Он вдруг наклонился вперед, исподлобья посмотрел на Шарока.
— Абакумов верных друзей не забывает. Понял?
— Понял, спасибо, Виктор Семенович.
— Давай за это выпьем. Ты весь вечер вместо водки нарзан хлестал. Я видел. Понимаю: к разговору готовился. Не осуждаю. А теперь уж выпьем.
И, запрокинув голову, опорожнил рюмку.
— С твоим делом покончено, — сказал Абакумов, — будем гулять. Как в песне-то поется: «Будем пить, будем веселиться, жизнь коротка, надо насладиться». Аза — баба ничего, умелая, а Каля как?
Хмель выскочил у Шарока из головы, понял скрытый смысл этого вопроса.
— Я с Калей не первый день, Виктор Семенович, даже думали…
Абакумов перебил его, не дал договорить:
— Вот и нужно тебе свежачка попробовать. Поменяемся!
Деваться некуда, он в руках у этой свиньи. Явится сегодня к Ежову и доложит: «Заезжал вчера к Шароку, как к старому товарищу по работе, а он, сукин сын, сидит пьяный и вас поносит, говорит, переманиваете его уйти из органов, вот сволочь, негодяй!» И тогда уведут его прямо из отдела и расстреляют, разговор короткий!
— Куда мне после вас к Азе? — улыбнулся Шарок.
— Справишься, парень молодой! А где девки-то?
Он встал, приоткрыл дверь ванной…
— Отполоскались?! Как в песне-то поется: «Девоньки купаются, сисеньки болтаются».
— Сейчас оденемся, Виктор Семенович, — сказала Каля.
— А чего одеваться? Все равно раздеваться.
— Нет уж, так нам удобнее.
Каля вышла в халате, Аза — в комбинации.
Абакумов тут же всем налил водки.
— Давайте, девушки, подкрепляйтесь.
Шарок вышел на кухню, позвал Калю, хмуро и озабоченно сказал:
— Я говорил с ним, обещал помочь. От него зависит не только моя судьба, но и жизнь. Поняла?
— Да, да, конечно, — испуганно проговорила она.
— Аза ему не понравилась, выпендривается. Я тебя предупреждал: не приводи ломаку. Придется тебе за нее отработать…
Она сначала не поняла, о чем он, потом, когда смысл сказанного дошел до нее, вспыхнула от негодования.
— Ты что, рехнулся?! Да я уйду сию минуту! Ты что говоришь?!
— То, что слышишь. Ради меня, ради моей жизни. — Он изо всей силы сжал ее запястье. — Я тебя прошу. Клянусь, мы никогда об этом не вспомним. Все! И не вздумай кобениться! Предупреждаю! Не пойдешь — мне смерть, но и тебе смерть!
Они вернулись к столу.
— Теперь попляшем, — закричал Абакумов, дожевывая ветчину. — Настраивай, Юрка, музыку. А ну-ка. Каля, давай с тобой попрыгаем.
Облапил ее, прижал к себе, голый, толстый, волосатый, задвигался по комнате, норовя засунуть ее руку к себе в трусы, и, очутившись возле спальни, открыл дверь, подтолкнул туда Калю.
Она оглянулась, умоляюще посмотрела на Шарока.
Он резко, повелительно махнул рукой: иди!
Утром Шарок зашел в Судоплатову, доложил о своем разговоре с Ежовым.
— Решать такой вопрос — ваше личное дело, — сухо заметил Судоплатов.
А вечером Шарока вызвали к Лаврентию Павловичу Берии.
Берию Шарок видел только на портретах. Льстили, конечно, художники, но лицо у Берии и в жизни оказалось неестественно гладким, будто накачали в него воздух и нацепили пенсне.
Кроме Берии в кабинете были еще двое: Судоплатов и какой-то чин, похожий на Серебрянского, но черты лица тонкие, глаза живые, и оттого выглядел он красивым и привлекательным.
