Глава 18
СТАРЫЙ ЗНАКОМЫЙ. КАТИН ПОРТРЕТ
Однажды, проходя со мною по Собачьей Площадке, Катя сказала:
– Здесь живет Ромашов.
И указала на серовато–зеленый дом, кажется ничем не отличавшийся от своих соседей по правую и по левую руку. Но и тогда и теперь что–то неопределенно подлое померещилось мне в этих облупленных стенах.
Под воротами не висел, как до войны, список жильцов, и мне пришлось зайти в домоуправление, чтобы узнать номер квартиры.
И вот что произошло в домоуправлении: паспортистка, сердитая старомодная дама в пенсне, вздрогнула и сделала большие глаза, когда я спросил ее о Ромашове. В маленькой дощатой комнатке стояли и сидели люди в передниках, очевидно дворники, и между ними тоже как бы прошло движение.
– А вы бы ему позвонили, – посоветовала паспортистка. – У него как раз вчера телефон включили.
– Да нет, лучше я так, без звонка, – возразил я улыбаясь. – Это будет сюрприз. Дело в том, что я его старый друг, которого он считает погибшим.
Кажется, ничего особенного не было в этом разговоре, но паспортистка неестественно улыбнулась, а из соседней, тоже дощатой комнаты вышел очень спокойный молодой, с медленными движениями человек в хорошенькой кепке и внимательно посмотрел на меня.
Нужно было вернуться на улицу, чтобы зайти в подъезд, и у подъезда я немного помедлил. Оружия не было, и, может быть, стоило сказать несколько слов милиционеру, стоявшему на углу. Но я передумал: «Никуда не уйдет».
Ни одной минуты не сомневался я, что он в Москве, вероятно не в армии, а если в армии, все равно живет на своей квартире. Или на даче. По утрам он ходит в пижаме. Как живого, увидел я перед собой Ромашку в пижаме, после ванны, с торчащими желтыми космами мокрых волос. Это было видение, от которого лиловые круги пошли перед моими глазами. Нужно было успокоиться, то есть подумать о другом, и я вспомнил о том, что в семнадцать часов Р. будет ждать меня в Гидрографическом управлении.
– Кто там?
– Можно товарища Ромашова?
– Зайдите через час.
– Может быть, вы позволите мне подождать Михаила Васильевича? – сказал я очень вежливо. – Второй раз, к сожалению, не смогу зайти. Боюсь, он будет огорчен, если наша встреча не состоится.
Цепочка звякнула. Но ее не сняли, напротив – надели, чтобы, приоткрыв дверь, посмотреть на меня. Снова звякнула – вот теперь сняли. Но еще какие–то запоры двигались, железо скрежетало, звенели ключи. Старый человек в широких штанах на подтяжках, в расстегнутой нижней рубахе впустил меня в переднюю и, сгорбившись, недоверчиво уставился на меня. Что–то аристократически надменное и вместе с тем жалкое виднелось в этом сухом, горбоносом лице. Желто–седой хохол торчал над лысым лбом. Длинные складки кожи свисали над кадыком, как сталактиты.
– Фон Вышимирский? – спросил я с недоумением. Он вздрогнул. – То есть не «фон», но все равно, Вышимирский. Николай Иваныч, не правда ли?
– Что?
– Вы не помните меня, уважаемый Николай Иваныч? – продолжал я весело.
– Я же был у вас.
Он засопел.
– У меня было много, тысячи, – хмуро сказал он. – За стол садилось до сорока человек.
– Вы работали в Московском драматическом театре и еще носили такую куртку с блестящими пуговицами. Мой приятель Гриша Фабер играл рыжего доктора, и Иван Павлыч Кораблев познакомил нас в его уборной.
Почему мне стало так весело? Как хозяин, стоял я в квартире Ромашова. Через час он придет. Я немного подышал полуоткрытым ртом. Что я сделаю с ним?
– Не знаю, не знаю! Как фамилия?
– Капитан Григорьев, к вашим услугам. Вы что же, теперь живете здесь? У Ромашова?
Вышимирский подозрительно посмотрел на меня.
– Я живу там, где прописан, – сказал он, – а не тут. И управдом знает, что я живу там, а не тут.
– Ясно.
