Марья Егоровна чуть не погубила дело своего сына.
— А почем он это знает? — вдруг, вспыхнув, сказала Татьяна Марковна. — Кто ему сказал?
— Кажется, он объяснился с Марфой Васильевной… — пробормотала сконфуженная барыня.
— За то, что Марфинька отвечала на его объяснение, она сидит теперь взаперти в своей комнате в одной юбке, без башмаков! — солгала бабушка для пущей важности. — А чтоб ваш сын не смущал бедную девушку, я не велела принимать его в дом! — опять солгала она для окончательной важности и с достоинством поглядела на гостью, откинувшись к спинке дивана.
Та тоже вспыхнула.
— Если б я предвидела, — сказала она глубоко обиженным голосом, — что он впутает меня в неприятное дело, я бы отвечала вчера ему иначе. Но он так уверил меня, да и я сама до этой минуты была уверена — в вашем добром расположении к нему и ко мне! Извините, Татьяна Марковна, и поспешите освободить из заключения Марфу Васильевну… Виноват во всем мой : он и должен быть наказан… А теперь прощайте, и опять прошу извинить меня… Прикажите человеку подавать коляску!..
Она даже потянулась к звонку. Но Татьяна Марковна остановила ее за руку.
— Коляска ваша отложена, кучера, я думаю, мои люди напоили пьяным, и вы, милая Марья Егоровна, останетесь у меня и сегодня, и завтра, и целую неделю…
— Помилуйте, после того что вы сказали, после гнева вашего на Марфу Васильевну и на моего Колю? Он действительно заслуживает наказания… Я понимаю…
У Татьяны Марковны пропала вся важность. Морщины разгладились, и радость засияла в глазах. Она сбросила на диван шаль и чепчик.
— Мочи нет — жарко! Извините, душечка, скиньте мантилью — вот так, и шляпку тоже. Видите, какая жара! Ну… мы их накажем вместе, Марья Егоровна: женим — у меня будет еще внук, а у вас дочь. Обнимите меня, душенька! Ведь я только старый обычай хотела поддержать. Да, видно, не везде пригожи они, эти старые обычаи! Вон я хотела остеречь их моралью — и даже нравоучительную книгу в подмогу взяла: целую неделю читали-читали, и только кончили, а они в ту же минуту почти всё это и проделали в саду, что в книге написано!.. Вот вам и мораль! Какое сватовство и церемония между нами! Обе мы знали, к чему дело идет, и если б не хотели этого — так не допустили бы их слушать соловья.
— Ах, как вы напугали меня, Татьяна Марковна, не грех ли вам? — сказала гостья, обнимая старушку.
— Не вас бы следовало, а его напугать! — заметила Татьяна Марковна, — вы уж не погневайтесь, а я пожурю Николая Андреича. Послушайте, помолчите — я его постращаю. Каков затейник!
— Как я вам буду благодарна! Ведь я бы не поехала ни за что к вам так скоро, если б он не напугал меня вчера тем, что уж говорил с Марфой Васильевной. Я знаю, как она вас любит и слушается, и притом она дитя. Сердце мое чуяло беду. «Что он ей там наговорил?» — думала я всю ночь — и со страху не спала, не знала, как показаться к вам на глаза. От него не добьешься ничего. Скачет, прыгает, как ртуть, по комнате. Я, признаюсь, и согласилась больше для того, чтоб он отстал, не мучил меня; думаю, после дам ему нагоняй и назад возьму слово. Даже хотела подучить вас отказать, что будто не я, а вы… Не поверите, всю истрепал, измял! крику что у нас было, шуму — ах ты Господи, какое наказание с ним!
— И я не спала. Моя-то смиренница ночью приползла ко мне, вся дрожит, лепечет: «Что я наделала, бабушка, простите, простите, беда вышла!» Я испугалась, не знала, что и подумать… Насилу она могла пересказать: раз пять принималась, пока кончила.
— Что же у них было? что ей мой наговорил?
Татьяна Марковна с усмешкой махнула рукой.
— Уж и не знаю, кто из них лучше — он или она? Как голуби!
Татьяна Марковна пересказала сцену, переданную Марфинькой с стенографической верностью. И обе засмеялись сквозь слезы.
— Давно я думаю, что они — пара, Марья Егоровна, — говорила Бережкова, — боялась только, что молоды уж очень оба. А как погляжу на них да подумаю, так вижу, что они никогда старше и не будут.
— С летами придет и ум, будут заботы — и созреют, — договорила Марья Егоровна. — Оба они росли у нас на глазах: где им было занимать мудрости, ведь не жили совсем!
Викентьев пришел, но не в комнату, а в сад, и выжидал, не выглянет ли из окна его мать. Сам он выглядывал из-за кустов. Но в доме — тишина.
Мать его и бабушка уж ускакали в это время за сто верст вперед. Они слегка и прежде всего порешили вопрос о приданом, потом перешли к участи детей, где и как им жить; служить ли молодому человеку и зимой жить в городе, а летом в деревне — так настаивала Татьяна Марковна и ни за что не соглашалась на предложение Марьи Егоровны — отпустить детей в Москву, в Петербург и даже за границу.
— Испортить хотите их, — говорила она, — чтоб они нагляделись там «всякого нового распутства», нет, дайте мне прежде умереть. Я не пущу Марфиньку, пока она не приучится быть хозяйкой и матерью!
