Глядя на него, Борис сказал:
— Простой человек сам за собой убирает и потому всюду остается человеком. Аристократ привык, чтобы за ним подтирали, и, если подтиральщика нет, превращается в скотину. Монсиньор не желает работать, доедает объедки в столовых, с квартиры его гонят — неряха! Набрал у всех денег, никому не отдает. Ну, а, как вы понимаете, среди ссыльных нет Крезов. Но сами ссыльные его и испортили: носились с ним, как с писаной торбой. Шутка сказать — поэт! Из Парижа! Париж! Франция! Три мушкетера! Дюма-отец! Дюма-сын!… Только меня он боится: те, кто с ним носились, жевать не дают, а я даю. Приходится терпеть мои нотации, хотя в душе он презирает меня, как плебея и хама. А вот уеду на Ангару, и он без меня подохнет с голоду! Но самое интересное другое. Он ждет свою Дульсинею. Если она приедет, вас ожидает зрелище, которого вы никогда не видели и не увидите. А вот и она.
В столовую вошла женщина лет тридцати, поразительной красоты, величавая богиня с резким рисунком большого упрямого рта. Спокойным взглядом обвела столовую, равнодушно кивнула Борису, тот со сдержанным достоинством наклонил голову. Потом увидела Игоря, склонившегося в углу над тарелкой.
— У такого ублюдка такая женщина, — сокрушенно пробормотал Борис.
— Кто она?
— Приехала из Ленинграда, разыскивает высланного мужа и вот влюбилась в это чучело. Сидят тут каждый день, он ей читает стихи, а она смотрит на него, как на портрет Дориана Грея.
Женщина что-то рассказывала Игорю, он хихикал, собирал крошки со стола и бросал в рот. Встрепанный суетливый человек без всякого обаяния. Потом женщина встала, подошла к раздаточному окну, повариха так же неловко сунула ей тарелку борща. Игорь дернулся, хотел помочь и остался сидеть. Когда женщина снова пошла за хлебом и прибором, он опять двинулся было за ней, но вернулся.
Она ела, теперь он что-то рассказывал, его лицо было юным и потрепанным одновременно. Она слушала, иногда кивала головой. Потом принесла второе, наполовину переложила себе в тарелку из-под борща, остальное придвинула Игорю.
— Прорва! — негодовал Борис. — Он может есть с утра до вечера, отбирать у любимой женщины. Люди и в худших условиях остаются людьми. А этот парижский бульвардье вот во что превратился. И не думайте, что он прост. Нет! Он нахал, циник, в душе смеется над теми, кого обирает. Паразит! Щадит себя, а щадить себя — значит, не щадить других, это говорил еще мой дедушка-цадик. Приехал в СССР! Думал, оказал большую честь Советскому Союзу, а здесь, как выяснилось, надо работать. Не захотел работать, и общество вытолкнуло, выжало его из себя.
Улыбаясь, Саша сказал:
— Правильнее было бы выжать его обратно в Париж.
Женщина между тем кончила есть, отодвинула тарелку, поставила локти на стол, прижалась подбородком к рукам и смотрела на Игоря.
А он нахохлился, откинулся на спинку стула, опустил голову и забормотал…
Читал он стихи, не повышая голоса, до Саши долетали только отдельные слова: крестоносцы, стены Иерусалима, желтые пески, палящее солнце, женщины, ожидающие рыцарей, которые никогда не вернутся.
— Как вам это нравится? — вполголоса спросил Борис. — Отважные рыцари и очаровательные дамы. А? В Канске, в столовой «Заготпушнины»?!
Действительно смешно. И все же что-то завораживающее было в этой ситуации, в отрешенном лице Игоря, в глубоком взгляде прекрасной женщины.
Саша подавил в себе минутное раздражение. Оно шло от нетерпимости, в которой он был воспитан.
И он сказал Борису:
— Будем снисходительны.
2
На совещание по Генеральному плану реконструкции Москвы Сталин пришел, когда совещание уже близилось к концу. Он знал, что скажет во вступительном слове Каганович, читал доклад Булганина. Все мнения и предложения по реконструкции ему уже докладывались, дважды обсуждались на Политбюро, и свою точку зрения он выработал. Эта точка зрения и зафиксирована в Генеральном плане реконструкции Москвы. Генеральный план — это и есть его точка зрения.
Все встали, когда он появился в президиуме, вспыхнула, нарастая, привычная буря аплодисментов. Сталин поднял руку в знак приветствия и тут же сел, пригласив этим сесть и остальных.