Я вынул портсигар, весело хлопнул по крышке и предложил ему папиросу. Он взял. Двери в соседнюю комнату были открыты, и все там было чистое, светло–серое и темно–серое – стены и мебель: диван, перед ним круглый стол. И даже чей–то большой портрет над диваном был в гладкой светло–серой раме. «Все в тон», – тоже очень весело подумалось мне.
– Какой Иван Павлыч? Учитель? – вдруг спросил Вышимирский.
– Учитель.
– Ну да, Кораблев. Это был отличный человек, превосходный. Валечка учился у него. Нюта нет, она кончила женскую гимназию Бржозовской. А Валечка учился. Как же! Он помогал, помогал… – И на старом усатом лице мелькнуло бог весть какое, но доброе чувство.
Притворно спохватившись, старик пригласил меня в комнаты – мы еще стояли в передней – и даже спросил, не с дороги ли я.
– Если с дороги, – сказал он, – то в военной столовой по командировке можно за гроши получить вполне приличный обед с хлебом.
Он еще трещал что–то, я не слышал его. Пораженный, остановился я на пороге. Это был Катин портрет – над диваном в светло–серой раме, – великолепный портрет, который я видел впервые. Она была снята во весь рост, в беличьей шубке, которая так шла к ней и которую она шила перед самой войной. И еще хлопотала, чтобы попасть к какой–то знаменитой портнихе Манэ, и еще сердилась на меня за то, что я не понимал, что шапочка должна быть тоже меховая и такая же муфта. Что же это значит, боже мой?
По меньшей мере, десять мыслей, толкая друг друга, встали передо мной, и в том числе одна, настолько нелепая, что теперь мне даже стыдно вспомнить о ней. О чем только не подумал я, кроме правды, которая оказалась еще нелепее, чем эта нелепая мысль!
– Признаться, я никак не ожидал встретить вас здесь, Николай Иваныч, – сказал я, когда старик сообщил, что после театра он поступил в психиатрическую, тоже в гардероб, и его уволили, потому что «сумасшедшие незаконно объявили завхозу, что он крадет суп и кушает его по ночам». – Что же, вы работаете у Ромашова? Или просто поддерживаете знакомство?
– Да, поддерживаю. Он предложил мне помочь в делах, и я согласился. Я служил секретарем у митрополита Исидора, и не скрываю этого, а напротив, пишу в анкетах. Это была огромная работа, огромный труд. Одних писем в день мы получали полторы тысячи. Здесь тоже. Но здесь я работаю из любезности. Я получаю рабочую карточку, потому что Михаил Васильевич устроил меня в свое учреждение. И в учреждении известно, что я работаю здесь.
– А разве Михаил Васильевич теперь не в армии? Когда мы расстались, он носил военную форму.
– Да, не в армии. Как особо нужный, не знаю. У него броня до окончания войны.
– Что же это за письма, которые вы получаете?
– Это дела, очень важные, – сказал Вышимирский, – крайне важные, поскольку мы имеем задания. В настоящее время нам поручено найти одну женщину, одну даму. Но я подозреваю, что это не задание, а личное дело. Любовь, так сказать.
– Что же это за женщина?
– Дочь исторического лица, которое я прекрасно знал, – с гордостью сказал Вышимирский. – Может быть, вы слышали, – некто Татаринов? Мы разыскиваем его дочь. И давно бы нашли, давно. Но страшная путаница. Она замужем, и у нее двойная фамилия.
Глава 19
«ТЫ МЕНЯ НЕ УБЬЕШЬ»
Как будто жизнь остановилась с разбегу и, не рассчитав инерции движения, я крепко стукнулся лбом о воображаемую стену, с таким чувством смотрел я на старого, в общем нормального человека, стоявшего передо мной в светлой, тоже нормальной комнате и сообщившего, что Ромашов разыскивает Катю, то есть делает то же, что я.
Но наш разговор продолжался, как если бы ничего не случилось. От Кати Вышимирский перешел к какому–то члену месткома, который не имел права называть его «бывшим», потому что у него «пятьдесят лет трудового стажа», а потом пустился в воспоминания и рассказал, что когда в 1908 году он выходил из театра, капельдинер кричал: «Карета Вышимирского!», и подкатывала карета. Он ходил в цилиндре и плаще, теперь таких вещей не носят, и «очень жаль, потому что это было красиво».
– Когда он умер? – спросил он вдруг, сильно потянув вниз свои сталактиты.
– Кто?
– Кораблев.
