Это то, что касается обращения к античности, – а что давало для каждого народа обращение к его собственному, национальному прошлому? Если только оно не было продиктовано национализмом, узким стремлением отгородиться от других народов и их культурного опыта, – оно было плодотворным, ибо обогащало, разнообразило, расширяло культуру народа, его культурную, эстетическую восприимчивость. Ведь каждое обращение к старому в новых условиях было всегда новым и порождало новое на глубокой основе. Обращение к старому – это не отказ от нового, это новое понимание старого. Это не задержка в развитии, какой была бы простая приверженность к старому, а скачок вперед.
Задержка в развитии – это по преимуществу приверженность к недавнему прошлому – прошлому, которое уходит из-под ног. Правда, и здесь могут быть различные явления. Иноземное завоевание Болгарии конца XIV в. вынудило болгар проявлять особую приверженность к старому. Не было бы этой приверженности – они потеряли бы свой язык и свою культуру. Но интерес к давнему прошлому обычно диктуется потребностями современности. Эти потребности могут быть разного толка, но они во всяком случае не являются простым замедлением в развитии.
Знала несколько обращений к Древней Руси и послепетровская Россия. Были разные стороны в этом обращении: и полезные и отрицательные. Отмечу только, что открытие древней русской архитектуры и иконы в начале XX в. было в основном лишено узкого национализма в среде художников и очень плодотворно для нового искусства. Не случайно в этом открытии древнерусского искусства принимал такое активное участие И. Э. Грабарь.
Можно было бы широко показать эстетическую и нравственную роль памяти на примере поэзии Пушкина.
У Пушкина роль памяти в поэзии занимает исключительное место. Поэтическая роль воспоминаний, – я бы сказал "поэтизирующая" их роль, – прослеживается начиная с детских, юношеских стихотворений, из которых важнейшее "Воспоминания в Царском Селе". Но и в дальнейшем роль воспоминаний очень велика не только в лирике Пушкина, но и в "Евгении Онегине".
Когда необходимо внесение лирического момента, – Пушкин прибегает к воспоминаниям. Как известно, Пушкина не было в Петербурге в наводнение 1824 г., но все же в "Медном всаднике" наводнение окрашено воспоминанием:
Была ужасная пора,
Об ней свежо воспоминанье…
Чье это воспоминание "свежо"? – самого Пушкина или жителей Петербурга вообще? В конце концов это не важно.
Свои исторические произведения Пушкин также окрашивает долей личной, родовой памяти. Вспомните: в "Борисе Годунове" действует его предок Пушкин, в "Арапе Петра Великого" – тоже предок – Ганнибал.
Память удивительна тем, что она способна поэтизировать прошлое. Даже для детей прошлое становится поэтичным, сказочным, интригующим. Не случайно дети так часто обращаются к старшим: "расскажи, как ты был маленьким". Рассказы про войну, про блокаду Ленинграда дети слушают со сладким ужасом, не менее захватывающим, чем светлые воспоминания о детских шалостях старших.
Из рассказов о прошлом, каким бы оно ни было, – дурным или хорошим, – извлекается опыт.
Два чувства дивно близки нам – В них обретает сердце пищу – Любовь к родному пепелищу, Любовь к отеческим гробам. Животворящая святыня! Земля была б без них мертва.
Поэзия Пушкина мудра. Каждое слово в его стихах требует раздумий. Наше сознание не сразу может свыкнуться с мыслью о том, что земля была бы мертва без любви к отеческим гробам, без любви к родному пепелищу. Два символа смерти и вдруг – "животворящая святыня"! Слишком часто мы остаемся равнодушными или даже почти враждебными к исчезающим кладбищам и пепелищам: двум источникам наших не слишком мудрых мрачных дум и поверхностно тяжелых настроений.
Но зачем мы сами-то едем в Пушкинские Горы? Разве не затем, чтобы поклониться гробу Пушкина и посетить сельцо Михайловское, которое для нас и в самом деле родное пепелище? И разве мы не испытываем на себе их животворящую силу? Разве не возвращаемся из пушкинских мест обновленными духовно, с огромным запасом животворных впечатлений?
"Святыня"! Но ведь Пушкинские Горы и в самом деле Святые Горы – святые для каждого, кто любит русскую поэзию. Разве мы не испытываем здесь прикосновения к чему-то для нас очень дорогому, высокому и священному?