Кто-то, стоя на трибуне, заканчивал выступление. Делая вид, что внимательно его слушает, Сталин на листе бумаги рисовал развалины старинных церквей в Атени, маленьком селе, километрах в десяти от Гори, где у его отца, сапожника Джугашвили, жили заказчики. Отец относил им работу, а иногда и сапожничал там день-другой.
Он часто брал с собой и маленького Иосифа. Они выходили из Гори рано утром, шли берегом Таны вдоль виноградников, пока не достигали развалин старинных церквей, в Атени, этом маленьком селе, их было девять или десять, среди них церковь Сионского монастыря, увенчанная куполом и, по преданию, построенная еще в седьмом веке. На ее фасаде сохранились скульптурные изображения исторических лиц той эпохи, а внутри храма фресковая живопись, тоже с изображением исторических лиц.
Самые значительные памятники — это памятники архитектурные: они долговечны по материалу, стоят на открытом месте, доступны широкому обозрению и в натуре, и в репродукции, и на фотоснимках. Значение скульптуры понимал и Ленин, требовавший монументальной пропаганды. Однако Ленин понимал ее как средство внедрения в сознание масс новых исторических авторитетов. Истинная же задача монументальной пропаганды — увековечить эпоху. Сколько осталось из пятидесяти памятников, созданных тогда? Один? Два?
Памятником ЕГО эпохе будет Москва, город, который ОН воссоздаст заново, только города долговечны. Скромная архитектура двадцатых годов была ошибочна. Противопоставление революционного аскетизма показной роскоши НЭПа служило прикрытием для архитекторов-формалистов, отказавшихся от классического наследия. А классическое наследие надо использовать прежде всего.
Петр понимал и создавал Петербург именно по классическим образцам, поэтому с архитектурной точки зрения Ленинград — город. Но это город прошлых веков — он приземлен. Москва предстанет перед потомками как город, устремленный ввысь. Высотные здания в сочетании с классическими решениями — вот ее будущий стиль. Первым высотным зданием станет Дворец Советов. Строительство его предложил Киров в двадцать втором году на Первом съезде Советов. Кто об этом помнит? Дворец Советов построит ОН, построит как архитектурный центр новой Москвы, прорубит новые магистрали, проложит метрополитен, возведет современные жилые дома и административные здания, соорудит новые мосты и набережные, воздвигнет гостиницы, школы, библиотеки, театры, клубы, сады и парки. Все это будет величественным памятником ЕГО эпохе.
Такие мысли вызвали в Сталине воспоминания о развалинах старых церквей в Атени.
А тогда, в детстве, эти полуразвалившиеся храмы поражали его своей гулкой пустотой, своею далекой тайной.
И сейчас, сидя сбоку длинного стола президиума, он рисовал на листе бумаги их прямолинейные очертания. Он не умел рисовать, но прямолинейные фигуры ему давались даже без линейки, у него была твердая рука.
— Слово предоставляется товарищу Сталину, — объявил Каганович.
Снова все встали, снова привычная овация, привычный гром аплодисментов.
Сталин вышел на трибуну, движением руки прекратил аплодисменты, тихо заговорил:
— Здесь достаточно говорилось о необходимости реконструкции Москвы. Мне незачем это повторять. Старая деревянная Москва с ее узкими улицами и переулками, закоулками и тупичками, с ее хаотической застройкой, убогими домами и мрачными рабочими казармами, с ее допотопными средствами передвижения никак не может удовлетворить трудящихся Москвы.
Он сделал паузу, прислушался к напряженной тишине — ни шевеления, ни вздоха.
— За годы Советской власти, — продолжал Сталин еще тише, — мы многое сделали для улучшения быта трудящихся Москвы. Рабочих, ютившихся в подвалах, мы переселили в нормальные квартиры, уплотнив представителей бывших эксплуататорских классов. Сооружены многочисленные школы для детей рабочих, рабочие клубы и Дворцы культуры. Достижения наши в этой области значительны, они вызывают законную гордость в сердцах советских людей. Но мы обязаны думать о будущем. Руководить — значит, предвидеть. Мы должны создать план на десятилетия. Это и будет Генеральный план реконструкции Москвы.
Он вышел из-за трибуны, прошелся по авансцене, в зале стояла все та же тишина.
