, правда? – сказала она помолчав. – В Энске. Вы приедете?
– Ну конечно!
Петя вызвал меня после обхода, я полетела со всех ног и сказала, что Саше гораздо лучше. И вот что произошло в приемной: вместе с Петей какой–то молодой человек в косоворотке и кепке дожидался конца обхода. Я знала его по виду, потому что он часто одновременно с нами приходил в клинику по утрам. Мы знали, что фамилия его больной Алексеева и что у нее тоже держится высокая температура: на всей доске только у нее и у Саши. И вот, когда я стояла с Петей в приемной, вдруг вышла сестра и быстро сказала ему:
– Вы к Алексеевой? Пройдите, пройдите.
И мы слышали, как она шепнула нянечке, дежурившей у гардероба:
– Скорее дайте халат… Может быть, еще застанет.
Это было страшно, когда, стараясь ни на кого не смотреть, он стал торопливо надевать халат и все не мог попасть в рукава, пока, наконец, нянечка не накинула ему халат на плечи, как пальто.
Мы продолжали разговаривать, но Петя больше не слушал меня. Вдруг он так побледнел, что я невольно схватила его за руки.
– Что с вами?
– Ничего, ничего.
Я усадила его и побежала за водой. Ему стало дурно.
Профессор–терапевт, с которым я говорила в этот день, отменил сердечные лекарства и сказал, что мы вообще «слишком пичкаем Сашу лекарствами». Уходя, он сказал, что на днях читал о замечательном новом средстве против воспаления легких – сульфидине, недавно открытом учеными.
К вечеру Саше стало немного хуже, но я не очень расстроилась, потому что к вечеру ей обычно становилось хуже. Я читала, держа книгу под самой лампочкой, стоящей на кроватном столике, и набросив на абажур косынку, чтобы свет не беспокоил больную. Накануне Саня прислал мне несколько книг, и я читала, как сейчас помню, «Гостеприимную Арктику» Стифансона. Мое участие в экспедиции было окончательно решено, и именно как геолога. Через несколько дней я должна была явиться к профессору В., который был назначен руководителем научной части. Конечно, я не собиралась скрывать, что пока еще знаю о Севере очень мало. Книги, которые прислал Саня, непременно нужно было прочитать, потому что это были основные книги.
Должно быть, в третьем часу я встала, чтобы послушать Сашу, и увидела, что она лежит с открытыми глазами.
– Ты что, Сашенька?
Она помолчала.
– Катя, я умираю, – сказала она негромко.
– Ты поправляешься, сегодня тебе гораздо лучше.
– Так было бы не страшно, а что маленький – страшно.
У нее глаза были полны слез, и она старалась повернуть голову, чтобы вытереть их о подушку.
– Его возьмут в институт, да?
– Да полно тебе, Сашенька, в какой институт?
Я вытерла ей глаза и поцеловала. Лоб был очень горячий.
– Возьмут в институт, и я его потом не узнаю. А почему Пети нет? Почему его не пускают? Какое они имеют право его не пускать? Они думают, что я его не вижу? Вот же он, вот, вот!
Она хотела сесть, но я не дала. Сиделка вошла, и я послала ее за кислородной подушкой…
Что же рассказывать об ужасе, который начался с этой ночи!
Каждый час ей впрыскивали камфару, и все короче становились часы, когда она могла дышать без кислородной подушки. Температура падала, и уже ни камфара, ни дигален не действовали на сердце. Она лежала с синими пальцами, и лицо становилось уже восковым, но все еще что–то делали с этим бедным, измученным, исколотым телом.
Не знаю, как долго все это продолжалось, должно быть – долго, потому что снова была ночь, когда один из врачей, какой–то новый, которого я прежде не видала, осторожно вышел к нам в коридор из палаты. Мы стояли в коридоре. Саня, Петя и я. Нас зачем–то прогнали из палаты. Он остановился в дверях, потом медленно направился к нам.
Глава 12
ПОСЛЕДНЕЕ ПРОЩАНИЕ
Как много узнаешь о человеке, когда он умирает! Я слушала речи на гражданской панихиде в Академии художеств и думала, что едва ли Саше при жизни говорили и половину того хорошего, что о ней говорили после смерти.
