Закусывая яичницей, говорила:
— Теперь тебя в театре будут еще больше бояться, увидишь! Они притворяются, что уважают, а на самом деле боятся. Бабы наши — все эти народные и заслуженные — шлюхи, любая под тебя ляжет, только похвали ее в рецензии. А ну их к свиньям собачьим! Давай потанцуем!
— Я плохо танцую! И к тому же, — он показал на бутылку, — выпил.
— Сколько ты выпил?! Ерунда! Ладно, не хочешь танцевать, давай в карты сыграем. — У нее в руках появилась колода замусоленных карт, где взяла, Вадим не заметил. — Игра простая, смотри, буду снимать сверху карту, а ты отгадывай: черная или красная. Угадаешь, я с себя что-нибудь сниму, не отгадаешь, ты с себя. Ну, говори, Марасевич! Черная или красная?
— Красная, — пролепетал пораженный Вадим, — не слыхал про такую игру.
Она открыла верхнюю карту — оказалась бубновая семерка.
— Смотрите, господа, Марасевич угадал! Я проиграла, снимаю пояс.
Сняла с себя поясок.
— Угадывай дальше!
— Красная, — прошептал Вадим.
Она сняла карту — туз червей.
— Опять угадал. Ты, Марасевич, колдун какой-то.
Она встала, через голову стянула с себя платье, осталась в белой шелковой комбинации на тоненьких бретельках, низко вырезанной, так что виднелась грудь.
Вадим боялся поднять глаза.
Вероника снова взяла в руки колоду.
— Какой цвет?
— Красный, — повторил Вадим.
Она открыла карту — дама треф!
— Не угадал, Марасевич, не угадал, — радостно запела Вероника. — Бог правду видит, не все тебе выигрывать! Стаскивай чего-нибудь!
— Я галстук сниму, — робко произнес Вадим.
Она сама развязала ему галстук, положила на стол.
— Поехали!
— Черная…
Вышла десятка бубен.
— Я часы сниму, — сказал Вадим.
— Марасевич хитрый! Разве часы — это одежда? Пуловер снимай! Снимай, миленький, снимай, не жульничай… — Она вдруг бросила карты на стол. — Слушай, Марасевич, что мы в детские игры играем, теряем время? Я тебе нравлюсь?
— Конечно, конечно, — забормотал Вадим.
— И ты мне нравишься, давай ляжем в постельку, мы же взрослые, сознательные люди, раздевайся, мой золотой. — Она подняла комбинацию, отстегнула резинку, сняла чулок. — Хочешь, свет погашу?..
В темноте он слышал, как она двигается, разбирает постель, потом услышал скрип матраца и ее голос:
— Сейчас согреем постельку для Марасевича, тепло будет, уютно, ну, Марасевич, иди ко мне, не бойся, все будет хорошо… Ну, иди, иди, копульчик мой дорогой, дай руку — Она нащупала его руку, пошарила по телу, помогая снять кальсоны. — Скучно без тебя в постели, плохо в кроватке без Марасевича… Ложись, миленький, ложись и ничего не бойся… Я все сделаю сама, тебе будет хорошо… Вот увидишь!
Действительно, получилось хорошо. Умелая, опытная, все сделала как следует. Вадим впервые испытал наслаждение, загордился собой — мужчина все-таки! И во второй раз получилось! Вероника жарко шептала в ухо: «Правильно, миленький, правильно, хорошо, не торопись, спокойненько, вот так, хорошо, хорошо!»
У нее было гибкое горячее тело, маленькие груди, он положил на них ладонь. Она прижала ее сверху своей рукой.
— Бабы наши — обер-бляди, пробы негде ставить. А как ломаются, целок из себя строят! Даст обязательно, но прежде разыграет невинность. А вот ты мне нравишься, и я ничего предосудительного в этом не вижу. Зачем же ломаться? Правильно, я говорю, Марасевич?
— Конечно, конечно, — соглашался Вадим.
Он лежал, повернувшись к Веронике, вдыхал возбуждающий запах ее тела, был счастлив и улыбался в темноте.
10
Зарплату ребятам выдавала Нонна. Бабенка лет тридцати, бойкая, деловая, помощница Семена Григорьевича и его любовница. Каждый расписывался в ведомости, все честь по чести, законно.
Однажды вышло так, что получали зарплату все вместе.