Вытянувшись, Шарок доложил о прибытии.
— Садитесь!
Сверля Шарока маленькими глазками, Берия спросил:
— Какова ситуация со Зборовским?
— Со смертью Льва Седова единственно, что он сохранил, это доступ к делам троцкистского Международного секретариата, — четко ответил Шарок.
— Есть возможность внедрить его в окружение Троцкого?
— Очень малая. Зборовского подозревали в убийстве Седова. Подозрение отпало. При Седове неотступно находилась его жена Жанна Мартен, к пище Седова Зборовский не притрагивался. И все же недоверие осталось. Зборовский просил Троцкого разрешить ему приехать в Мексику, Троцкий отказал.
Чин, сидевший рядом с Судоплатовым, изучающе смотрел на Шарока.
— Какие вы видите перспективы? — спросил Берия.
Шарок отлично понимал, что речь идет об уничтожении Троцкого, но он должен говорить только в предложенных рамках: о внедрении человека в окружение Троцкого. И еще понял Шарок: он опять получает шанс — может стать человеком Берии. Тщательно подбирая слова, Шарок сказал:
— Мне кажется, что планы проникновения к Троцкому были изначально нереальными. Намечалось забросить к нему человека от белых, людей готовили генералы Туркул, Миллер и Драгомиров. В Турции и в Европе они имели какие-то шансы, в Мексике — никаких. Охрана Троцкого состоит из американцев и мексиканцев, среди них и надо подобрать человека. Лучше мексиканца или, во всяком случае, человека испаноязычного.
— Хорошо… — сказал Берия, и какие-то нотки в его голосе подсказали Шароку, что он попал в точку, его рассуждения совпадают с планами этих людей. — Третьего сентября собирается учредительный конгресс IV Интернационала. Вам следует завтра же отправиться в Париж и быть в курсе этой говорильни.
— Слушаюсь, товарищ Берия!
Он назвал его по фамилии. Именовать «заместителем наркома» человека, который не сегодня-завтра будет наркомом, было бы глупо.
— Ваши руководители… — Берия кивнул в сторону Судоплатова. — С Павлом Анатольевичем вы знакомы…
— Так точно, знакомы.
Берия повернулся к соседу Судоплатова, представил его:
— Наум Исаакович Эйтингон.
Эйтингон протянул Шароку руку, улыбнулся.
— Будем работать.
15
После награждения орденом положение Вадима настолько упрочилось, что ему вручили однодневный пропуск в Октябрьский зал Дома союзов на судебный процесс по делу «Антисоветского правотроцкистского блока». Такой чести удостоились лишь видные писатели, способные создать нужное общественное мнение.
Вадим не сомневался в том, что сумеет оправдать доверие. Его реакция не будет простым газетным откликом, какие сотнями печатают ныне его собратья по перу: «Сурово покарать грязную банду убийц и шпионов»… «Уничтожить!», «Добить!» и тому подобные заезженные штампы. Он исследует психологию политического преступления, протянет нить от доклада Бухарина на 1-м съезде писателей в 1934 году до нынешнего процесса. Доклад о поэзии… о поэзии делал шпион и убийца. Где же грань, отделяющая интеллигента от преступника? Плетнев, Левин, Казаков — врачи, призванные исцелять и спасать, стали пособниками, подручными Смерти. Где же грань, отделяющая гуманиста от преступника? На эти вопросы он даст ясный, четкий и достойный ответ: истинная интеллигентность, истинная гуманность возможны только в верном служении партии Ленина — Сталина. Вот в таком духе следует начать, а там уж рука сама пойдет писать.