Сталин вернулся на трибуну и продолжал:
— Осуществляя этот план, мы должны бороться на два фронта: против того, чтобы Москва осталась «большой деревней», и против излишеств урбанизации. Мы не должны слепо копировать западные образцы. Москва — социалистический город, столица социалистического государства, это и должно определять ее облик. Это не город, где богачи живут во дворцах, а рабочие в трущобах, а, наоборот, город, где именно для рабочих созданы наилучшие и наивысшие удобства жизни. Следовательно, первая задача плана — сделать город удобным для жизни. Мы должны создать новые удобные жилые массивы, желательно в парковых зонах. Мы должны застроить удобными и красивыми домами набережные Москвы-реки и Яузы, это даст нам еще пятьдесят километров благоустроенных улиц. Мы должны построить новые дома на главных улицах города, снеся все старое, расширить главные магистрали до пятидесяти — семидесяти метров в тем решить транспортные проблемы города опять же в интересах трудящихся.
Сталин снова сделал паузу. Он знал, что говорит известные вещи, но знал вместе с тем, что все, кто его слушает, воспринимают его слова как откровение, потому что их произносит ОН.
— Перехожу ко второй задаче, — снова начал Сталин, — вторая задача: столица первого в мире социалистического государства должна быть красивым городом. Еще на заре вашей государственности под руководством великого Ленина был выработан план монументальной пропаганды, великий Ленин хотел, чтобы наша эпоха оставила памятники на века — этот завет Ленина мы должны свято хранить и развивать. Однако в те годы мы были бедны и были вынуждены довольствоваться скромными архитектурными решениями. К сожалению, это открыло широкий путь формалистскому искусству, а формалистское искусство непонятно массам, это чуждое нам искусство. Теперь мы достаточно богаты и мощны, и мы должны использовать прежде всего классическое наследие. Конечно, классическое наследие мы не должны слепо копировать, как это сделали петербургские градостроители. В классические формы мы должны влить новое, социалистическое содержание.
Он снова сделал длинную паузу, потом продолжил:
— И, наконец, товарищи, последнее: в каком направлении должна развиваться Москва? Первое предложение — оставить Москву такой, какая она есть, в виде, так сказать, музея, мемориала, а новую Москву строить на новом месте. При всем нашем уважении к авторам этого предложения мы не можем его принять. Москва — исторический центр России, Москва объединила и создала Россию, отказаться от нее мы не можем, не смеем и не посмеем. Второе предложение — оставить нетронутым нынешний центр Москвы, приблизительно в границах Садового кольца, и окружить его восемью районами-сателлитами, создать восемь жилых конгломератов, которые и будут новой Москвой. Нетрудно увидеть, что это всего лишь облегченный вариант первого предложения. Из чего исходят оба эти предложения? Они исходят прежде всего из неверия в нашу способность реконструировать Москву. Конечно, легче построить новый город. Но нам, большевикам, под силу и самая сложная задача: перестроить нашу Москву, оставить нашу Москву на ее месте, оставить Москву центром нашей страны, центром мировой революции. И потому мы решили развивать Москву по ее исторически сложившейся радиально-кольцевой схеме. Ее архитектурным центром станет Дворец Советов, увенчанный грандиозной фигурой Владимира Ильича Ленина. От Дворца Советов лучами будут расходиться основные магистрали Москвы, широкие, благоустроенные, с высотными зданиями на каждой. Москва устремится вверх, ввысь. Устремленная ввысь Москва в сочетании с классическими, но по-социалистически осмысленными решениями — вот ее будущий облик. Облик будущей Москвы.
Без четверти десять, возвращаясь с совещания, Сталин прошел к себе в кабинет.
Поскребышев ему доложил:
— Шумяцкий привез картину, Иосиф Виссарионович!
— Хорошо, — сказал Сталин. — Шумяцкий может ехать домой. Передайте Клименту Ефремовичу, чтобы пришел смотреть.
Сталин обычно смотрел картину с кем-нибудь из членов Политбюро. В этом случае он надевал очки и садился в последнем, седьмом ряду с краю, чтобы не мешал луч киноаппарата и сам киноаппарат чтобы не стрекотал над ухом. Иногда, хотя и очень редко, только если были гости, Сталин садился в середине второго ряда и очки не надевал. Он никому не показывался в очках, в очках его никогда не изображали.
Сегодня по распоряжению Сталина привезли «Огни большого города» Чарли Чаплина. Сталин смотрел картину в третий раз. Он любил Чаплина, Чаплин напоминал ему отца, единственного родного человека. А иногда он улавливал у чаплинского героя сходство с собой — такой же одинокий в этом мире. Но он отгонял от себя эту мысль, она не соответствовала действительности. Чаплин напоминал ему отца и только отца. Бедный Чарли уходил по дороге, оглядывался, беззащитно улыбался. Сталин прослезился, вытер платком глаза…
Ворошилов наклонился к нему.
