Степан лежал на кровати в шароварах, в чулках, в нательной рубахе… Не спалось. Лежал, устроив подбородок на кулаки, думал свою думу, вслушивался в себя: не встревожится ли душа, не завещует ли сердце недобро… Нет, все там тихо, спокойно. Даже непонятно: такие дела надвигаются, вот уж и побежали в страхе, и не дураки побежали, и не самые робкие – чем-чем, а робостью Фрол не грешил, – ну? А как дадут разок где-нибудь, тогда чья очередь бежать? И мысль второпях обшаривала всех, кто попадался в памяти… Ну, Иван Черноярец, Федор, Ларька, Мишка, Стырь – такие лягут, лягут безропотно многие и многие… А толк-то будет, что ляжем? Видел Степан, но как-то неясно: взросла на русской земле некая большая темная сила – это притом не Иван Прозоровский, не Семен Львов, не старик митрополит – это как-то не они, а нечто более зловещее, не царь даже, не его стрельцы – они люди, людей ли бояться?.. Но когда днем Степан заглядывал в лица новгородским, псковским мужикам, он видел в глазах их тусклый отблеск страшной беды. Оттуда, откуда они бежали, черной тенью во все небо наползала всеобщая беда. Что это за сила такая, могучая, злая, мужики и сами тоже не могли понять. Говорили, что очутились в долгах неоплатных, в кабале… Но это понять можно. Сила же та оставалась неясной, огромной, неотвратимой, а что она такое? – не могли понять. И это разжигало Степана, томило, приводило в ярость. Короче всего его ярость влагалась в слово – «бояре». Но когда сам же он хотел вдуматься – бояре ли? – понимал: тут как-то не совсем и бояре. Никакого отдельного боярина он не ненавидел той последней искупительной ненавистью, даже Долгорукого, который брата повесил, даже его, какой ненавидел ту гибельную силу, которая маячила с Руси. Боярина Долгорукого он зашиб бы при случае, но от этого не пришел бы покой, нет. Пока есть там эта сила, тут покоя не будет, это Степан понимал сердцем. Он говорил – «бояре», и его понимали, и хватит. Хватит и этого. Они, собаки, во многом и многом виноваты: стыд потеряли, свирепеют от жадности… Но не они та сила.
Та сила, которую мужики не могли осознать и назвать словом, называлась – ГОСУДАРСТВО.
За дверью, на улице, послышались шаги, голоса…
Степан сел, опустил ноги на пол… Уставился на дверь.
Вошли Фрол Разин, Алена и десятилетний Афонька.
– Ну вот, – сказал Степан со скрытой радостью. – Заждался вас. Что долго-то там?
Алена припала к мужу, обняла за шею… Степан поднялся, тоже поприобнял жену, похлопывал ее по спине и говорил:
– Ну вот… Ну, здорово. Ну?.. Сразу – плакать. Чего?
Алена плакала и сквозь слезы шепотом говорила:
– Прилетел, родной ты мой. Думала уж, пропал там – нет и нету… Все глазыньки свои проглядела.
– Ну!.. Пропасть – это тоже суметь надо. Ну, будет. Дай с казаками-то поздороваюсь. Будет, Алена,
Фрол и Афонька ждали у порога. Афонька улыбался во все свои редкие зубы. Черные глазенки радостно блестели.
– Год нету, другой нету – поживи-ка так… Совсем от дому отбился, – говорила Алена как будто заготовленные слова – так складно, к месту они получались.
– Будет тебе…
– Другие хоть к зиме приходют, а тут… Молилась уж, молила матушку пресвятую богородицу, чтоб целый пришел…
– Афонька, здорово, сынок. Иди ко мне, – позвал Степан, с легким усилием отстраняя Алену. – Иди скорей.
Афонька прыгнул к Степану на руки, но от поцелуев решительно уклонился.
– Вот так! – похвалил Степан. – Так, казаче. – Посадил его на кровать.
Поздоровался с братом за руку.
– Ты, никак, ишо вырос, Фрол?
– Да где? – Рослый, усатый Фрол мало походил на старшего брата – красивее был и статнее. – А ты седеть начал.
– А жена-то где твоя? – полюбопытствовал Степан.
– Да там пока…
– Чего? Не поехала, что ль?
– Да… потом. Чего седеть-то начал?
– Ну, рассказывайте, какие дела? Кто первый? Афонька?..
Афонька все улыбался.
– Ты что это, разговаривать разучился? А? – Степан тоже улыбался; на душе было хорошо, только скорей бы ушла уж эта первая бестолковая минута.
– Пошто? – спросил Афонька. – Умею.
