***
– А вот скажи, Семка, – говорил Степан с Семкой-скоморохом, глядя на родимую реку и на облепивших ее казаков, – ты же много бывал по монастырям разным…
Семка покивал головой – много.
– Был я в Соловцах, – продолжал Степан, будто с неким слабым изумлением вслушиваясь в себя; в голове еще не утих скрип колесный, еще теплая пыль в горле чувствовалась, а через все это, через разноголосицу и скрип, через пыль и пот конский, через кровь стрелецкую, через тошный гул попоек, через все пробился в груди, под сердцем, живой родничок – и звенит, и щекочет: не поймешь, что такое хочет вспомнить душа, но что-то дорогое, родное… Дом, что ли, рядом, оттого вещует сердце. – И там, в Соловцах, видал я одну икону Божьей Матери с дитем, – рассказывал Степан. – Перед этой иконой все на коленки опускаются, и я опустился… Гляжу на ее, а она – смеется. Правда! Не совсем смеется, а улыбается, в глазу такая усмешка. Вроде горько ей, а вот перемогла себя и думает: «Ничего». Такая непонятная икона! Больше всех мне поглянулась. Я до-олго стоял возле… смотрю и смотрю, и все охота смотреть. Сам тоже думаю: «Ничего!» Как это так? Рази так можно? Не по-божьи как-то…
Семка подумал и пожал плечами неопределенно.
Степан поглядел на него… Но он и не надеялся на ответ – он с собой рассуждал. И мысль его то хватала в края далекие, давние, то опять высоко и трепетно замирала, как ястреб в степном небе, – все над тем же местом…
– Нет, Семка, – сказал он вдруг иным тоном, доверчиво, – не ее страшусь, гундосую, не смерть… Страшусь укора вашего: ну-ка, да всем придется сложить головы?.. А? – Степан опять посмотрел на калеку, в его невинные глаза, и жалость прищемила сердце. Он отвернулся. Помолчал и сказал тихо: – Не знаю… Не знаю, Семка, не знаю. И посоветоваться не с кем. Уж и посоветовался бы, – не с кем, вот беда. Потянут кто куда… Нет, лучше уж не соваться: разнесут на клочки своими советами, сам себя не соберешь потом. Ничего, Семка!.. Не робей. Даст бог, не пропадем.
***
Между тем Ларька с Мишкой Ярославовым и еще с тремя казаками «провожали в степь» капитана Видероса. Немец, оглядываясь на конвой, заметно нервничал и тосковал в недобром предчувствии. Он понимал, что за ним следуют неспроста, не мог только догадаться: что задумали казаки?
Отъехали далеко…
Ларька велел немцу и стрельцам, сопровождавшим его, спешиться. Те послушно это сделали.
– Вы не так пришли к атаману, – сказал Ларька. – Слыхали, он вам сказал: «Я родом выше всех высоких князей». Слыхали? – Глаза Ларькины излучали веселость, точно он затевал с малыми ребятами озорную потеху.
– Слыхали. – Стрельцы тоже затревожились, уловив в глазах есаула недоброе: веселость-то веселость, но какая-то… с прищуром.
– Так кто же так подступается, как вы? – Ларька оставался на коне, а трое казаков и Мишка слезли с коней.
– А как надо? – спросили стрельцы.
– На карачках. Надо, не доходя двадцать сажен, пасть на карачки и полозть. Давайте-ка спробуем. Научимся, вернемся до атамана и покажем, как мы умеем. А то заявились!.. Стыд головушке. Давайте-ка пообзыкнем сперва, потом уж… Ну!
Стрельцы с капитаном отошли на двадцать саженей, пали на четвереньки и поползли к Ларьке. Проползли немного, и капитан возмутился. Он встал.
– Ихь… – показал на себя пальцем, – исьпольняет посоль. Никогда, ни ф какой страна посоль… Посоль – это пошотный шеловэк…
– Мишка, посоли ему плетью одно место, чтоб он знал, какой бывает посол, – сказал Ларька; веселость играла в его синих глазах.
– Я хочет объяснять правил, какой есть каждый страна! – воскликнул капитан. – Правил заключается…
– Объясни ему, Мишка.
– Можеть, ему лучше вытяжку сделать? – спросил здоровенный Мишка. – А? – И пошел к капитану.
Стрельцы в ужасе поглядели на капитана: вытяжка – это когда вытягивают детородный орган. Это – смерть. Или, если не хотят смерти, – обидное, горькое увечье на всю жизнь. Это, кроме прочего, нечеловеческая мука.
Ларька подумал.
– Детишки есть? – спросил немца.