– Почему же умер? Он жив и здоров, Николай Иваныч, – сказал я шутливо, в то время как все дрожало во мне и я думал: «Сейчас все узнаешь, но будь осторожен». – Так вы говорите, это личное дело, да? Насчет дамы?
– Да, личное. Но очень серьезное, очень. Капитан Татаринов – историческое лицо. Михаил Васильевич был в Ленинграде. Он находился в осаде и так голодал, что ел обойный клей. Отрывал старые обои, варил и ел. Потом он уехал в командировку за мясом, и, когда вернулся, – уже никого. Увезли.
– Куда?
– Вот это и есть вопрос, – торжественно сказал Вышимирский. – Вы знаете, что происходило с этой эвакуацией? Иди ищи! И главное, если бы ее увезли в эшелоне. Тогда только выяснить – чей? Например, Хладкомбината. Куда он уехал? В Сибирь? Значит, она в Сибири. Но ее отправили самолетом.
– Как самолетом?
– Да, именно. Очевидно, как привилегированную. И вот – пропала. Ищи. Только известно, что самолет пролетел через Хвойную, то есть именно через ту станцию, на которой Михаил Васильевич брал мясо.
Должно быть, я инстинктивно чувствовал, когда нужно помолчать, а когда произнести два или три слова. Все было в порядке. Какой–то военный, должно быть недавно из госпиталя, худой и черный, зашел к приятелю, с которым расстался на фронте, и вот расспрашивает, что он поделывает и как живет. «Сейчас все узнаешь, но будь осторожен».
– Ну и как же? Нашли?
– Нет еще. Но найдем, – сказал Вышимирский, – по моему проекту. Я написал в Бугуруслан, в Центральное бюро справок, но это ерунда, потому что нам прислали десять Татариновых и сто Григорьевых, а мы не знаем, на какую фамилию напирать в качестве первой. Тогда я лично обратился во все губернские города к председателям исполкомов. Это был большой труд, большое задание. Но капитан Татаринов был мой друг, и для его дочери я три месяца писал стандартный запрос – прошу вашего распоряжения, эвакопункт, историческое лицо, ждем ответа. И получили.
Резкий звонок раздался. Вышимирский сказал:
– Это он.
И у него стало испуганное лицо, острый седой хохол затрясся на голове, усы повисли. Он вышел в переднюю, а я, помедлив, встал у стены, подле двери, чтобы Ромашов, войдя, не сразу заметил меня.
Он мог выскочить на площадку, потому что Вышимирский в передней сказал ему:
– Вас ждут.
Он быстро спросил:
– Кто?
И старик ответил:
– Какой–то Григорьев.
Но он не выскочил, хотя вполне мог успеть – я не торопился. Он стоял в темном углу между платяным шкафом и стеною и вскрикнул, увидев меня, а потом по–детски поднял и прижал к лицу кулаки. В наружной двери торчал ключ, я повернул его, вынул и положил в карман. Вышимирский стоял где–то между нами, я наткнулся на него и переставил, как куклу. Потом зачем–то толкнул, и он механически упал в кресло.
– Ну, пойдем поговорим, – сказал я Ромашову.
Он молчал. В руках у него была кепка, он сунул ее в рот и прикусил, зажав зубами. Я снова сказал:
– Ну!
И он бешено тряхнул головой.
– Не пойдешь?
Он крикнул:
– Нет!
Но это была последняя минута отчаяния, охватившего его, когда он увидел меня. Я рванул его за руку, он выпрямился, и, когда мы вошли в комнату, только один глаз немного косил, а лицо стало уже совершенно другим, ровным, с неподвижным выражением.
– Жив, как видишь, – сказал я негромко.
– Да, вижу!
Теперь я мог рассмотреть его. Он был в легком сером костюме, на лацкане желтая ленточка – знак тяжелого ранения, в то время как он был контужен очень легко, под ленточкой – пуговица, светящаяся в темноте. Он пополнел, и если бы не торчащие красные уши, которые, кажется, не хуже этой пуговицы могли светить в темноте, никогда еще он не выглядел таким представительным господином.
– Пистолет.
Я думал, что он начнет врать, что сдал пистолет, когда демобилизовался. Но пистолет был именной, я получил его от командира полка за бомбежку моста через Нарову. Сдавая пистолет, Ромашов выдал бы себя. Вот почему он молча выдвинул ящик письменного стола и достал пистолет. Пистолет был не заряжен.