Как и все в зале, Вадим, затаив дыхание, следил за происходящим на сцене. Господи! Бухарин и Рыков — бывшие руководители партии и государства, Ягода — всесильный глава НКВД само его имя внушало ужас, народные комиссары, секретари ЦК партии, вершившие судьбы миллионов людей, теперь, жалкие, раздавленные, сидят на скамье подсудимых, послушно встают, послушно садятся, охотно признаются в самых страшных преступлениях. Вадим не знал и не хотел знать, какой ценой добились от них признаний. Он мог об этом только догадываться, вспоминая парикмахера Сергея Алексеевича с его выбитыми зубами, со страшными кровоподтеками на лице. Но не ощущал к этим людям ни капли жалости. Разве не они создали систему, при которой все обязаны быть «Вацлавами»?! И хватит глупых угрызений совести!
Вадим сидел в задних рядах, но Октябрьский зал невелик, все видно. Бухарина и Рыкова он узнал сразу, их все знали по портретам, узнал он и профессора Плетнева Дмитрия Дмитриевича — учитель его отца, часто бывал у них дома, отец называл его великим талантом, даже гением, одним из величайших врачей мира. В прошлом году в июньской «Правде» появилась статья: «Профессор — насильник, садист». Во время осмотра какой-то пациентки профессор Плетнев якобы укусил ее за грудь, и в результате этой травмы и тяжелого душевного потрясения женщина осталась инвалидом. Приводилось и ее письмо, которое газета назвала «потрясающим человеческим документом». На следующий же день началась газетная кампания. Профессора, видные врачи, медицинские коллективы клеймили позором шестидесятипятилетнего «насильника и садиста». Но имени своего отца Вадим в том списке не увидел, не выступил Андрей Андреевич и на экстренных заседаниях Всероссийского и Московского терапевтических обществ. Положение Вадима было щекотливое: отец не хочет выступать, его молчание может дорого обойтись и Вадиму. Но сказать об этом отцу не решился: боялся вызвать его гнев, боялся ответных упреков, даже разоблачений — ему казалось, что отец догадывается о «Вацлаве», а может быть, и знает. Неужели он по рассеянности оставил какое-то донесение на столе у себя в комнате, а отец это донесение прочитал? Ужасно, если это так. Возможно, потому он и не поздравил его с орденом и вообще перестал интересоваться его делами. Но тогда, в июне тридцать седьмого года, Вадим вполне миролюбиво спросил отца:
— Что это за история с Дмитрием Дмитриевичем?
— Ты ведь читаешь газеты, знаешь, наверное.
— Да, конечно, читаю. И отзывы его коллег читаю. Осуждают его коллеги.
— Не все! — оборвал его отец. — Далеко не все! Егоров, Сокольников, Гуревич, Каннабих, Фромгольц, Мясников отказались поддержать эту гнусность. И твой отец, между прочим, тоже отказался.
— Каждый имеет право на собственное мнение, — примирительно сказал Вадим.
Ничего другого он сказать не мог. Признался тогда Плетнев или нет, никто не знал, получил два года условно и вскоре опять был арестован, но уже по делу, которое сейчас рассматривается в Октябрьском зале и где Плетнев сознается в более тяжких преступлениях, чем попытка изнасиловать какую-то истеричку.
Допрос Плетнева Вадим слушал с особым вниманием. Что там ни говори, а есть нечто особенное в советской власти, сокрушающей самые великие авторитеты и репутации. Грозная, непобедимая сила, горе тому, кто становится на ее пути.
Что теперь скажет отец? Плетнев сам сознался в своих преступлениях! И каких! Теперь Плетневу грозит расстрел. И каждому, кто попытается слово сказать в его защиту, тоже грозит расстрел. Теперь уже отцу не отвертеться! Придется высказать свое отношение. Плетнев — его учитель, его друг. Ничего! Отрекаются от отцов и матерей, от братьев и сестер, от сыновей и дочерей, а уж от коллег по работе , от учителей и от учеников сам Бог велел отрекаться.
В зале не полагалось вести записи. Но мысли надо будет записать сегодня же, под свежим впечатлением от процесса. Это Вадим и сделал, вернувшись домой. Работал с упоением.