Тот не понял.
– Детишки, мол, детишки есть? Маленькие немцы…
– Смотри, – показал Мишка, – вот так: а-а-а… – Показал, как нянчат. – У тебя есть дома?
– Нет, – понял немец. – У меня есть… нефест.
Казаки, а за ними и стрельцы засмеялись.
– Ладно, – сказал Ларька. – Невесту жалко: ждет его, дурака, а он явится… с погремушкой в кармане. В куклы с им тада играть? Вложь плети, он и так поумнеет. Без плети, видно, не научишь. Мишка, ну-ка, как тебя грамоте учили?
Мишка подошел к капитану, но капитан сам опустился на четвереньки и пополз к Ларьке, который изображал высокородного князя-атамана. За ним поползли стрельцы, не очень гнушаясь такой учебой.
Подползли…
– Ну? – спросил Ларька. – Как надо сказать?
Стрельцы и капитан не знали, что надо сказать.
– Ишо разок, – велел Ларька.
– Подскажи ты нам, ради Христа, – взмолились стрельцы. – А то же мы так полный день будем ползать!
– Надо сказать: прости нас, грешных, батюшка-атаман, мы с первого раза не догадались, как к тебе подступиться. Ну-ка. Ничего, уже выходит!.. Говорить ишо научимся ладом…
Стрельцы и капитан завелись снова «на подступ». И так три раза они подступались к «атаману» и просили простить. Наконец Ларька сказал:
– Ну вот: теперь хорошо. Теперь научились. Теперь, как ишо доведется когда-нибудь говорить с атаманом, будете так делать. Ехайте.
– Фарфар! – тихонько воскликнул капитан, садясь на коня. – О, фарфар!..
– Чего ты там? – услышал Ларька.
– Я с конь беседофать…
…В тот же день Ларька, Мишка и с ним еще пять казаков поехали в Москву «с топором и плахой» – челом бить царю-батюшке за вины казачьи. Так делали всегда после самовольных набегов на турок или персов, так решил сделать и Разин. Конечно, теперь воеводы нанесут туда всякой всячины, но пусть уж в этом ворохе будет и казачий поклон, так рассудил атаман.
15
По известному казачьему обычаю, Разин заложил на Дону, на острове, земляной городок – Кагальник. Островок тот был в три версты длиной, неширокий.
И стало на Дону два атамана: в Черкасске сидел Корней Яковлев, в Кагальнике – Степан Тимофеич, батюшка, скликатель всех, кого тяжелая русская жизнь – в великой неловкости своей – больно придавила, а кого попросту обобрала, покарала и вынудила на побег… Многих пригнал голод. Но кто способен убежать, тот способен к риску, в том всегда живет способность к мести, ее можно обнажить. Таких-то, способных на многое, на разбой, на войну, всех таких Разин привечал с любовью. И конечно, тут копился большой сговор. Не всегда и слова нужны, клятвы, заверения… Хватит, что люди все горести свои, все обиды снесли в кучу, а уж тут исход один: развернуться в сторону, где и случилась несправедливость. Как всякий русский, вполне свободный духом, Разин ценил людей безоглядных, тоже достаточно свободных, чтобы без сожаления и упрека все потерять в этой жизни, а вдвойне ценил, кому и терять-то нечего. И такие шли к нему… И если на пути из Астрахани он мучился и гадал, то тут его гадания кончились: он решил. Он успокоился и знал, что делать: надо эту силу отладить и навострить. И потом двинуть.
Зажил разинский городок. Копали землянки (неглубокие, в три-четыре бревна над землей, с пологими скатами, обложенными пластами дерна, с трубами и отдушинами в верхнем ряду), рубили засеки по краям острова, стены (в край берега вбивали торчмя бревна вплотную друг к другу, с легким наклоном наружу, изнутри стена укреплялась еще одним рядом бревен, уложенных друг на друга и скрепленных с наружной стеной железными скобами, и изнутри же в рост человеческий насыпался земляной вал в сажень шириной), в стенах вырубались бойницы, печуры для нижнего боя; саженях в пятнадцати – двадцати друг от друга, вдоль засеки возводились раскаты (возвышения), и на них укреплялись пушки. Там и здесь по острову пылали горны походных кузниц: ковались скобы, багры, остроги, копья. Тульские, московские, других городов мастеровые правили на точилах сабли, ножи, копья, вырубали зубилами каменные ядра для пушек, шлифовали их крупносеяным песком.
Атаман, как и сулился, не распустил казаков, а кого отпускал на побывку домой, то за крепкой порукой. Да и не рвались особенно… Семейные бегали налегке попроведать своих, отвезти гостинцев и тут же вертались – здесь веселей и привольней.