— По этому случаю надо выпить, — объявил Глеб.
— Вот именно, — добродушно согласился Леня. — Утром Стаканов, днем Бусыгин, вечером Кривонос.
Это были имена известных передовиков труда. Стаханова Леня переделал в Стаканова, Бусыгин — значит «бусой», пьяный, произнося фамилию Кривонос, Леня пальцем отжимал нос в сторону, мол, разбился по пьяной лавочке.
Каневский молчал.
— Что молчишь? — спросил Глеб. — Пойдем с нами.
— Не знаю, — нерешительно ответил тот, — я питаюсь дома, у хозяев.
— Работаем вместе, получку получили, есть порядок — обмыть!
Каневский скривил губы.
— Если такой порядок — пожалуйста!
— Только без одолжений, — предупредил Глеб. — Мы в одном коллективе, должны держаться друг друга.
В ответ Каневский скорбно-презрительно улыбнулся.
В ресторане уселись в дальнем от оркестра углу. Глеб говорил, что за день уже нахлебался музыки. Заказали бутылку водки, по кружке пива, селедку с картошкой.
Глеб поднес бутылку к рюмке Каневского, тот прикрыл ее ладонью.
— Спасибо, я не пью водки.
— Может быть, тебе шампанского заказать? Какого? Нашего, французского? Не порть компанию, Каневский, очень ты большой индивидуалист.
— Хорошо, — сказал вдруг Каневский и поднял рюмку.
— Вот и молодец! — Глеб улыбался, обнажая белые зубы. — Это по-нашему.
Все выпили, закусили, потом рванули по второй, Глеб заказал еще бутылку, еще по кружке пива и всем по свиной отбивной. Саша с беспокойством поглядывал на Каневского. Человек непьющий, окосеет, возись тогда с ним, тащи домой, черт его знает, где он живет. Саша сделал Глебу знак, кивнул на Каневского, мол, хватит ему.
Однако Глеб сказал:
— Хорошо сидим! Выпьем, чтобы в городе Уфе и во всей Башкирской республике процветали западноевропейские танцы! Правильно, Саша, я говорю?
— Правильно, правильно, только я думаю, Мише хватит. — Саша переставил рюмку Каневского себе. — Не возражаешь?
— Пожалуйста, — скривил губы Каневский, — могу пить, могу не пить.
— Закусывай! Видишь, какая у тебя котлетка? С жирком. Меня один старый шофер учил: закусывай жирненьким и пьян не будешь.
— Это точно, — подтвердил Леня, — жир впитывает в себя алкоголь, не дает ему проникнуть в организм.
— Пожалуйста. — Каневский склонился к тарелке. — Закусывать так закусывать, жирненьким так жирненьким.
Слава богу! Кажется, не надрался, аккуратно уминает свиную отбивную.
— Я хочу продолжить свой тост. — Глеб снова поднял рюмку. — Значит, за процветание западноевропейских танцев среди всех народов Башкирской республики: башкир, татар, русских, украинцев, евреев, черемисов, мордвы, чувашей и так далее… Некоторые на нас косятся, мол, халтурщики, люди вкалывают на производстве, а вы ногами дрыгаете, деньгу сшибаете. Нет, дорогие! Мы — люди искусства, социалистической культуры, социализма без культуры не бывает!
— Непонятно, о каком социализме вы говорите, — сказал вдруг Каневский.
— То есть как?! — опешил Глеб. — Я говорю о нашем социализме, который победил в нашей стране.
— Социализм не может быть наш или не наш, — глядя в тарелку, сказал Каневский, — социализм — это абсолютное понятие. Немецкие фашисты тоже называют себя социалистами. Вообще, пока существуют армия, милиция и другие средства насилия, нет социализма в его истинном значении.
Глеб растерянно молчал, потом заулыбался.
— Смотрите-ка, Каневский, оказывается, теоретически подкованный товарищ, а я и не знал.
И заторопился:
— Ладно, ребята, давайте по последней.
Все, кроме Каневского, допили. Глеб потребовал счет, объявил, сколько с каждого, все выложили деньги. Вышли на улицу. Было часов десять вечера. Моросил дождик Каневский нахохлился, поднял воротник пальто.
— Ну, кто куда? — не то спросил, не то распрощался таким образом Глеб и пошел с Сашей.
Пройдя несколько шагов, спросил:
— Что скажешь, дорогуша?