— Коба, что с тобой?
— Это про меня картина, — сухо ответил Сталин.
Но это была картина не про него, а про его отца, незадачливого сапожника. Виссариона Джугашвили… Когда он уходил на заработки, обычно в Телави или еще куда-нибудь, он так же, как Чаплин, оборачивался на дороге, махал Иосифу рукой, грустно, беззащитно улыбался.
Они жили тогда в доме Кулумбегашвили, тоже сапожника. В доме было две комнаты, одну занимали Кулумбегашвили, в другой ютились они, Джугашвили. Крошечный, пропахший сапожными запахами домик, где работал Кулумбегашвили, а отец бывал редко, ездил в Кахетию, скитался, не ладил с матерью. Мать была властная женщина, чистокровная грузинка картвели, а отец вроде бы из южных осетин, населявших Горийский уезд. Предки его огрузинились, и дед осетинское «ев» в своей фамилии «Джугаев» сменил на грузинское «швили».
Мать ходила стирать и убираться к богатому вдовцу Эгнатошвили. В училище поговаривали, будто он-то и есть отец Иосифа, он-то и поместил его в духовное училище, будь он сыном сапожника Джугашвили, тот обучал бы его сапожному ремеслу, а не бродяжничал бы по Грузии.
Все врут — никому верить нельзя! Маленький Иосиф хорошо знал, что его отец — сапожник Виссарион Джугашвили, тихий добрый человек, хотя мать и ругала его всегда, говорила, что из-за него они такие бедные, что он загубил их жизнь. За эти попреки Иосиф не любил мать.
Безусловно, мать хотела ему добра, хотела, чтобы он стал священником, хотела отдать его богу. И к Эгнатошвили водила, чтобы посытнее и повкуснее поел. А он не хотел к ним ходить. Они богатые, он бедный, выносят ему во двор тарелку харчо, баранину с кукурузой, а сами сидят в комнатах, пьют вино, разговаривают. Когда они ходили к Эгнатошвили, мать старалась приодеть его. А зачем? Одеждой одна подчеркивают богатство, другие пытаются скрыть бедность. А он не стыдился своей бедности. Брюки обтрепались? Плевать! Других брюк у него нет. Ботинки стоптаны? Других ботинок у него нет. В Тифлисе, в семинарии, он даже гордился своим обтрепанным видом — так должен выглядеть настоящий мужчина! Он и сейчас одевается, как простой солдат…
Он не хотел подчиняться воле матери. Отца любил, но к его воле тоже не подчинялся по той простой причине, что воли у отца не было. У матери была воля, и все говорят, что он унаследовал ее характер, но воля и характер ушли у нее на добывание куска хлеба. А отец не захотел гнуть спину за копейки, любил петь, шутить, сидеть за столом с друзьями. И в эти минуты был настоящим мужчиной, симпатичным, обаятельным, веселым. А рядом с матерью выглядел маленьким, забитым, молчаливым. Слабый человек!
Потом пришло письмо, что отца убили в Телави в пьяной драке. Опять врут. Отец никогда не дрался, тихий, миролюбивый человек. Кто и за что мог его убить? Просто умер отец. Мальчики в училище дразнили Иосифа: отец не мог постоять за себя. А Иосиф хорошо знал, что это не так, все ложь, он даже не отвечал, усмехался и отходил в сторону, презирал их всех, своих соучеников, презирал богатых, которые кичатся своим богатством, презирал бедных за то, что стыдятся своей бедности.
Там в Телави и похоронили отца, а где, никто не знает. И он, его сын, тоже не знает. А он любил отца, и отец его любил, не наказывал, никогда не выговаривал, трепал ласково по голове, песни пел. От него ОН и унаследовал музыкальность. В училищном хоре стоял всегда в верхнем ряду, где стояли все малые ростом. ЕГО голос считался самым лучшим, регент говорил, что у него в слух есть. Все это от отца, и похож он на отца, тот тоже был небольшой, рыжеватый, а мать высокая, черная. Отец любил и понимал шутку, мать шуток не понимала, угрюмая женщина.
Земляки хотят назвать Гори его, Сталина, именем. Не надо! Пусть назовут его именем город Цхинвали — столицу Южной Осетии, это будет памятником отцу и всей отцовской осетинской родне. Матери полезно знать, что он чтит память своего отца, сапожника Виссариона Джугашвили. Женщина неглупая, поймет. Безусловно, в глазах советского народа он должен выглядеть примерным сыном, это делает его образ человечнее, ближе, роднее. Но детство для него — это прежде всего отец.