К острову то и дело причаливали большие лодки – верхних по Дону, воронежских, тамбовских и иных русских городов торговых людей: шла торговлишка. Втыкались в островок и малые лодки, и выходили из них далеко не крестьянского или торгового облика люди. Иные кричали с берега – просили переправить. Эти – при оружии: донцы и сечевики. Сыскался вожак, нашлись и охотники. Или уж так: охотников было много, нашелся и вожак.
***
Землянка Разина повыше других, пошире…
Внутри стены увешаны персидскими коврами, на полу тоже ковры. По стенам – оружие: сабли, пистоли, ножи. Большой стол, скамьи вдоль стен, широкая кровать, печь. Свет падает сверху через отдушины и в узкие оконца, забранные слюдяными решетками.
У хозяина гости. У хозяина пир.
Степан – в красном углу. По бокам все те же – Стырь, дед Любим, Иван Черноярец, Федор Сукнин, Семка, сотники, Иван Поп. За хозяйку Матрена Говоруха, тетка Степана по матери, его крестная мать. Она, как прослышала о прибытии казаков, первой приехала в Кагальник из Черкасска. Она очень любила Степана.
На столе жареное мясо, горячие лепешки, печенные на углях, солонина, рыба… Много вина.
Хозяин и гости слегка уже хмельные. Гул стоит в землянке.
– Братва! Казаки!.. – надрывался Иван Черноярец. – Дай выпить за желанный бой! Дай отвести душу!..
Поутихли малость: чего у него там с душой такое?..
– За самый любезный!.. – Иван дал себе волю – выпрягся скорей других. Его понимали: на походе держал себя казак в петле, лишний глоток вина не позволил. Ивана уважали. – С такими-то боями я б на край света дошел… – Иван широко улыбался, ибо затаил неожиданность с этим «боем» и собирался ту неожиданность брякнуть. Она его самого веселила.
– Какой же это, Иван? – спросил Степан.
– А какой мы без кровушки-то отыграли… В Астрахани! Как нас бог пронес, ума не приложу. Ни одного казака не потеряли… Это надо суметь. За тот самый бой!.. – Иван с пьяной угрозой оглядел всех, приглашая с собой выпить. – Ну?!.
– Был бы калган на плечах, – заметил Стырь. – Чего не пройтись?
– Батька, поклон тебе в ножки!.. – вконец растрогался Иван. – Спаси бог! Пьем!
– За бой так за бой, – сказал Степан просто. – Не всегда будет так – без кровушки. Кресная, иди пригуби с нами!
– Я, Степушка, с круга свихнусь тогда. Кто кормить-то будет? Вас вон сколь…
– Наедимся, руки ишо целые, чего нас кормить? Иди, мне охота с тобой выпить.
Матрена, сухая, подвижная старуха, вытерла о передник руки, протиснулась к Степану.
– Давай, кресничек! – Приняла чарку. – С благополучным вас прибытием, казаки! Слава господу! А кто не вернулся – царство небесное, земля пухом лежать. Дай бог, чтоб и всегда так было – с добром да удачей.
Выпили. Помолчали, вспомнив тех, кому не довелось дожить до этих хороших дней.
– Как там, в Черкасском, Матрена Ивановна? – поинтересовался Федор Сукнин. – Ждут нас аль нет? Чего Корней, кум твой, подумывает?
– Корней, он чего?.. Он притих. Его не враз поймешь: посапливает да на ус мотает.
– Хитришь и ты, Ивановна. Он, знамо, хитер, да не на тебя. Ты-то все знаешь. Али от нас таисся?
Повернулись к Матрене, ждали… Стало вовсе тихо. Конечно, охота знать, как думают и как говорят в Черкасском войсковой атаман и старшина. Может, старуха чего и знает…
– Не таюсь, чего мне от вас таиться. Корней вам теперь не друг и не товарищ: вы царя нагневили, а он с им ругаться не будет. Он ждет, чего вам выйдет за Волгу да за Яик… За все. А то вы Корнея не знаете! Он за это время не изменился.
Степан слушал умную старуху, понимал, что она говорит правду: с Корнеем их еще столкнет злая судьба, и, наверное, скоро.
– Ну, а как нам худо будет, неуж на нас попрет? – пытал Федор, большой любитель поговорить со стариками.
– Попрет, – ясно сказала прямая старуха.
– Попрет, – согласились казаки. – Корней-то? Попрет, тут даже гадать нечего.
– А старшина как?
– Чего старшина?