— Ты о чем?
— О Каневском. Построить социализм в одной стране невозможно. Это ведь теория Троцкого. Вспомни, дорогуша.
Глеб прав, но не хотелось топить Каневского.
— Он говорил не о нашем, а о немецком, фашистском государстве.
— Нет, дорогуша, меня на кривой кобыле не объедешь! Как он сказал? Вообще нет социализма, пока существуют армия, милиция… Заметь, не «полиция», а «милиция»… Дорогуша! Это же про Советский Союз сказано.
— Милиция, полиция, подумаешь! Не строй из мухи слона.
— А если эти слова завтра станут известны там, — он кивнул в сторону улицы Егора Сазонова, где находился НКВД.
— Откуда они станут известны?
— Откуда? От верблюда! Допустим, от меня.
— Вот как?!
— Да, да! Разве ты все обо мне знаешь? А может быть, и от тебя!
— Даже так?!
— Да, дорогуша, даже так. Я тоже не все о тебе знаю. А возможно, от Лени. Мы оба его не знаем. Или от самого Каневского. Кто он такой? Нас потащат и спросят: говорил он такое? Говорил. Почему не сообщили? Вот тебе и статья: за недонесение. В лучшем случае. А в худшем — троцкистская группа.
Глеб вдруг остановился, повернул к Саше налитое кровью лицо, затряс кулаками, чуть не закричал:
— Мне иногда реветь охота, как голодной корове! Позвали человека в компанию, ну, посиди тихо, спокойно, проведи время по-человечески, в кругу друзей… Нет, надо болтать черт-те что, выпендриваться, подводить людей под монастырь!
Саша впервые видел его в таком состоянии.
— Успокойся, — сказал Саша, — я не вижу причин для истерики. Чего испугался, подумаешь! Держи себя в руках. Такие дела раздуваются людьми с перепугу, а потом они сами от этого и страдают.
Они дошли до угла.
— Мне сюда, — неожиданно спокойно сказал Глеб.
— Ты все же подумай над тем, о чем я тебе говорил.
— Обязательно, дорогуша, обязательно, — пообещал Глеб.
— Выспись и утром на свежую голову подумай.
— Так и будет, дорогуша. Опохмелюсь и подумаю.
Глупая история. Каневский — дурак и псих. Нарвется когда-нибудь и других подведет. Но сегодня разговор был чепуховый. И если Глеб не будет трепаться, на этом инцидент закончится.
Инцидент на этом не закончился.
Дня через два у Саши появился новый аккомпаниатор: Стасик — пианист и баянист, веселый, расторопный паренек. С работой освоился сразу, где-то поднатаскался. Но, как и Леня, «слухач» — ноты читать не умел. Естественно, той игры, того изящества, что у Каневского, не было и в помине.
Вечером в ресторане, за ужином, Саша спросил Глеба:
— Куда девался Каневский?
— Не будет у нас больше Каневского. Уволил его Семен.
— За что?
— На окраины перемещаемся, дорогуша, на всякие макаронные фабрики, а там рояля нет, значит, нужен третий баянист. Стасик, как и я, двухстаночник.
Саша поставил рюмку на стол:
— А ведь ты врешь.
— Брось, дорогуша, — поморщился Глеб, — ну что ты привязываешься?
— Что ты сказал Семену?
— А ты все хочешь знать?
— Да, хочу.
Глеб выпил, вилкой подхватил кусочек селедки.
— Ну что же, я сказал: избавляйтесь от Каневского. Болтает чересчур.
— А что именно болтает, ты Семену сказал?
— Зачем Семену знать, кто что болтает? За то, что знаешь, тоже приходится отвечать. Может, Каневский болтал, что ему мало платят? Семен, дорогуша, не лыком шит: раз человек болтает, лучше избавиться от него.
Он снова налил себе, взглянул на Сашину рюмку.
— Так не пойдет. Думаешь, я один эту склянку усижу?
Они выпили оба.
— Угробил ты человека, — сказал Саша.
— Я?! Да ты что?
— Выбросили на улицу, оставили без куска хлеба.
— Не беспокойся, без хлеба он не останется. — Глеб кивнул на оркестр. — Вот он, кусок хлеба, да еще с маслом.
— Зачем ты все-таки добавил Семену, что Каневский болтает? Чтобы увесистей было, чтобы уволили наверняка?