– Отвык. Скажи, сынок: ишо бы два года шлялся там, так совсем бы забыли, – встряла опять Алена.
– Не-ет, Афонька меня не забудет. Мы друг дружку не забудем. Мы, скажи, матерю скорей забу… – Степан осекся, конфузливо глянул на Алену. Та с укоризной покачала головой.
– Э-эх!.. То-то и оно. Седеть-то начал, а все не образумисся, все как кобель молодой…
Фрол засмеялся.
– Ну пойду, – сказал он. – Завтра погутарим.
– Погодь! – остановил Степан. – Давайте пропустим со стречей-то. Я тут маленько запасся… Упрятал от своих глотов. Ален, собери-ка на скорую руку.
Алена принялась накрывать на стол.
– Где тут у тебя чего?
– Там… разберись сама. Садись, Фрол, рассказывай.
– Порассказали!.. – все хотела поворчать Алена. – В глаза людям глядеть совестно. Скрозь землю готовя провалиться… Тьфу! Да ишо – черная! Хоть бы уж…
– Будет, Алена, – миролюбиво сказал Степан. – Нашла об чем гутарить. Рассказывай, Фрол.
Фрол – не охотник до войны, до всяких сговоров, хитростей военных. Не в разинскую породу. Он – материн сын, Черток: покойница больше всего на свете боялась войны, а жила с воином и воинов рожала. Зато уж и тряслась она над Фролом, меньшим своим… Помирала, просила мужа и старших сынов: «Не маните вы его с собой, ради Христа, не берите на войну. Пускай хоть он от ее спасется, от проклятой».
– Чего рассказывать-то? – Фрол сел на кровать. Он правда не знал, что Степану интересно и нужно знать.
– Корнея когда видал?
– Вчерась.
– Ну? – насторожился Степан.
– Он хотел сам приехать… Приедет на днях. Велел сказать: как от его к тебе казак будет, чтоб сплыл ты с тем казаком ниже куда-нибудь для разговору. Не хочет, чтоб его на острове видели.
– Лиса хитрая. Не дождется. Как казаки там?
– Россказней про тебя!.. – со смехом воскликнул Фрол.
– Хоть уши затыкай! – вставила Алена.
– Ко мне собираются? – допрашивал Степан брата, с умыслом не замечая Алениного большого желания – допросить его самого.
– Собираются. Много. Не знают только, чего у тебя на уме.
– Не надо и знать пока.
– Правда, что ль, половина шаховых городов погромил?
– Маленько потрясли, – уклончиво ответил Степан. – А домовитые как?
– Молчат.
– От царя никого не было?
– Нет.
– Ну, садись. Садись, братуха!.. Вот и выпьем вместях – давно думал. Алена, как у тебя?
– Садитесь. – Алена доставала из корзины, которую привезла с собой: домашнее печенье, яйца, варенец… – Хотела больше взять, да этот Иван, как коршун, похватал, как были…
– Молодец, – похвалил Степан. – Нечего там сидеть… у врагов.
– Какие же там враги? – изумилась Алена.
Фрол тоже с любопытством посмотрел на брата. Младенец! Мать-то не зря просила: не воин. Жалко будет, если убьют… Грех на душу возьмешь с таким.
– Ну – будут враги: дело наживное. Ах, Афонька!.. Штуку-то я тебе какую привез! Ах, штука!.. – Степан наклонился, достал из-под кровати городок, вырезанный из кости. – Царь-город. Во, брат, какие бывают! На, играй!
Алена оглядела избушку: должно быть, хотела знать, что же ей-то привез муженек, какие подарки. Так уж… спасительно устроена русская баба: она может подняться до прощения даже и тогда, когда прощения у нее не просят, не вымаливают. Она только найдет – бессознательно, не хитря – какую-нибудь уловку и уверует, что ей, например, – жалко, грех, или что она больше всего на свете любит богатство… Она пощадит оскорбителя и пощадит себя.
Степан перехватил ее взгляд, засмеялся коротко, непонятно.
– Потом, Алена. Подай нам сперва.
– Кресная у тебя? – спросил Фрол.
– Здесь.
– Не мог удержать. Говорю: пришлет он кого-нибудь, куда ты одна! Нет – пойду. Так ушла.
– Она молодец. Ну?.. С приездом вас. И нас. Со стречей.
– С радостью нас, – сказала Алена, чокаясь с казаками золотой чарой, на которую невольно и попросту дивилась: не видывала такой красивой.
Фрол ушел поздно; он захмелел, все улыбался и смотрел на брата, не понимая, наверное, чем он так колыхнул молву?
Алена разобрала постель… Степан помиловался с ней, и она уснула. А Степан в ту ночь так и не мог заснуть до света.