Гроб стоял на возвышении, и было очень много цветов, так что ее бледное лицо было едва видно между цветами. Все обращались к ней почему–то на «ты» и говорили, что она была «прекрасным художником», «прекрасным советским человеком» и что «внезапная смерть бессмысленно оборвала» и так далее. И так далеки были эти речи от мертвого торжественно–строгого лица!
Я плохо чувствовала себя и с трудом простояла до конца панихиды. Больше нечего было делать – после такой ежечасной, ежеминутной работы, работы самой души, которая всеми силами стремилась спасти близкого человека. Теперь я была свободна. В каком–то оцепенении я стояла у гроба. Саня стоял рядом со мной, но я почему–то видела его то ясно, то как в тумане. Не отрываясь, он смотрел на сестру, и у него было усталое, злое лицо, как будто он сердился, что она умерла.
Он все сделал – заказал гроб и машину, распоряжался, ездил в загс и на кладбище, меня отправил в «Асторию», а сам всю ночь провел с Петей. Теперь он стоял рядом со мной и смотрел, смотрел на сестру, как будто хотел насмотреться на всю жизнь. Я спросила у него, как Петя; он молча показал мне его в толпе, стоявшей в ногах у гроба.
Петя был ничего, но странным показалось мне его бледное, равнодушное лицо; он как будто терпеливо ждал, что вот, наконец, кончится эта длинная процедура и Саша снова будет с ним, и все снова будет прекрасно. Старик Сковородников, накануне приехавший на похороны, стоял за ним, и слезы нет–нет, да и скатывались по щекам в его большие, аккуратные седые усы. Потом у меня снова стал какой–то туман в глазах, и я не помню как кончилась панихида.
Должно быть, это было на второй или третий день после похорон Саши. Старик Сковородников возвращался в Энск и зашел к нам в «Асторию», чтобы проститься. У Сани кто–то был, кажется агент, отправлявший снаряжение в Архангельск, и мы прошли в спальню. Везде валялись ватные костюмы, варежки, рюкзаки… Экспедиция уже переехала в Санин номер из Арктического института.
Я усадила старика на кровать и стала угощать его кофе.
– Едете? – спросил он.
– Да, теперь скоро.
Мы помолчали.
– Извините, я вас еще мало знаю, – сказал он, – но много слышал и от души рад, что Саня, которого я считаю за сына, соединил свою жизнь именно с вами. Конечно, грустно, что так случилось… Отпраздновали бы вместе… Но в жизни не закажешь…
Он вздохнул и повторил еще раз:
– В жизни не закажешь… Мне Петя говорил, что вы заботились о Сашеньке, и я от души вам благодарен.
Я спросила, как здоровье Дарьи Гавриловны.
– Да в том–то и дело, что плохо. Не велят ей вставать. Одышка страшнейшая. Если бы она была здорова, мы бы немедля взяли к себе ребеночка. И Петя жил бы у нас хоть некоторое время. А теперь не то что взять – я не представляю себе, как и вернуться. Ведь она умрет, как узнает о Сашеньке. У нее вся жизнь была в Сашеньке и Пете.
Я знала, о чем он думает, вертя в руках старую медную зажигалку, переделанную из патрона, – должно быть, память со времен гражданской войны. Я сама подумала об этом, вернувшись на Петроградскую после похорон.
…Пуст был белый некрашеный стол, и не нужны никому маленькие кисти и неоконченный медальон–миниатюра в старинном духе, над которым Саша работала в последнее время.
«Так было бы не страшно, а что маленький – страшно». Она как бы оставила маленького сына у меня на руках. Она просила бы меня о нем, если бы умирала в сознании.
Глава 13
МАЛЕНЬКИЙ ПЕТЯ
Я могла провести с мальчиком только две недели – наш отъезд был назначен на середину июня. Но две недели – это не так уж мало для грудного ребенка, которому и всего–то было только две недели. Теперь мне смешно вспомнить, как я боялась не только взять его на руки, но даже дотронуться до него, когда мы с Петей пошли в клинику, чтобы взять его домой. Я ахнула, когда, рассказывая, как нужно обращаться с грудными детьми, сестра высоко подняла его на ладони. Она подняла его одной рукой. Он заревел, а она сказала хладнокровно:
– Легкие развивает.