– Как промеж себя говорят?
– И старшина ждет. Ждут, какой конец будет.
– Конца не будет, кресная, – сказал Степан. – Нету пока.
– А вы поменьше про это, – посоветовала старуха. – Нету – и нету, а говорить не надо. Не загадывайте.
– Шила в мешке не утаишь, старая, – снисходительно сказал Стырь, опять весь разнаряженный и говорливый. – А то не узнают! – Стырь даже и на побывку домой не шел от войска – откладывал.
– Тебе-то не токмо шила не утаить… Сиди уж. Ты со своим носом впереди шила везде просунесся…
– Старуха моя живая? Ни с кем там не снюхалась без меня?
– Живая, ждет не дождется. Степан… – Матрена строго глянула на крестника. – Это кака же така там девка-то у тебя была?
Степан хотел отмахнуться от мелкого разговора, нахмурился даже, чтоб сразу пресечь еще вопросы.
– Какая девка?
– У тебя девка была…
– Будет тебе, кресная! С девкой какой-то привязалась…
– Шахова девка, чего глаза-то прячешь? – не унималась Матрена. – Ну, приедет Алена… Ты послал ли за ей?
– Послал, послал. – Степан не рад был, что и подал старухе.
– Кого послал?
– Ваньку Болдыря. Ты… про девку-то – не надо, – вовсе строго посоветовал Степан.
– А то не скажут ей? Лапти плетешь, а концов хоронить не умеешь.
– Ну, скажут – скажут. Как они там? Фролка?..
– Бог милует. Фролка с сотней к калмыкам бегали, скотины пригнали. Афонька большенький становится… Спрашивает все: «Скоро тятька приедет?»
– Глянь-ка!.. Неродной, а душонкой прильнул, – подивился Федор. – Тоже тоскует.
– Какой он там был-то!.. Когда мы, Тимофеич, на татар-то бегали, Алену-то отбили? – заговорил дед Любим.
– Год Афоньке было, – неохотно ответил Степан. Он не любил вспоминать про тот бой с татарами и как отбил он красивую Алену… В том бою он только про Алену и думал – совестно вспоминать. Афоньку же, пасынка, очень полюбил – за нежное, доверчивое сердце.
– Ах, славно мы тада сбегали!.. – пустился в воспоминания дед Любим. – Мы, помню, забылись маленько, распалились – полосуем их почем зря, только калганы летят… А их за речкой, в леске, – видимо-невидимо. А эти-то нас туда заманывают. Половина наших уж перемахнули речку – она мелкая, а половина ишо здесь. И тут Иван Тимофеич, покойничек, царство небесное, как рявкнет: «Назад!» Мы опомнились… А из лесочка-то их туча сыпанула. А я смотрю: Стеньки-то нету со мной. Все рядом был – мне Иван велел доглядывать за тобой, Тимофеич, дурной ты какой-то тот раз был, – все видел тебя, а тут как скрозь землю провалился. Можеть, за речкой? Смотрю – и там нету. Ну, думаю, будет мне от Ивана. «Иван! – кричу. – Где Стенька-то?!» Тот аж с лица сменился… Глядим, наш Стенька летит во весь мах – в одной руке баба, в другой дите. А за ним… не дай соврать, Тимофеич, без малого добрая сотня скачет. Тут заварилась каша…
Степан налил себе чару.
– Хватит молоть, дед. Наливайте.
– Там к старухе моей никто не подсыпался? – опять спросил подпивший Стырь у Матрены. – Чего молчишь-то?
За столом засмеялись; гулянка стала опять набирать ширь и волю, чтобы потом выплеснуться отсюда, из тесноты.
– А то ведь я чикаться с ей не буду: враз голову отверну на рукомойник. У меня разговор короткий…
– У тебя, дедка, все коротко, только нос… это… – повел было свою любимую тему большой Кондрат. Левая рука его покоилась пока в петельке из сыромятного ремешка, перекинутого через шею.
– Цыть! – резво осадил его Стырь. – У тебя зато: грудь нараспашку, а язык на плечо. Замолкни здесь с носом, поганец.
– Клюку она на тебя наготовила, твоя старуха… Ждет, – сказала Матрена на расспросы Стыря.
– Ей уж шепнули, наверно, как ты с шахинями-то там… А? Греховодник ты, Стырь!.. Никак уняться не может! Откуль только силы берутся!
В землянку вошел казак, протиснулся к атаману.
– Батька, москали-торговцы пришли. Просют вниз пустить.
– Не пускать, – сразу сказал Степан. – Куда плывут, в Черкасской?