Дождался, в окна землянки забрезжил слабенький синий туман. Тогда он осторожно высвободил руку, на которой лежала голова жены, встал…
– Ты чего? – спросила Алена. – Ни свет ни заря…
– Спи, – сказал Степан. Присел, погладил теплую, со сна особенно хорошую Алену. – Пойду к казакам.
– Господи!.. Хоть маленько-то побудь со мной. Куда они денутся, твои казаки! Спят ишо все…
– Побуду, побуду. Спи. Мне надо.
Степан надел шаровары, сапоги… Накинул кафтан и вышел из землянки.
Городок спал. Только часовые ходили вдоль засеки да чей-то одинокий костер сиротливо трепыхался у одной из землянок.
Степан подошел ближе к костру… Два в дым пьяных казака, обнявшись, беседовали.
– Ты мне ее покажь… Покажь, ладно?
– Ладно.
– Не забудь только, ладно? Покажь, не забудь…
– Кого?
– Эту-то…
– А-а. Не, она для нас – тьфу!
– Кто?
– Эта-то, Манька-то.
– Какая Манька?
– Ну, эта-то!
– А-а. А мы ее обломаем…
– Кого?
– Ну, эту-то…
Степан постоял, послушал, усмехнулся и пошел дальше.
Прекрасен был этот рассветный час золотого дня золотой осени. Свежий ветерок чуть шевелил листья вербы и тальника. Покой, как сонная лень, покой держал землю. Вся она, не такая уж необъятная, нежилась еще в ладонях покоя. Скоро проснутся люди… Опять – в суете, в словах – явится важность людей, но вот сейчас-то, когда такой покой, – так это все не важно, вся эта суета, слова… Даже смешно.
Степан вошел в землянку, где поселились Иван Черноярец со Стырем: эти двое постоянно ругались, но и постоянно – молча – дружили, всегда жили вместе.
Иван легко отнял голову от кафтана, служившего ему подушкой. Спросил встревоженно:
– Что?
– Ничего, погутарить пришел.
Степан глянул на спящего Стыря, присел на лежак к Ивану.
– Вчерась я сон чудной видал, Ваня: как вроде мы с отцом торгуем у татарина коня игренева. Хороший конь!.. А татарин цену несусветную ломит. Мы с отцом и так, и эдак – ни в какую. Смотрю я на отца-то, а он мне мигает: «Прыгай-де на коня и скачи». У меня душа заиграла… Я уж присматриваю, с какого боку ловчей прыгнуть. Хотел прыгнуть, да вспомнил: «А как же отец-то тут?!» И проснулся.
– Было когда-нибудь так? – спросил Иван, превозмогая похмельную боль в теле: весь день хворать будет Иван.
– С отцом – нет, с браткой Иваном было. Послал нас как-то отец пару коней купить, мы их силком отбили, а деньги прогуляли. Отец выпорол нас, коней возвернул…
Ивану еще и жалко, что недоспал. Зевнул.
– Ты чего пришел-то: сон рассказать?
Степан долго молчал, сосал трубку, смотрел вниз.
– Утро ясное, – сказал он вдруг. – Не в такое бы утро помирать. А? – И глянул на есаула пытливо и весело.
– О!.. – удивился Иван. – Куда тебя уклонило. Это мне седня про смерть-то надо… Перестарался вчерась… дурак.
– Вот чего… – Степан сплюнул горьковатую слюну. – Прибери трех казаков побашковитей – пошлем к Никону, патриарху. Он в Ферапонтовом монастыре сидит: их с царем мир не берет. Не качнется ли в нашу сторону…
– Какой из попа вояка! – удивился Иван.
– Не вояка надобен – патриарх. Будет с нами, к нам народишко легче пойдет. А ему, думаю, где-нибудь тоже заручка нужна. Можеть, качнется – он злой на царя. Пускай скажут: мы его истинно за патриарха чтить будем. Прибери, кто сумеет…
– Приберу, есть такие.
– Пошли их потом ко мне: научу, как говорить. Письма никакого не писать, но чтоб казаки надежные были, крепкие. Могут врюхаться – слова бы не вымолвили ни с какой пытки.
– Есть такие.
– Ишо пошлем в Запороги – к Ивану Серику. Туда с письмом надо, пускай на кругу вычтут, всем.
– Тада уж и к Петру Дорошенке…
– К Дорошенке? Подумать надо… Хитрый он, крутится, как уж на огне… Посмотрим, у меня на его надежи нет. Еслив надо свою выгоду справить – справит, не задумается. Серко, тот надежный…
– Тимофеич, пошли меня к патриарху, – сказал вдруг Стырь, поднимаясь со своего лежака. – Я сумею, вот те крест, сумею. Ишо как сумею-то!