Вскоре пришел с работы отец, снял пиджак, надел домашнюю куртку, как всегда, остался при галстуке, глядел хмуро, устало. Вадим понимал, что разговор о Плетневе будет ему неприятен, но удержаться не мог. И не следует откладывать. Отец не посмеет возражать, да ему и нечего возразить. И он добьется от отца увольнения Фени и прекращения всяких контактов с Викой, отец их поддерживает через эту дамочку Нелли Владимирову. К тому же трудно отказать себе в удовольствии рассчитаться с отцом за предыдущий разговор о Плетневе. Теперь-то уж отец не посмеет говорить, как в прошлый раз: галиматья, гнусность, подлость, бред, провокация. Придется ему подыскивать другие слова, другие выражения.
Грызя куриную ножку (Вадим любил поужинать холодным цыпленком, а Феня, уходя вечером, всегда оставляла холодный ужин), Вадим сказал:
— Был я в Доме союзов на процессе, жуткое зрелище, доложу тебе.
Отец молча ел.
— Бухарин, Рыков, Ягода — прожженные политиканы, с ними все понятно. Но врачи — Левин, Казаков и, главное, Плетнев Дмитрий Дмитриевич. Я не верил собственным ушам, он во всем признавался.
Отец, пригнувшись к тарелке, продолжал есть.
— Я смотрел только на него, может быть, думаю, подставное лицо, актер. Нет, он, Дмитрий Дмитриевич, я ведь много раз видел его здесь, у нас, в этой комнате, это он, его речь, его манера держаться.
Отец продолжал молча есть, не поднимая глаз на Вадима.
— Не понимаю, что заставило его?! Убить Куйбышева, Максима Горького…
Андрей Андреевич положил вилку и нож на тарелку, вытер салфеткой губы, откинулся на спинку стула и, глядя мимо Вадима, спокойно сказал:
— Дмитрий Дмитриевич не лечил Куйбышева.
— Но…
— Повторяю. — Андрей Андреевич повысил голос, смотрел по-прежнему мимо Вадима. — Дмитрий Дмитриевич не лечил Куйбышева. Куйбышев скоропостижно скончался от паралича сердца после напряженного рабочего дня. Было вскрытие, причина смерти — закупорка тромбом правой коронарной артерии сердца. Но что бы там ни было. Дмитрий Дмитриевич не лечил Куйбышева.
Он перевел дыхание…
— Что касается Горького, то он много лет страдал тяжелым легочным заболеванием — хронический гнойный бронхит с бронхоэктазами, пневмосклероз, эмфизема легких и сердечно-легочная недостаточность. Он всегда кашлял и непрерывно курил, хотя врачи требовали, чтобы он прекратил курение. У него даже возникали легочные кровотечения. На Капри, в Крыму ему становилось лучше, но каждое возвращение в Москву вызывало пневмонию. То же самое произошло в июне 36-го года. Его лечили Кончаловский, Ланг и Левин. В их присутствии Дмитрий Дмитриевич несколько раз его консультировал. Лечение было абсолютно правильным, но спасти Горького было невозможно. Медицинское заключение о его смерти подписали нарком здравоохранения, все лечащие врачи, кроме них еще профессор Сперанский и профессор Давыдовский, производивший вскрытие. Ни одного из этих врачей не вызвали в суд хотя бы в качестве свидетеля. Ни одного! Не нужны были! Все свалили на Плетнева и на несчастного Левина. «Шайка безжалостных злодеев»! — Андрей Андреевич ударил вдруг кулаком по столу. — Не они безжалостные злодеи, а те, кто их судит, вот они-то и есть «безжалостные злодеи»!
— Отец! — воскликнул Вадим. — Опомнись! Что ты говоришь?! Суду было предъявлено заключение медицинской экспертизы.