Он снова вспоминал, как ходил с ним в Атени, крестьяне там возделывали виноградники, давили ногами виноград, заливали в громадные глиняные кувшины хорошее вино «Атенури».
И отец вечерами пил с приятелями атенское вино и пел с ними песни — щемящее сердце грузинское многоголосье. Хорошо пели, хорошо пили — по-грузински, добрея и веселея от вина, не так, как пьют русские мужики, впадая от водки в пьяный кураж, драки и поножовщину. Но это русский народ, великий по численности, по территории, народ, с которым только и можно делать историю. Присоединение к России сохранило грузин как нацию, и потому грузинский социализм — часть социализма общероссийского.
Однако русские — это не грузины. В училище, семинарии никто не трогал его из-за поврежденной руки, в этом проявлялось исконное грузинское благородство. Но потом люди не считались с этим его физическим недостатком, ни в Баку, ни в Батуми, ни в Сибири, были грубы и безжалостны. Он устоял тогда, противопоставил им еще большую грубость. За грубость Ленин упрекал его, но только так можно управлять: грубость аппарата держит в узде грубость народа. Деликатничают с ним только интеллигенты, которых потом же и выкидывают, как хлам. Еще тогда, в молодости, он понял, что демократия в России — это лишь свобода для развязывания грубых сил. Грубые инстинкты можно подавить только сильной властью, такая власть называется диктатурой. Этого не понимали меньшевики, не знавшие народа, это понимали большевики, знавшие народ. Потому-то русские социал-демократы в большинстве своем пошли за большевиками, не русские социал-демократы — за меньшевиками. Большевизм — русское явление, меньшевизм — не русское. Из всех крупных грузин только ОН один понимал русский народ и пошел с большевиками. Другие грузины — Ной Шордания, Церетели, Чхеидзе и тому подобные — не знали русского народа и пошли с меньшевиками. Правда, тогда ОН был против национализации земли. Кто был прав для того времени , он или Ленин, неизвестно. Кто был прав или неправ к прошлом, история не дает на это однозначного ответа — прав победитель. Но ОН не стал оппонировать Ленину: его путь с большевиками, с Россией, в которой он только и мог состояться как политический деятель. Он много занимался национальным вопросом и твердо знает: среди наций, как среди людей, побеждают сильнейшие, среди народов, как среди политиков, есть ведущие и есть ведомые. В Советском Союзе, насчитывающем сотню народов, ведущим может быть только один народ — русский, он составляет более половины населения страны. С русским великодержавным шовинизмом нужно ПРОВОЗГЛАШАТЬ беспощадную борьбу, ибо он вызывает в ответ местный национализм. Но ни на минуту нельзя забывать, что главная, объединяющая сила — русский народ. Для русского народа он должен быть русским, как для французов был французом корсиканец Наполеон Бонапарт.
Совещанием Сталин остался доволен. ОН выступил на нем не только как инициатор и организатор реконструкции Москвы, ОН сохранил для России этот город, название которого дорого каждому русскому человеку. ОН сохранил Москву такой, какой ее знает и представляет каждый русский человек. Не эти, сидевшие в зале высоколобые интеллигенты, радеющие о культуре России, а ОН, именно ОН в только ОН удовлетворил глубоко русское чувство любви к Москве и почитания Москвы. И потому Москва теперь — ЕГО город, будущая Москва — ЕМУ памятник. Русский человек Киров барахтается в Ленинграде, трубит о реконструкции Ленинграда, а что там реконструировать? Ленинград — сложившийся город, каменная глыба, с которой ничего нельзя сделать и с которой Киров ничего не сделает.
Но, как всегда, когда ОН демонстрировал свою исключительность, им овладевало острое чувство одиночества. Они встают и рукоплещут, но они не любят его, они его боятся, потому встают и рукоплещут. С большим удовольствием, торжеством и радостью они бы топтали его поверженного. Они не могут, не хотят согласиться с его превосходством, с его исключительностью и единственностью. Для них он недоучившийся семинарист, узколобый плебей. Даже «соратники» боятся укрепления его3 власти, толкуют о коллективном руководстве, о роли ЦК, держат в запасе школку Покровского, отрицающего роль личности в истории, желая этим умалить прежде всего ЕГО роль в истории партии, в истории России.
Им этого не удастся. ОН создаст не только новую историю России, но и выработает новые критерии в оценке исторических событий — только так можно обеспечить правильное суждение нынешних и будущих поколений об эпохе. ЕГО эпохе.