– Ты не спишь, старый?
– Нет. Пошлешь?
– Пошто загорелось-то?
– Охота патриарха глянуть… Мне один бегун рассказывал про Никона: эт-то тебе не…
– Чего в ем? – поп и поп.
– Самый высокий поп!.. Много я всякого повидал, а такого не доводилось. Пошли. Я с им про веру погутарю. Он вишь, чего затеял-то?..
– Опасно ведь… схватить могут: Никона стерегут. А схватют, милости не жди: закатуют. Охота на дыбе дни кончать? Они вон какие хорошие, дни-то. Выйди, глянь-ка – сердце радуется.
– Ну, кому-то и на дыбе надо кончать… Я пожил. И дней повидал всяких… А Никон бы нам… ой как сгодился бы! Я его склоню! У меня тоже к вере подвох есть.
– Охота – иди. По путе проведайте про Ларьку с Мишкой – где они? Болит у меня за их душа. Зря отпустили, не надо было. Я виноватый…
Замолчали. Долго молчали.
– Досыпайте, – сказал Степан. Поднялся и пошел из землянки.
– Думы одолели нашего атамана, – сказал Иван.
– Думы… – откликнулся Стырь. – Думы – они и есть думы.
– И тебя одолели? – Иван сидел пасмурный, гадал: удастся ему еще заснуть или подниматься тоже да идти по делам. – Чего тебя-то одолели?
– Меня-то чего? Меня не так уж… А охота мне, Ванятка, патриарха глянуть – прям душа заиграла…
– Да зачем он тебе?
– А дьявол его знает, охота глянуть, и все. По спине его охота похлопать: «Ну что, мол, владыка?» У его, видать, тоже какой-то подвох к вере. Он ведь мно-ого знает, Ваня… Ох, я бы с им погутарил!
– Гляди ты! – зачесалось. Спи пока, а то у меня голова, как кадушка рассохлая, разваливается. Лишка взял вчера. Ничего хоть не болтал сдуру?
– Нет. Все же схожу я к патриарху, Иван. Все равно зиму без толку сидеть будем. Схожу. Будет у меня под конец жизни хоть одно… праведное дело. Прям как по обету схожу.
– Спи пока. Дай маленько очухаюсь… Можеть, сосну ишо.
Степан ушел на берег реки, сел.
Солнце выкатилось в чистое небо… Первые лучи его ударили в вербы; по острову вспыхнули большие желтые костры.
Далеко отсюда думы Степана… Может, в Ферапонтовом монастыре, может, в Запорожье, может, в Москве… Думы одолели атамана, правда. И охота додумать их да вздохнуть бы легко… Еще в Черкасске думы – вовсе рядом, а и тут темень полная, не знаешь, чего ждать.
Сзади к нему неслышно подкрался Афонька и крикнул над ухом, пугая. Степан как бы скачком вымахнул из своих дум… Аж вздрогнул.
– Ах ты, черноглазик!.. Напужал. – Степан показал место рядом: – Садись. Чего рано так?
– Я завсегда так, – сказал Афонька, улыбаясь.
– Не спится?
– Выспался.
– Мать чего делает?
– Поись варит.
– Мгм. Ты сны умеешь отгадывать?
Афонька выкатил на отчима черные свои, прекрасные маслины:
– Сны?..
– Ну. Бабка не учила?
– Нет. А ты сон, что ль, видал?
– Видал. Будто мы с отцом моим поехали коня торговать, поглянулся нам обоим один конь, отец мне мигает: «Прыгай и скачи». Я уж и хотел прыгнуть, да подумал: «Ну, уеду, а как же он тут?» И проснулся. Даже жалко, что проснулся, – надо бы доглядеть…
– Не купили?
– Не купили… Да, вишь, я и не знаю, как дальше-то… Вот втемяшился этот сон – хожу и все думаю…
– Спроси бабку Говоруху.
– Да бабку-то… Нет, бабка в таких делах не знает. А сон не простой, чую. Думаю так: вот скочим мы на коней – умахали. А как же вы тут?
– Мы? – не понял Афонька. – Кто?..
– Ну, вы… Ты вот, матеря твоя, бабка – да много! – Степан посмотрел на мальчика, тронул его воробьиное колено, ощупал ладошкой дорогое слабенькое тело сынишки. – Чижолую я тебе загадку загадал – не по росту. Иди скажи матери: иду. Поедим сядем.
Афонька убежал.