Бутылочки нужно было кипятить, кормить каждые три часа, купать через день. У меня голова пошла кругом от ее наставлений! Наконец, как это ни было страшно, я все–таки завернула ребенка и взяла его на руки. Должно быть, я сделала это слишком осторожно, потому что сестра засмеялась и сказала:
– Смелее, смелее!
И днем и ночью я была занята: то нужно было пеленать его, то кормить, то купать, утром и вечером я ездила в клинику за грудным молоком, – словом, возни было много. Но странно, с каждым днем мне было все труднее представить себе, что скоро не будет этих вечерних купаний, когда мальчик, который очень любил купаться, важный, как маленький король, лежал в корыте, и не будет бесконечных споров с Розалией Наумовной о соске – нужно ее давать или нет.
Разумеется, ничего не переменилось. Башкирское геологическое управление прислало мне командировку на год в распоряжение Арктического института, профессор В. вызвал меня, и мы подробно обсудили геологическую задачу высокоширотной экспедиции, причем я порядочно «плавала», потому что в геологии Крайнего Севера тогда еще ничего не понимала.
«Гостеприимную Арктику» я одолела, хотя не без труда, потому что читала ее по ночам, то засыпая, то просыпаясь, и, помнится, так и не поняла, почему она гостеприимная: мне показалось – не очень.
И каждый раз, когда я бралась за книгу, мальчик начинал свое «ля, ля», точно чувствовал, что я уезжаю.
Давно пора было подумать о том, как устроить его на время моего отъезда, и не раз я пыталась поговорить об этом с Петей. Но, молчаливый, подавленный, усталый, он слушал меня, опустив голову, и не отвечал ни слова.
– Зачем няню? – как–то спросил он, и я поняла, что ему будет тяжело увидеть в этой комнате чужого человека.
Он ничего не ел, несмотря на все мои уговоры. Где–то он потерял кепку, должно быть на улице, и все искал ее дома. Ни разу он не взглянул на ребенка – вот что меня в особенности поражало! Но однажды, когда под утро я задремала над книгой, вдруг шорох и бормотанье разбудили меня. Мне послышалось: «Бедный, милый!»
Петя стоял над кроваткой, в одном белье, ужасно худой, с открытой грудью. Широко открыв глаза, с каким–то болезненным недоумением вглядывался он в спящего мальчика.
Он испугался, когда я спросила его:
– Что вы, Петя?
И поспешно отступил от кроватки. Глаза у него были полны слез, губы дрожали…
Саня заезжал почти каждый день, и я всегда узнавала с первого взгляда, когда он доволен тем, как идут дела, и когда недоволен. Мы разговаривали, а потом он уходил в коридор покурить, и я вместе с ним, чтобы ему не было скучно.
– Какая ты… – сказал он однажды, когда маленький заплакал и я взяла его из кроватки и стала ходить по комнате, покачивая и напевая.
– Что?
– Да нет, ничего. Совсем мама.
Сама не знаю почему, но я почувствовала, что краснею. Он засмеялся, обхватил меня вместе с мальчиком и стал целовать…
– Не знаю, как быть, – сказал он мне я другой раз с усталым и озабоченным лицом: – несмотря на все мои хлопоты, денег отпустили мало. Денег мало, и поэтому времени мало.
– При чем же тут время?
– Над каждой ерундой часами думаешь – купить или нет. И все через бухгалтерию, будь она неладна!
У него появилась привычка покусывать нижнюю губу, когда он был расстроен, и вот он сидел и покусывал, и глаза были черные, сердитые.
– Ты не могла бы мне помочь? – нерешительно продолжал он. – Я знаю, что ты занята. Но, понимаешь, хоть разобраться в счетах.
На другой день, оставив Розалии Наумовне тысячу наставлений, расписав по часам, когда нужно кормить маленького, когда идти за молоком и так далее, я поехала к Сане в «Асторию» и осталась на ночь и на другой день, потому что он действительно не мог справиться без меня и нельзя было даже отлучиться из номера – каждые пять минут звонили по телефону.