Когда посещаешь пушкинские места, испытываешь чувство соприкосновения с необычайной красотой. Долго едешь по унылой ровной местности и вдруг, как чудо, попадаешь в край дивной красоты холмов, рощ, лугов. Дело даже не в том, что пушкинские места красивы как пейзажи: их особая красота в союзе природы с поэзией, с воспоминаниями – воспоминаниями истории и воспоминаниями поэзии.
И эта стихия пушкинских воспоминаний овладевает нами, когда среди Михайловских рощ мы оказываемся под кровом поэзии Пушкина. Поднимаясь на холмы и городище, мы встречаемся с Пушкиным и с русской историей, следя за извивами Сороти и любуясь гладью пушкинских озер, – мы угадываем в них отражение Пушкина…
Во времена Пушкина ценилась "меланхолия". Сейчас мы плохо представляем себе, что подразумевалось под этим словом. Мы думаем теперь, что меланхолия порождается пессимизмом, равняется пессимизму. А между тем она была порождением эстетического преобразования всего того печального, трагического и горестного, что неизбежно в жизни. Меланхолия была "поэтическим утешением", и это очень важно почувствовать, чтобы понимать поэзию Пушкина, особенно посвященную природе. Не горе, а печаль – сладостная поэтическая печаль! Не трагедия смерти, а сознание ее неизбежности – неизбежности по законам природы. Не уход в небытие и не забвение, а уход в воспоминания. Поэтому-то поэзия Пушкина так много уделяет внимания воспоминаниям, поэтому-то она целит и утешает.
В Михайловском, Тригорском, Петровском, на городище Воронич, по берегам Сороти и озер Маленец и Кучан мы гуляем среди воспоминаний, мы примиряемся с всеобщим законом ухода всего существующего в прошлое. Мы понимаем, что из тлена возникает жизнь, из истории – настоящее, из поэзии Пушкина – жизнь в окружении поэзии.
Пепелище Пушкина становится здесь и нашим пепелищем, гробы и могилы – нашими, "отечественными", и мы приобретаем силу переносить собственную печаль и собственное горе, приобретаем здесь, среди "отеческих гробов", животворную силу примирения с тишиной и неизменным ритмом законов жизни.
"Заповедник" – это заповедный край. Это не край запретов – это край, где мы получаем заповеди любви, дружбы, веселья, встречаемся с Пушкиным, с тем, что он нам заповедал.
Край, который открывает нам память, – личная или народная, – это край, заповедный край, который мы должны хранить, и край, который дает нам мудрые заповеди старины, тысячелетнего опыта, красоты и нравственных сил.
Заметки о русском
Природа, родник, Родина, просто доброта
Очень мало у нас делается для того, чтобы рассказать широкому читателю о наших "корнях", а наши "корни" – это не только древняя русская литература и русский фольклор, но и вся соседствующая нам культура. У России, как у большого дуба, большая корневая система. Мы не знаем о себе самых простых вещей. И не думаем об этих простых вещах.
Вот различные заметки, делавшиеся у меня по разному поводу, но все на одну тему – о русском.
Естественно, что раз заметки делались по разным поводам, то и характер их различный. Это были ответы на письма, то заметки на полях прочитанных книг или отзывы по поводу, прочитанных рукописей, то просто записи в записных книжках.