– Документы.
Он молчал.
– Ну!
– Размокли, пропали, – поспешно сказал он. В Ленинграде бомбоубежище затопило водой. Я был без сознания. Только фото Ч. сохранилось, я передал его Кате. Я спас ее.
– В самом деле?
– Да, я спас ее. Поэтому я не боюсь. Все равно ты меня не убьешь.
– Посмотрим. Рассказывай все, скотина, – сказал я, взяв его за ворот и сразу отпустив, потому что у него мягко подалось горло.
– Я отдал ей все, когда она умирала. Ах, ты мне не веришь! – с отчаяньем закричал он, как–то подлезая под меня сбоку, чтобы заглянуть в глаза. – Но ты поверишь мне, потому что я расскажу тебе все. Ты ничего не знаешь. Я не люблю тебя.
– Неужели?
– Но за что мне любить тебя? Ты отнял у меня все, что было хорошего в жизни. Я могу многое, очень многое, – сказал он надменно. – Мне всегда везло, потому что кругом дураки. Я бы сделал карьеру. Но я плевал на карьеру!
«Плевал на карьеру» – это было сказано слишком сильно. Насколько мне было известно, Ромашов не только не плевал, а напротив, стремился сделать карьеру, разбогатеть и т.д. И это вполне удалось ему, в особенности, если вспомнить, что он всегда, еще в школе, был ужасным тупицей.
– Так слушай же, – сказал Ромашов, побледнев еще более, хотя это было, кажется, уже невозможно. – Ты поверишь мне, потому что я скажу тебе все. Экспедиция по розыскам капитана Татаринова – я провалил ее! Сперва я помогал Кате, потому что был уверен, что ты поедешь один. Но она решила ехать с тобой, и тогда я провалил экспедицию. Я написал заявление, очень рискованное, – я бы сам полетел вверх тормашками, если бы мне не удалось его подтвердить. Но мне удалось.
Стопочка бумаги лежала в сером кожаном бюваре с золотыми буквами «М.Р.». Я потянул один лист, и Ромашов замер, вытаращив глаза и глядя куда–то поверх моей головы. Казалось, он стремился заглянуть вперед, в свое будущее, чтобы узнать, угадать, чем грозит ему это простое движение, которым я потянул из бювара лист бумаги и положил его перед собой.
– Да, запиши, – сказал он, – этот человек, который остановил экспедицию, был впоследствии сослан и умер. Но все равно, запиши, если для тебя все это еще имеет значение.
– Ни малейшего, – ответил я хладнокровно.
– Я написал, что ты маньяк со своей идеей найти капитана Татаринова, который где–то пропал двадцать лет назад, что ты всегда был маньяк, я знаю тебя со школы. Но что за всем этим стоит другое, совершенно другое. Ты женат на дочери капитана Татаринова, и этот шум вокруг его имени необходим тебе для карьеры. Я писал не один.
– Еще бы!
– Ты помнишь статью «В защиту ученого»? Николай Антоныч напечатал ее, мы сослались на нее в заявлении.
– То есть в доносе?
Я уже записывал, и как можно быстрее.
– Да, в доносе. И мы подтвердили, подтвердили все! Одну бумажку я подсунул Нине Капитоновне, она подписала, и как трудно было устроить, чтобы ее не вызывали потом, боже мой, как трудно! Ты даже не знаешь, как все это повредило тебе! И в ГВФ, и потом, когда ты был уже в армии, наверно, наверно!
Как передать чувство, с которым выслушал я это признание? Я не знал, зачем говорит он правду, – впрочем, очень скоро стал ясен этот несложный расчет. Но как бы обратным светом озарилось все, о чем волей–неволей думалось мне, где бы я ни был и что бы ни случалось со мною.
Глава 20
ТЕНЬ
– Это началось давно, еще в школе, – продолжал Ромашов. – Я должен был просиживать ночи, чтобы ответить урок так же свободно, как ты. Мне хотелось не думать о деньгах, потому что я видел, что деньги нисколько не занимают тебя. Я мечтал стать таким, как ты, стать тобою, и мучился, потому что всегда и во всем ты был выше и сильнее, чем я.
Трясущимися пальцами он вынул из стеклянной коробочки, стоявшей на столе, папиросу и стал искать огонь. Я чиркнул зажигалкой. Он прикурил, затянулся и бросил.