— Да, дорогуша, именно для этого и добавил. Я не желаю работать с мудозвоном, который при людях несет такое, за что меня завтра могут посадить.
Саша молчал.
— Осуждаешь меня? — спросил Глеб.
— Да, осуждаю.
— Ах, так, — усмехнулся Глеб, — ладно!..
Он налил себе еще рюмку, выпил, не закусывая, икнул, был уже на взводе.
— Расскажу тебе одну историю про моего друга. Хочешь послушать?
— Можно послушать.
— Тогда слушай.
11
Глеб поднял бутылку, она оказалась пуста.
— Ладно, дорогуша, расскажу тебе эту историю, а потом примем еще по сто. Итак, был у меня друг, хороший друг, верный друг, в Ленинграде. Жили мы в одном доме, в одном подъезде, на одной площадке, ходили в одну школу. Был он первый ученик и по литературе, и по математике, даже по физкультуре. Из простых новгородских мужиков, но самородок! Ломоносов! В университет на физмат прошел по конкурсу первый. Идейный! Еще в девятом классе прочитал «Капитал» Карла Маркса. Не пил, не блядовал, правда, курил. Русоволосый, синеглазый, статный, красавец мужчина! И главное, душевный, все к нему шли, и он, что мог, для каждого делал. И вот, понимаешь, какая штука… Подался мой друг в троцкистскую оппозицию еще студентом, в институте выступал открыто, взглядов своих не скрывал! Ты спросишь, почему дружил со мной, с беспартийным и безыдейным? Я, дорогуша, человек легкий, но человек верный, это он знал. За это, думаю, и любил. И все мне рассказывал. Конечно, всякие там тайны не выкладывал, имен не называл, дело уже повернулось к арестам, высылкам, но взглядами делился.
Глеб поманил пальцем официанта, показал на графинчик.
— Тащи еще двести!
— Может, хватит? — сказал Саша.
— Ничего, по сто граммов не помешает.
Глеб налил Саше, себе:
— Одного человека он напрочь не принимал.
И скосил глаза, Саша понял — речь идет о Сталине.
— Называл его «могильщиком Революции». Всех разговоров и не помню, но отчетливо запомнил именно насчет социализма в одной стране. Поэтому, дорогуша, меня так и задел Каневский. Раньше я это слышал от друга, которому доверял, а Каневского я не знаю. Друг мой говорил, что построить социализм в одной стране нельзя. А те, кто говорит, что можно, хотят превратить нашу страну в «осажденную крепость», в «окруженную врагами цитадель», то есть ввести, в сущности, военное положение, создать условия для единоличной диктатуры одного человека, для террора и репрессий. И утверждать, что у нас в стране, мол, уже построен социализм, значит, компрометировать саму идею социализма и в конечном счете угробить его . — Он замолчал, уставился на Сашу, глаза были мутные.
— Давай отложим твой рассказ до другого раза, — сказал Саша.
Глеб исподлобья посмотрел на него.
— Думаешь, за-го-ва-ри-ваюсь? Нет, никогда, ни-ког-да!
Придерживаясь за стол, поднялся.
— Пойду пописаю. А ты закажи чаю, только крепкого-крепкого, как чифирь. Знаешь чифирь?
— Знаю. Официант может не знать.
— Объясни.
И направился в уборную, не слишком твердо шагал, пошатывало.
Любопытная вырисовывается картина. И неожиданная. Выходит, не просто выпивоха, не просто богема, пусть и провинциальная, как он привык думать о Глебе. Всегда осторожничал, а тут с симпатией говорит о троцкисте, а троцкистов сейчас можно только поносить и проклинать. Колхозница в глухой деревне в «кругу» на улице пропела старую, двадцатых годов частушку: «Я в своей красоте оченно уверена, если Троцкий не возьмет, выйду за Чичерина». И схватила десять лет лагерей: «За троцкистскую агитацию и пропаганду». Брякнул человек «Троцкий был мировой оратор» — десять лет. «Троцкий, конечно, враг, но раньше был второй после Ленина» — опять десять лет. Такая вот обстановочка. А Глеб откровенничает…
Официант поставил на стол два стакана чая в подстаканниках. Чай густо-коричневый, почти черный, такого цвета добиваются, примешивая к чаю еще что-то, жженый сахар, что ли, Саша забыл.