Заметки должны остаться заметками: так в них будет меньше претенциозности. О русском можно писать очень много, и все-таки нельзя исчерпать эту тему. К тому же писать о нашем национальном своеобразии, претендуя охватить всю тему, во всем ее грандиозном объеме – дело ответственное, и на эту ответственность имеют право очень немногие…
Природа и доброта
Недавно приезжала ко мне в Комарове молодая переводчица из Франции. Она переводит две моих книги – "Поэтику древнерусской литературы" и "Развитие русской литературы X – XVII вв.". Естественно, что у Франсуазы много затруднений с цитатами из древнерусских текстов и русского фольклора. Есть затруднения, так сказать, обычные: как передать все оттенки, которые имеют в русском разные ласкательные, уменьшительные, – всю ту вибрацию чувств, которая так хорошо отражена в русском фольклоре в отношении окружающего – людей и природы. Но вот одно место ее уж очень серьезно затруднило. Арина
Федосова говорит в одном из своих причитаний о том, что после смерти своего мужа снова вышла замуж:
Я опять, горе-бедна, кинулась, За друга сына да за отцовского…
Франсуаза спрашивает: "Что же это значит; она вышла за брата своего мужа? За другого сына отца своего прежнего мужа?" Я говорю: "Да нет, это просто такое выражение: Федосова хочет сказать, что у ее второго мужа тоже был отец". Франсуаза еще больше удивляется: "Но разве не у каждого человека есть или был отец?" Я ей отвечаю: "Да, это так, но когда хочешь вспомнить о человеке с ласкою, то мысль невольно кружится вокруг того, что у него были родные, – может быть, дети, может быть, братья и сестры, жена, родители. Зимой я увидел, как погиб под грузовиком человек. В толпе больше всего говорили не о нем, а о том, что, может быть, у него дома остались дети, жена, старики… Жалели их. Это очень "русская черта". И приветливость у нас часто выражается в таких словах: родненький, родименький, сынок, бабушка…" Франсуаза вспыхивает: "А, вот что это значит! Я на улице спросила одну пожилую женщину, как найти нужную мне улицу, а она сказала мне: "Доченька!" – "Вот именно, Франсуаза, она хотела обратиться к вам ласково". – "Значит, она хотела сказать, что я могла бы быть ее дочерью? Но разве она не заметила, что я иностранка?" Я рассмеялся: "Конечно же, она заметила. Но она именно потому и назвала вас доченькой, что вы иностранка, чужая в этом городе, – вы же ее спросили, как пройти куда-то". – "Ах!" (Франсуаза заинтересована.) Я продолжаю: "Если вы иностранка, вы, значит, одна в Ленинграде. Пожилая женщина, называя вас доченькой, не хотела непременно сказать, что вы ее дочь. Она назвала вас так потому, что у вас есть мать или была мать. И именно этим она вас приласкала". – "Как это по-русски!"
И дальше разговор пошел о том, где и когда в русской поэзии или в русской литературе ласковость к человеку выражается в том, что у него есть родные. Вот, например, "Повесть о Горе-Злочастии". В ней выражается необыкновенная ласка к беспутному ее герою – "молодцу", и начинается она с того, что у молодца этого были родители, которые берегли его и хблили да жить "научали". А когда молодцу в "Повести о Горе-Злочастии" становится особенно худо, то поет он "хорошую напевочку", которая начинается так:
Безпечальна мати меня породила, гребешком кудрецы розчесывала, драгими порты меня одеяла и отшед под ручку посмотрила, хорошо ли мое чадо в драгих портах? – а в драгих портах чаду и цены нет!
Значит, и красивым-то молодец вспоминает о себе с матерью – как мать на него "отошед под ручку посмотрила".
Франсуаза вспомнила, что в ее родном Безансоне поставлены "Три сестры" Чехова и французы очень любят эту пьесу. Ведь и тут речь идет именно о трех сестрах, а не о трех подругах, трех разных женщинах. То, что героини – сестры, – это ведь особенно и нужно русскому зрителю, чтобы им сочувствовать, возбудить к ним симпатии зрителей. Чехов замечательно угадал эту черту русского читателя.
И дальше мы стали вспоминать, сколько в русском языке слов с корнем "род": родной, родник, рбдинка, народ, природа, родина…
Слова эти как бы сами слагаются вместе! Родники родной природы, прирожденность родникам родной природы. Исповедь земле. Земля – это главное в природе. Земля рождающая, Земля урожая. И слово цвет – от цветов! Цвета цветов! Рублевское сочетание – васильки среди спелой ржи. А может быть, голубое небо над полем спелой ржи? Все-таки васильки – сорняк, и сор-няк слишком яркий, густо-синий – не такой, как в рублевской "Троице". Крестьянин не признает васильки своими, и рублевский цвет – не синий, а скорее небесно-голубой. И у неба сияюще-синий цвет, цвет неба, под которым зреют колосистые поля ржи (в этом слове тоже корень, связанный с ростом, урожаем, рождением; рожь – это то, что рожает земля).
Просторы и пространство
Для русских природа всегда была свободной, волей, привольем. Прислушайтесь к языку: "погулять на воле", "выйти на волю". Воля – это отсутствие забот о завтрашнем дне, это беспечность, блаженная погруженность в настоящее.