– Туда. Говорят…
– Не пускать. Пусть здесь торгуют. Поборов никаких – торговать по совести, а на низ не пускать ни одну душу. Вперед делать так же. Не обижать никого.
Казак вышел.
– Не крутенько ли, батька? – спросил Федор. – Домовитые лай подымут… Без хлеба ведь останутся.
– Нет, – еще раз сказал Степан. – Федор, чего об Алешке и об Ваське слыхать?
– Алешка сдуру в Терки попер, думал, мы туда выйдем, кто-то, говорят, сказал ему так…
– Это знаю. Послал к нему?
– Послал. Ермил Кривонос побег. Васька где-то на Руси, никто толком не ведает. К нам хотел после Сережки, а домовитые его на войну повернули…
– Пошли в розыск. Подходют людишки? – Степан – и спросил это, и не спросил – сказал, чтоб взвеселить лишний раз себя и других.
– За четыре дня полтораста человек. Но – голь несусветная. Прокормим ли всех? Можеть, поумериться до весны…
– Казаки есть сегодня? – Степан ревниво следил, сколько подходит казаков, своих, с Дона, и с Сечи.
– Мало. Больше с Руси. Еслив так пойдут, то… Прокормить же всех надо. – Так повелось, что Федор Сукнин ведал кормежкой войска, и у него об своем и болела душа.
– Всех одевать, оружать, поить и кормить. За караулом смотреть. Прокормим, всех прокормим. Делайте, как велю.
– Сделать-то мы сделаем… А чего… до весны-то пока бы…
– Наливай! – сбил Черноярец Федора. – Разговорился…
– Ваня… ты, еслив опьянел…
– Ты меня напои сперва! Опьянел… Нет!
– А не сыграть ли нам песню, сынки?! – воскликнул Стырь.
– Любо! – поддержали со всех сторон. – Теперь – дома.
– Заводи! – смешно распорядился опять Иван и саданул кулаком по столу. Сивуха прямо на глазах меняла человека: вместо спокойного, разумного казака, каким знали Ивана, сидел какой-то крикливый, задиристый дурак. Оттого, может, и не пил Иван часто, что знал за собой этот грех и тяготился им.
– Чего расшумелся-то? – урезонил Степан верного есаула; атаман, пока не случался пьян, брезговал пьяными, не терпел. Но и сам он бывал не лучше, только споить труднее. – А где ж Фрол Минаев? – вспомнил вдруг Степан. – Где, я его не вижу?.. А? – Он посмотрел на всех… и понял. И уж досказал – так, чтобы досказать, раз начал: – Я же не велел пока в Черкасской ходить… Никому же не велел!
С минуту, наверно, было тихо. Степан еще раз посмотрел на всех, с досадой. Положил кулак на стол. Не сразу снова заговорил. И заговорил опять – с запоздалой горечью, не зло.
– Чего ж не сказали? Молчат… Говорите!
И опять никто не решился ему ответить. А надо-то всего было сказать: ушел Фрол. Совсем ушел. Предал.
– Ну? Похоже, поминки получились? По Фролке…
– Погулять охота было, Тимофеич, – честно сказал Стырь. – При тихой погоде… без грому.
– И погуляем! Чего нам не погулять? Одна тварь уползла – не велика утеря. Он давно это задумал, я чуял. Давай.
Налили чарки. Но больно резанула по сердцу атамана измена умного есаула. Он с трудом пересиливал эту боль.
– Ну свижусь я с тобой, Фрол, – сказал он негромко, себе. – Свижусь, Фрол. Давайте, браты!.. Давай песню, Стырь. С Фролом вс": он свою песню спел. Пошла душа по рукам… Давай, Стырь, заводи.
Нет, не так давно задумал Фрол Минаев измену, а после того разговора, как порубили стрельцов и сидели на берегу Волги: с этого момента он знал, что уйдет. Тогда понял Фрол, что Степан теперь не остановится – пролилась дорогая и опасная кровь. И понял еще Фрол, что Степан захотел пролить эту кровь поверх жалости, помимо прямой надобности – чтобы положить конец своим сомнениям и чтобы казаки тоже замарались красным вином страшенной гульбы. Вот тогда твердо решил Фрол уйти. Это было недавно.
***
В глухую полночь и теплынь к острову подплыла большая лодка.
С острова, с засеки, окликнули сторожевые.
– Свои, – отозвался мужской голос с лодки. – Ивашка Болдырь. Батьке гостей привез.
– А-а… Давайте, ждет. С прибытием, Алена!
назад<<< 1 . . . 13 14 15 16 17 18 19 20 . . . 38 >>>далее