— Экспертизы?! — Андрей Андреевич наконец взглянул Вадиму в лицо, но столько презрения и ненависти было в его взгляде, что Вадиму стало не по себе. — Этих подонков ты называешь экспертами?! Бурмин — руководитель экспертизы — бездарность, холуй и трус! Десять лет занимается кисловодским нарзаном, давно забыл то немногое, что знал по терапии. Кого он подобрал в свою комиссию? Шерешевский и Российский… Они не терапевты, они эндокринологи, они не могут быть экспертами по делу Плетнева! — Он снова с ненавистью и презрением взглянул на Вадима. — Какой позор! Шерешевский — друг Плетнева, был вхож в его дом и вот предал. Предатели, предатели, кругом, всюду, на каждом шагу предатели.
Вадим поежился. В словах отца, в его ненавидящем взгляде опять был намек.
Андрей Андреевич вроде бы отдышался, справился с собой и, стараясь говорить спокойнее, продолжал:
— Единственный, кто имел профессиональное право участвовать в экспертизе, это Виноградов — терапевт, звезд с неба не хватает, но практик приличный, ученик Плетнева. И вот ученик предает учителя. Испугался!
Он опять тяжело задышал, затравленно посмотрел на Вадима, поднял палец, прерывающимся голосом сказал:
— Бог им этого не простит. И неправедным судьям. И лжесвидетелям.
Того, что наговорил отец, с лихвой хватило бы на то, чтобы его расстрелять. Если он то же самое говорит в кругу своих сотрудников и друзей, то его арестуют завтра же. В каком свете тогда предстанет он, Вадим?! Отец — осужденный враг народа, сестра — в Париже, замужем за антисоветчиком. Тут уж никакие ордена и никакие «Вацлавы» не помогут. Подумаешь, «Вацлав»! Половина подсудимых на этих процессах — «Вацлавы»!
— Отец, не волнуйся! Ты же знаешь, тебе вредно волноваться, — заговорил Вадим, — но подумай сам. Плетнев — крупнейший наш терапевт, ты даже называл его «гордостью нашей медицины». Какой же смысл правительству его уничтожать? Тем более, если, как ты говоришь, он ни в чем не виноват.
— Виноват, виноват! — закричал Андрей Андреевич, расстегивая воротник рубашки и мотая головой. — Он виноват не в том, в чем его обвиняют, а в том, что слишком много знает… Да-да! Когда убили Орджоникидзе…
Вадим привстал.
— Отец, одумайся, что ты говоришь?!
— Сиди! Я знаю, что говорю. Орджоникидзе убили, или он сам застрелился, там была огнестрельная рана. А в медицинском заключении написали: «Паралич сердца». Дмитрий Дмитриевич отказался это заключение подписать. Он мне сам рассказывал. Он — нежелательный свидетель, вот и расправляются с ним. Сначала оклеветали как насильника, а теперь представили убийцей.
— Но ведь он во всем признался.
— Пытали, вот и признался. Ведь они все признаются на ваших процессах.
Вадим сделал протестующее движение.
— Да, да! Не дергайся! Именно на ваших процессах. Выколачиваете признание пытками в подвалах Лубянки. Ваша преступная власть…
— Отец, отец, перестань! — закричал Вадим.
Мотая головой и теребя спущенный галстук, будто он душил его, Андрей Андреевич повторил:
— Преступная власть… Преступная власть… Все вы преступники, разбойники… И ты… Ты тоже преступник… Твои статьи подлые, мерзкие, ты преследуешь, уничтожаешь порядочных людей… Эта преступная власть тебя купила… Я знаю…
Боже мой, он сейчас скажет насчет «Вацлава». Нет, нет, этого нельзя допустить!
Вадим закричал:
— А тебя они не купили?!
Старик ошеломленно смотрел на него.
— Кто… Что ты говоришь?!