Широкое пространство всегда владело сердцами русских. Оно выливалось в понятия и представления, которых нет в других языках. Чем, например, отличается воля от свободы? Тем, что воля-вольная – это свобода, соединенная с простором, с ничем не прегражденным пространством. А понятие тоски, напротив, соединено с понятием тесноты, лишением человека пространства. Притеснять человека – это прежде всего лишать его пространства. "Воля вольная"! Ощущали эту волю даже бурлаки, которые шли по бичевё, упряженные в лямку, как лошади, а иногда и вместе с лошадьми. Шли по бичевё, узкой прибрежной тропе, а кругом была для них воля. Труд подневольный, а природа кругом вольная. И природа нужна была человеку большая, открытая, с огромным кругозором. Поэтому так любимо в народной песне полюшко-поле. Воля – это большие пространства, по которым можно идти и идти, брести, плыть по течению больших рек и на большие расстояния, дышать вольным воздухом – воздухом открытых мест, вдыхать в грудь ветер, чувствовать над головой небо, иметь возможность двигаться в разные стороны – как вздумается.
Что такое воля вольная, хорошо определено в русских лирических песнях, особенно разбойничьих, которые, впрочем, создавались и пелись вовсе не разбойниками, а тоскующими по вольной волюшке и лучшей доле крестьянами. В этих "разбойничьих" песнях крестьянин мечтал о беспечальности и отплате своим обидчикам.
Русское понятие храбрости – это удаль, а удаль – это храбрость в широком движении. Это храбрость, умноженная на простор для выявления этой храбрости. Нельзя быть удалым, храбро отсиживаясь в укрепленном месте. Слово удаль очень трудно переводится на иностранные языки. Храбрость неподвижная еще в первой половине XIX в. была непонятна. Грибоедов смеется над Скалозубом, вкладывая в его уста такие слова: "За третье августа засели мы в траншею, ему дан с бантом, мне – на шею". Смешно – как это можно "засесть" да еще в "траншею", где уж вовсе не пошевельнешься, и получить за это боевую награду.
Помню в детстве русскую пляску на волжском пароходе компании "Кавказ и Меркурий". Плясал грузчик (звали их "крючниками"). Он плясал, выкидывая в разные стороны руки, ноги, и в азарте сорвал с головы шапку, далеко кинув ее в столпившихся зрителей, и кричал: "Порвусь! Порвусь! Ой, порвусь". Он стремился занять своим телом как можно больше места.
Быстрая езда – это тоже стремление занять побольше места.
Русская лирическая протяжная песнь – в ней также есть, тоска по простору. И поется она лучше всего вне дома – на воле, в поле.
Колокольный звон должен был быть слышен как можно дальше. Когда вешали на колокольню новый колокол, нарочно посылали людей послушать, за сколько верст его слышно.
Особое отношение к пространству видно и в былинах. Микула Селянинович идет за плугом из конца в конец поля. Вольге приходится его три дня нагонять на молодых бухарских жеребчиках:
Услыхали они в чистбм поли пахаря,
Пахаря-пахарюшка.
Они по день ехали в чистом поли,
Пахаря не наехали,
И по другой день ехали с утра до вечера,
Пахаря не наехали,
И по третий день ехали с утра до вечера,
Пахаря не наехали.
Ощущение пространства есть и в зачинах к былинам, описывающим русскую природу, есть и в желаниях богатырей, Вольги например:
Похотелось Вольги-то много мудрости: Щукой-рыбою ходить Вольгй во синих морях, Птицей соколом летать Вольгй под оболока, Волком и рыскать во чистых полях.
Или в зачине былины "Про Соловья Будимировича":
Высота ли, высота поднебесная, Глубота, глубота акиян-море, Широко раздолье по всей земли, Глубоки омоты днепровския…
Даже описание теремов, которые строит "дружина хорбб-рая" Соловья Будимировича в саду у Забавы Путятичны, содержит этот же восторг перед огромностью природы:
Хорошо в теремах изукрашено: На небе солнце – в тереме солнце, На небе месяц – в тереме месяц, На небе звезды – в тереме звезды, На небе заря – в тереме заря И вся красота поднебесная.