– Случалось, что я встречал тебя на улицах, – прячась в подъездах, я шел за тобою, как тень. Я сидел в театре за твоею спиной, и кажемся, боже мой, чем же отличался я от тебя? Но я знал, что вижу другое на сцене, потому что на все смотрел другими глазами, чем ты. Да, не только Катя была нашим спором. Все, что я чувствовал, всегда и везде боролось с тем, что чувствовал ты. Вот почему я знаю все о тебе: ты работал в сельскохозяйственной авиации на Волге, потом на Дальнем Востоке. Ты снова стал проситься на Север – тебе отказали. Тогда ты поехал в Испанию – господи, это было так, как будто все, над чем я трудился долгие годы, неожиданно совершилось само. Но ты вернулся, – с отвращением закричал Ромашов, – и с тех пор все пошло хорошо у тебя. Ты поехал с Катей в Энск, – видишь, я знаю все и даже то, что ты давно забыл. Ты мог забыть, потому что был счастлив, а я – нет, потому что несчастен.
Он судорожно вздохнул и закрыл глаза. Потом открыл, и что–то очень трезвое, острое, бесконечно далекое от этих страстных признаний мелькнуло в его быстром взгляде. Я молча слушал его.
– Да, я хотел разлучить вас, потому что эта любовь всю жизнь была твоим удивительным счастьем. Я умирал от зависти, думая, что ты любишь просто потому, что любишь, а я – еще и потому, что хочу отнять ее у тебя. Быть может, это смешно, что с тобой я говорю о любви! Но кончился спор, я проиграл, и что теперь для меня это унижение в сравнении с тем, что ты жив и здоров и что судьба снова обманула меня!
Телефонный звонок послышался в передней. Вышимирский сказал:
– Да, пришел. Откуда говорят?
Но почему–то не позвал Ромашова.
– И вот началась война. Я сам пошел. У меня была броня, но я отказался. Убьют – и прекрасно! Но втайне я надеялся – ты погибнешь, ты! Под Винницей я лежал в сарае, когда один летчик вошел и остановился в дверях, читая газету, «Вот это ребята! – сказал он. Жаль, что сгорели». – «Кто?» – «Капитан Григорьев с экипажем». Я прочел заметку тысячу раз, я выучил ее наизусть. Через несколько дней я встретил тебя в эшелоне.
Это было очень странно – то, что он как бы искал у меня же сочувствия в том, что, вопреки его надеждам, я оказался жив. Но он был так увлечен, что не замечал нелепости своего положения.
– Ты знаешь, что было потом. Бред, о котором мне совестно вспомнить! Еще в поезде меня поразило, что ты как бы не думал о Кате. Я видел, что эта грязь и бестолочь терзают тебя, но все это было твоим, ты отдал бы жизнь, чтобы не было этого отступления. А для меня это значило лишь, что ты снова оказался выше и сильнее меня.
Он замолчал. Как будто и не было никогда на свете осиновой рощи, кучи мокрых листьев и поленницы, которая помешала мне размахнуться, как будто я не лежал, опершись руками о землю и стараясь не крикнуть ему: «Вернись, Ромашов!» – так он сидел передо мною, представительный господин в легком сером костюме. У меня даже руки заныли – так захотелось ударить его пистолетом.
– Да, это глубокая мысль, – сказал я, – кстати, подпиши, пожалуйста, эту бумагу.
Пока он каялся, я писал «показание», то есть краткую историю провала поисковой партии. Это было мукой для меня, я не умею писать канцелярских бумаг. Но «показание М.В.Ромашова», кажется, удалось, может быть потому, что я так и писал: «Подло обманув руководство Главсевморпути» и так далее…
Ромашов быстро прочитал бумагу.
– Хорошо, – пробормотал он, – но прежде я должен объяснить тебе…
– Ты сперва подпиши, а потом объяснишь.
– Но ты не знаешь…
– Подписывай, подлец! – сказал, я таким голосом, что он отодвинулся с ужасом и как–то медленно, словно нехотя, застучал зубами.
– Пожалуйста.
Он подписал и злобно бросил перо.
– Ты должен благодарить меня, а ты хочешь сыграть на моей откровенности. Ладно!
– Да, хочу сыграть.
Он посмотрел на меня и, должно быть, вот когда от всей души пожалел, что не прикончил меня в осиновой роще!