Степан прилег на спину, закинул руки за голову, стал смотреть в небо. Он знал, как они поговорят с Корнеем Яковлевым, войсковым атаманом. Этот предстоящий разговор тоже не выходил у него из головы. Он хорошо представлял эту встречу… Место встречи осторожный Корней выберет сам – подальше от людских глаз.
Корнею за шестьдесят, он еще силен, но ходит нарочно тяжело, трогает поясницу, говорит: «Побаливат». Нигде у него не побаливает: хитер и скрытен… Слово не молвит в простоте: трижды перевернет его в матерой голове, обдумает – скажет. Но никогда и не подумаешь, что он хитрит и нарочно тянет, кажется, кто не знает: такая манера. Манеру его Степан видел в бою: куда медлительность девается, вялость: как волк бьет. Воевать Степан учился у него. Но вот эта затаенность, скрытность – это Степан давно невзлюбил в крестном. Не раз схлестывались из-за этого. Степан недоумевал: «Как другой человек!.. Чего ты все скрытничаешь-то? Кого обманываешь-то?» Корней на это говорил негромко: «От тебя и скрытничаю. В тебе тоже два человека сидят: один дурак круглый, другой – добрый казак, умница. Я когда с тобой гутарю, я с дураком гутарю, но так, чтоб умный не подслушал. В каждом человеке по два человека сидят, не только в тебе; я желаю иметь дело с дураками. С умными – редко, по надобности». Степан не то что не умел возражать на это, неохота было возражать, но всякий раз эта мудрость Корнея злила его и удивляла.
Встретятся они так:
– Ну, здоров, кресник, – миролюбиво скажет Корней, а сам, пока подойдет вяло и скажет, успеет цепким взглядом оглядеть всего славного батюшку. – Как походил? Говорят, с удачей?
– С удачей.
– Слава богу!
– Чего на остров-то не приехал? – не выдержит и спросит Степан. – От кого крадисся-то? Уж и на Дону у себя не хозяин…
– Да ведь и ты чего-то не в городок, а свой выкопал… Чего бы тоже?
Разговор, в общем-то, не выйдет. Да он, если припомнить, никогда и не выходил у них – добрый-то, по душе-то… Корней ценил Разиных за воинство, за храбрость и преданность общему делу, но вовсе не уважал, даже побаивался – за строптивость, за гордость глупую, несусветную, за самовольство. Разины не были домовитыми, но и недостатка ни в чем не знали, так как были непременными участниками всех походов, часто из походов приходили с хорошей добычей, которую не копили. Степан родился, когда случился очередной поход, и походный атаман (тогда еще головщик) Корней Яковлев, из уважения к есаулу Тимофею Разе и чтоб быть с казаками покороче (казаки очень любили Разю), напросился к нему в кумовья – так породнились Разины с домовитым Корнеем. Строптивости и самовольства у Разиных от этого не убавилось, как, впрочем, и не прибавилось: Разя и сыновья его, Иван и подросший Степан, ревниво оберегали свою независимость, не важничали, слыли, особенно Иван, за башковитых казаков. Степан, довольно рано для своих лет, заставил говорить с собой знатного Корнея, войскового атамана, как с равным. Он и уважал многоопытного крестного отца, учился у него воинскому делу, но в рот не глядел, не пялил напоказ свою с ним близость, за что и Корней невольно проникся уважением к крестнику. Но в отношениях между ними всегда оставался холодок: один не мог поступиться своим высоким положением – снизойти до панибратства с оголтелым, удачливым Стенькой, другой – другому это высокое положение крестного отца как раз было в тягость. В последнее время, когда Корней повел дело к тому, чтобы чуть ли не выдавать беглых с Дона, они вовсе разошлись. Правда, Корней собрал и проводил крестника в Персию, но это было в интересах самого войскового. С Руси прибывало и прибывало беглых, – надо было, во-первых, отправить их побольше с кем угодно и куда угодно, хоть «за зипунами» со Стенькой; во-вторых, на какое-то время и сам Стенька исчезал с Дона: Корней чувствовал себя лучше, сколько хотел юлил и изворачивался с этими беглыми, – надо, чтоб никто не подумал, что с Дона теперь есть выдача, то есть вроде и не выдавать, но и с царем и с боярством не хотелось портить отношений, то есть все же потихоньку выдавать. Корнею было трудно; теперь, с приходом Стеньки, будет много трудней. Знал Степан, что Корней очень встревожен его удачами, не знал только – не мог и подумать о том – радует он Корнея, что скликает всех неприкаянных и недовольных и куда-то их манит. Степан ждал, что Корней будет отговаривать его от войны, будет пугать…
назад<<< 1 . . . 15 16 17 . . . >>>далее