Восторг перед просторами присутствует уже и в древней русской литературе – в летописи, в "Слове о полку Игореве", в "Слове о погибели Русской земли", в "Житии" Александра Невского – да почти в каждом произведении древнейшего периода XI – XIII вв. Всюду события либо охватывают огромные пространства, как в "Слове о полку Игореве", либо происходят среди огромных пространств с откликами в далеких странах, как в "Житии" Александра Невского. Издавна русская культура считала простор и большие расстояния величайшим этическим и эстетическим благом для человека.
Русская природа и русский характер
Я отмечал уже, как сильно воздействует русская равнина на характер русского человека. Мы часто забываем в последнее время о географическом факторе в человеческой истории. Но он существует, и никто никогда его не отрицал.
Сейчас я хочу сказать о другом – о том, как в свою очередь воздействует человек на природу. Это не какое-нибудь открытие с моей стороны: просто я хочу поразмышлять и на эту тему.
Начиная с XVIII и ранее – с XVII в. утвердилось противопоставление человеческой культуры природе. Века эти создали миф о "естественном человеке", близком природе и потому не только неиспорченном, но и необразованном. Открыто или скрытно естественным состоянием человека считалось невежество.
И это не только глубоко ошибочно, это убеждение повлекло за собой представление о том, что всякое проявление культуры и цивилизации неорганично, способно испортить человека, а потому надо возвращаться к природе и стыдиться своей цивилизованности.
Это противопоставление человеческой культуры как якобы "противоестественного" явления "естественной" природе особенно утвердилось после Ж.-Ж. Руссо и сказалось в России в особых формах развившегося здесь в XIX в. своеобразного руссоизма – народничества, толстовских взглядов на "естественного человека" – крестьянина, противопоставляемого "образованному сословию" – просто интеллигенции.
"Хождения в народ" в буквальном и переносном смысле привели в некоторой части нашего общества в XIX и XX вв. ко многим заблуждениям в отношении интеллигенции. Появилось и выражение "гнилая интеллигенция", презрение к интеллигенции, якобы слабой и нерешительной. Создалось и неправильное представление об "интеллигенте" Гамлете как о человеке постоянно колеблющемся и нерешительном. А Гамлет вовсе не: слаб: он преисполнен чувства ответственности, он колеблется не по слабости, а потому, что мыслит, потому, что нравственно отвечает за свои поступки.
Образованность и высокое интеллектуальное развитие – это как раз и суть естественные состояния человека, а невежество, неинтеллигентность – состояния, ненормальные для человека. Невежество или полузнайство – это почти болезнь. И доказать это легко могут физиологи.
В самом деле, человеческий мозг устроен с огромным "запасом". Даже народы с наиболее отсталым образованием имеют мозг "на три Оксфордских университета". Думают иначе только расисты. А всякий орган, который работает не в полную силу, оказывается в ненормальном положении, ослабевает, атрофируется, "заболевает". При этом заболевание мозга перекидывается прежде всего в нравственную область.
Противопоставление природы культуре вообще не годится еще по одной причине. У природы ведь есть своя культура. Хаос – вовсе не естественное состояние природы. Напротив, хаос (если только он вообще существует) – состояние природы противоестественное.
В чем же выражается культура природы? Будем говорить о живой природе. Прежде всего она живет обществом, сообществом. Существуют растительные ассоциации; деревья живут не вперемежку, а известные породы совмещаются с другими, но далеко не со всеми. Сосны, например, имеют "соседями" определенные лишайники, мхи, грибы, кусты и т. д. Это помнит каждый грибник. Известные правила поведения свойственны не только животным (об этом знают все собаководы, кошатники, даже живущие "вне природы", в городе), но и растениям. Деревья тянутся к солнцу по-разному – иногда шапками, чтобы не мешать друг другу, а иногда, чтобы прикрывать и беречь другую породу деревьев, начинающую подрастать под их покровом. Под покровом ольхи растет сосна. Сосна вырастает, и тогда отмирает сделавшая свое дело ольха. Я наблюдал этот многолетний процесс под Ленинградом в Токсове, где во время первой мировой войны были вырублены все сосны и сосновые леса сменялись зарослями ольхи, которая затем прилелеяла под своими ветвями молоденькие сосенки. Теперь там снова сосны.
Природа по-своему "социальна". "Социальность" ее еще и в том, что она может жить рядом с человеком, соседить с ним, если тот в свою очередь социален и интеллектуален сам.
Крестьянин приласкивал землю и тем преобразовывал ее.