— Ты же ходишь к ним, лечишь их, — кричал Вадим, — они тебя ласкают, людям нечего есть, а тебя продуктами заваливают. — Он оттолкнул от себя тарелку. — Откуда эти цыплята?! От них! Да, я служу, но я служу идее, а вы служите за цыплят. — Он снова толкнул тарелку. — Сидите на шее у народа и его же обливаете грязью. Горький для вас все делал, выручал вас, спасал. Кто тебе отхлопотал эту квартиру? Горький! А вы чем ему отплатили? Отравили Горького…
Андрей Андреевич, не в силах вымолвить слово, хватал ртом воздух и обеими руками махал на Вадима.
— Да, да, своими ушами слышал. Здесь, в этой комнате вы смеялись: «Именем Горького назвали театр, улицу, город, теперь и советскую власть надо переименовать в Горькую власть». Слышал, слышал, сам слышал? Меня наградили орденом, ты даже не поздравил, а когда тебе дали звание заслуженного деятеля науки, устроил банкет, праздновал, свою награду принял с удовольствием, а я, оказывается, подлец и ничтожество. Все, хватит! Я знаю твое отношение ко мне. Ты ради Вики продолжаешь якшаться с этой дамочкой Нелли Владимировой, а Вика замужем за иностранным шпионом, и ты это, по-видимому, одобряешь. Ты в этом году собираешься за границу, встретишься с Викой, и она вручит тебе какое-нибудь шпионское задание от своего муженька, а ты по своей глупости его с удовольствием выполнишь. И я должен жить под угрозой, что ночью придут и заберут меня и тебя как иностранных шпионов. Н-нет! Под такой угрозой я жить не желаю! Я не желаю слушать антисоветчину даже от своего отца. Не желаю! Мне это надоело! На-до-ело! Я тебе давно предлагал разменять квартиру, ты отказывался. Ну что ж, я это сделаю сам, я имею на это право, закон на моей стороне. И я тебе не советую возражать против размена! Да, да! Не советую! Не вынуждай меня говорить на суде правду о том, почему мы не можем жить вместе.
Во время этого монолога Андрей Андреевич теребил галстук, мотал головой, пытался произнести какие-то слова, но кроме «ты…», «ты…» ничего выговорить не мог и наконец замолчал, закрыв глаза. Голова его свесилась набок… Вадим вскочил, подхватил отца. Старик снова начал хватать ртом воздух, чуть приоткрыл один глаз, взгляд был бессмысленный, снова закрыл. Вадим с трудом дотащил его до дивана, уложил, положил под голову подушку, снял ботинки, укрыл пледом.
Андрей Андреевич лежал, закрыв глаза, то с трудом хватая ртом воздух, то затихал совершенно, будто не дышал.
Нужно вызвать «скорую помощь».
Но с отцом такое уже бывало, сердце неважное, однако всегда обходился без «скорой», не разрешал вызывать. Полежит, выпьет валерьянку или еще что-то, есть у него какие-то капли. И сейчас, конечно, пройдет… Приедет «скорая помощь», а отец к тому времени встанет. Неудобно, зря людей беспокоили, зря машину гоняли.
Отец лежал с закрытыми глазами. Вадим наклонился к нему, прислушался: как будто бы дышит! Взял руку, долго искал пульс, наконец вроде бы нашел. Слава Богу, выживет. Бедняга отец. Что ждет его? Не вписывается в современную жизнь, обречен на арест, на тюрьму, на муки, страдания, позор. И Вадим не может жить в ожидании катастрофы, которая его постигнет в случае ареста отца, он не перенесет, если отец вдруг назовет его «Вацлавом». Вадим подошел к телефону, снял трубку, услышал гудок, положил ее обратно на рычаг. Мысли путались в голове.
О Боже, что делать, что делать? Как жить, ежечасно, ежедневно, еженощно ожидая катастрофы? Отец сам нарывается на арест, не понимает, что в нынешних условиях нет места таким понятиям, как порядочность и совесть.
А что, если приступ не пройдет, что, если это совсем не то, что бывало раньше?!
Вадим снял трубку, набрал «03», занято.