Вернулся Глеб, посвежевший, улыбался во весь свой белозубый рот, волосы мокрые, причесанные, видно, окатил голову холодной водой. Хлебнул чая.
— Хорошо! Так на чем же мы с тобой остановились, дорогуша?
— Я предложил тебе закончить свой рассказ в следующий раз.
— Не пойдет. Ты уж дослушай до конца.
Саша всегда поражался, как много мог выпить Глеб и как мгновенно при надобности трезвел. Он выпивал и перед занятиями, и даже во время занятий, приносил с собой, но ни разу за роялем не сбился с такта, не сфальшивил.
— Такой человек был мой друг, — снова начал Глеб, — и, конечно, его посадили еще в конце двадцатых годов. Долго он не просидел, начали видные троцкисты подавать заявления: мол, никаких больше с партией разногласий нет, подчиняемся ее решениям и просим восстановить в ее рядах. Из ссылки их вернули, и мой друг тоже вернулся в Ленинград. Заходил ко мне, сидели мы, разговаривали, и понял я, что разочаровался он во всем, решил заниматься только наукой. Восстановили его в институте на физмате, женился на хорошей девочке, родила она ему сына, он от мальчишки без памяти, стипендия, конечно, маленькая, давал уроки физики, математики. Все, как у нормального человека. В партии числился формально, восстановили его автоматически, и очень, знаешь, угнетала его партийность эта, он и собрания пропускал, и поручений не выполнял, все надеялся, что за пассивность его исключат и будет он жить совсем спокойно. Но, однако, дорогуша, жить ему спокойно не удалось.
Голос у Глеба осекся, он замолк на минуту, поставил локти на стол, обхватил голову руками.
— Давай еще по сто граммов рванем…
Официант принес еще двести граммов. Глеб выпил, пожевал колбасу.
— Да… Заявились как-то к моему другу бывшие товарищи по ссылке, и пошли всякие разговоры. Тогда Гитлер к власти пришел, вот они это обсуждали. Сталин и Гитлер, мол, одно и то же, чувствуешь? Болтали между собой всякое. Ему бы, дураку, их оборвать, отрубить, мол, я политикой не занимаюсь, и прекратите разговоры на эти темы или вообще больше ко мне не приходите. Характеру, что ли, не хватило, мягкий человек был, или такая уж крепкая дружба в ссылке возникает — не оборвешь, или боялся прослыть обывателем, а то и трусом, доверял, может быть, этим людям, считал такими же порядочными, каким был сам. Может быть, они и были порядочные, но трепачи, тюрьма и ссылка их ничему не научили, значит, болтали они не только у моего друга… Все же, когда пришли во второй раз, он им дал понять, деликатно, конечно, ведь интеллигент, что принимать их у себя не может: одна комнатушка в коммунальной квартире, ребенок спать должен и сам он работает по вечерам. И больше они не являлись. Думал он, на этом кончилось. Однако нет, не кончилось. В один прекрасный день в институте подходит к нему молодой человек приятной наружности, отзывает в сторону, показывает книжечку красненькую: «Придется вам со мной пройти, тут неподалеку». Приходят они в Большой дом, так у нас называется НКВД. Начальник усаживает его в кресло, спрашивает, как устроился после ссылки, не обижают ли его. Друг мой отвечает: «Все в порядке, никто не обижает». — «А как ваши товарищи по ссылке?» Друг мой чувствует подвох, но не сориентировался. «Не знаю, я ни с кем не встречаюсь».
Начальник вынимает из стола бумагу и зачитывает фамилии тех, кто приходил к моему другу. «А этих людей вы встречали?» — «Да, были у меня два раза». — «И о чем беседовали?» — «Ни о чем особенном…» — «Вспоминали Сибирь, ссылку?» — «Вспоминали». — «В романтической дымке вспоминали?» — «Какая романтика в Сибири…» — «А о политике говорили?» — «Я вне политики, занимаюсь физикой и математикой».
Начальник вынимает другой лист: «А вот что говорил такой-то». И слово в слово читает ему рассуждения одного мудозвона. «Говорил он это?» Куда деваться? «Да, говорил». — «Как вы реагировали?» — «Не прислушивался, занимался». — «Помилуйте, в вашем присутствии ведутся антисоветские разговоры, а вы не прислушивались. Нет, вы прислушивались, иначе не подтвердили бы того, что я вам зачитал».