Он пахал и тем задавал ей определенные габариты. Он клал меру своей пашне, проходя по ней с плугом. Рубежи в русской природе соразмерны труду человека и лошади, его способности пройти с лошадью за сохой или плугом, прежде чем повернуть назад, а потом снова вперед. Приглаживая землю, человек убирал в ней все резкие грани, бугры, камни. Русская природа мягкая, она ухожена крестьянином по-своему. Она подчинена мере крестьянских рабочих хождений за плугом. Хождения крестьянина за плугом, сохой, бороной не только создавали "полосыньки" ржи, но равняли границы леса, формировали его опушки, создавали плавные переходы от леса к полю, от поля к реке или озеру.
Русский пейзаж в основном создавался усилиями двух великих культур: культуры человека, смягчавшего резкости природы, и культуры природы, в свою очередь смягчавшей все нарушения равновесия, которые невольно создавал в ней человек. Ландшафт создавался, с одной стороны, природой, готовой освоить и прикрыть все, что так или иначе нарушал человек, и с другой – человеком, мягчившим землю своим трудом и "смягчавшим" пейзаж. Обе культуры как бы поправляли друг друга и создавали человечность и приволье.
Природа Восточно-Европейской равнины – кроткая, без высоких гор, но и не бессильно плоская. Она покрыта сетью рек, готовых быть "путями сообщения", и с небом, не заслоненным густыми лесами, с покатыми холмами и бесконечными, плавно обтекающими все возвышенности дорогами.
И с какою тщательностью гладил человек холмы, спуски и подъемы! Здесь опыт пахаря создавал эстетику параллельных линий – линий, идущих в унисон друг с другом и с природой, точно пение древнерусских песнопений. Пахарь укладывал борозду к борозде, как причесывал, как укладывал волосок к волоску. Так лежит в избе бревно к бревну, плаха к плахе, в изгороди – жердь к жерди, а сами избы выстраиваются в ритмичный ряд над рекой или вдоль дороги – как стадо, вышедшее к водопою.
Поэтому отношения природы и человека – это отношения двух культур, каждая из которых по-своему "социальна", общежительна, обладает своими "правилами поведения". И их встреча строится на своеобразных нравственных основаниях. Обе культуры – плод исторического развития, причем развитие человеческой культуры совершается под воздействием природы издавна (с тех пор как существует человечество), а развитие природы сравнительно с ее многомиллионолетним развитием – недавно, и не всюду под воздействием человеческой культуры. Одна (культура природы) может существовать без другой (человеческой), а другая (человеческая) не может. Но все же в течение многих минувших веков между природой и человеком существовало равновесие. Казалось бы, оно должно было оставлять обе части равными, проходить где-то посередине. Но нет, равновесие всюду свое, и всюду на какой-то своей, особой основе, со своею осью. На севере в России было больше природы; чем ближе к степи, тем больше человека.
Тот, кто бывал в Кижах, видел, вероятно, как вдоль всего острова тянется, точно хребет гигантского животного, каменная гряда. Около этого хребта бежит дорога. Этот хребет образовывался столетиями. Крестьяне освобождали свои поля от камней – валунов и булыжников – и сваливали их здесь у дороги. Образовался ухоженный рельеф большого острова. Весь дух этого рельефа пронизан ощущением многовековья. И недаром жила здесь на острове из поколения в поколение семья сказителей былин Рябининых.
Пейзаж России на всем ее богатырском пространстве как бы пульсирует: он то разряжается и становится более природным, то сгущается в деревнях, погостах и городах, становится более человечным. В деревне и в городе продолжается тот же ритм параллельных линий, который начинается с пашни. Борозда к борозде, бревно к бревну, улица к улице. Крупные ритмические деления сочетаются с мелкими, дробными. Одно плавно переходит в другое.
Древнерусский город не противостоит природе. Город идет к природе через пригород. Пригород – это слово как нарочно созданное, чтобы соединить представление о городе и природе.
Пригород – "при городе", но он и при природе. Пригород – это деревня с деревьями, с деревянными полудеревенскими домами. Он прильнул огородами и садами к стенам города, к валу и рву, но прильнул и к окружающим полям и лесам, отобрав от них немного деревьев, немного огородов, немного воды в свои пруды и колодцы. И все это – в приливах и отливах скрытых и явных ритмов: грядок, улиц, домов, плах мостовых и мостиков.