И рассуждая так, они дошли чуть не до третьего ребенка, когда вдруг Марья Егоровна увидела, что из-за куста то высунется, то спрячется чья-то голова. Она узнала сына и указала Татьяне Марковне.
Обе позвали его, и он решился войти, но прежде долго возился в передней, будто чистился, оправлялся.
— Милости просим, Николай Андреич! — ядовито поздоровалась с ним Татьяна Марковна, а мать смотрела на него иронически.
Он быстро взглядывал то на ту, то на другую и ерошил голову.
— Здравствуйте, Татьяна Марковна, — сунулся он поцеловать у ней руку, — я вам привез концерты в билет … — начал он скороговоркой.
— Что ты мелешь, опомнись… — остановила его мать.
— Ох, билеты в концерт, благотворительный. Я взял и вам, маменька, и Вере Васильевне, и Марфе Васильевне, и Борису Павлычу… Отличный концерт: первая певица из Москвы…
— Зачем нам в концерт? — сказала бабушка, глядя на него искоса, — у нас соловьи в роще хорошо поют. Вот ужо пойдем их слушать даром.
Марья Егоровна закусила от смеха губу. Викентьев сконфузился, потом засмеялся, потом вскочил.
— Я в канцелярию теперь пойду, — сказал он, но Татьяна Марковна удержала его.
— Сядьте, Николай Андреич, да послушайте, что я вам скажу, — серьезно заговорила она.
Он видел, что собирается гроза, и начал метаться в беспокойстве, не зная, чем отвратить ее. Он поджимал под себя ноги и клал церемонно шляпу на колени или вдруг вскакивал, подходил к окну и высовывался из него почти до колен.
— Сиди же смирно, когда Татьяна Марковна с тобою говорить хочет, — сказала мать.
— Что ваша совесть говорит вам? — начала пилить Бережкова, — как вы оправдали мое доверие? А еще говорите, что любите меня и что я люблю вас — как сына! А разве добрые дети так поступают? Я считала вас скромным, послушным, думала, что вы сбивать с толку бедную девочку не станете, пустяков ей не будете болтать…
Она остановилась. Он мрачно посмотрел на мать.
— Что! — сказала она, — поделом тебе!
— Татьяна Марковна, я не успел нынче позавтракать: нет ли чего? — вдруг попросил он, — я голоден…
— Видите, какой хитрый! — сказала Бережкова, обращаясь к его матери. — Он знает мою слабость, а мы думали, что он дитя! Не поддели, не удалось: хоть и проситесь в женихи!
Викентьев обернул шляпу вверх дном и забарабанил по ней пальцами.
— Не треплите шляпу: она не виновата, а лучше скажите, с чего это вы вздумали, что за вас отдадут Марфиньку?
Вдруг у него краска сбежала с лица — он с горестным изумлением взглянул на Татьяну Марковну, потом на мать.
— Послушайте, не шутите со мной, — сказал он в тревоге, — если это шутка, так она жестока. Шутите вы, Татьяна Марковна, или нет?
— А вы как думаете?
— Думаю, что шутите: вы добрая, не то что…
Он поглядел на мать.
— Каков волчонок, Татьяна Марковна!
— Нет: не шутя скажу, что нехорошо сделал, батюшка, что заговорил с Марфинькой, а не со мной. Она дитя, как бывают дети, и без моего согласия ничего бы не сказала. Ну а если б я не согласилась?
— Так вы согласились! — вдруг вспрыгнув, сказал он.
— Погоди, погоди — сядь, сядь! — обе закричали на него.
— С другой бы, может быть, так и надо сделать, а не с ней, — продолжала Татьяна Марковна. — Тебе, сударь, надо было тихонько сказать мне, а я бы сумела лучше тебя допытаться у нее, любит она или нет? А ты сам вздумал…
— Ей-богу, нечаянно… Татьяна Марковна…
— Да не божитесь: даже слушать тошно…
— Всё проклятый соловей наделал…
— Вот теперь «проклятый», а вчера так не знал цены ему!
— Я и не думал, и в голову не приходило — ей-богу… Однако позвольте доложить в свое оправдание вот что, — торопился высказать Викентьев, ерошил голову и смело смотрел в глаза им обеим. — Вы хотите, чтоб я поступил как послушный, благонравный мальчик, то есть съездил бы к тебе, маменька, и спросил твоего благословения, потом обратился бы к вам, Татьяна Марковна, и просил бы быть истолковательницей моих чувств, потом через вас получил бы «да» и при свидетелях выслушал бы признание невесты, с глупой рожей поцеловал бы у ней руку, и оба, не смея взглянуть друг на друга, играли бы комедию, любя с позволения старших… Разве это счастье?
— А по-твоему лучше ночью в саду нашептывать девушке… — перебила мать.
— Лучше, maman: вспомни себя…
— Каков, ах ты! — обе закричали на него, — откуда это у него берется? Соловей, что ли, сказал тебе?
— Да, соловей, он пел, а мы росли: он нам всё рассказал, и пока мы с Марфой Васильевной будем живы — мы забудем многое, всё, но этого соловья, этого вечера, шепота в саду и ее слез никогда не забудем. Это-то счастье и есть, первый и лучший шаг его — и я благодарю Бога за него и благодарю вас обеих, тебя, мать, и вас, бабушка, что вы обе благословили нас… Вы это сами думаете, да только так, из упрямства, не хотите сознаться: это нечестно…
У него даже навернулись слезы.
— Если б надо было опять начать, я опять вызвал бы Марфиньку в сад… — добавил он.
Татьяна Марковна в умилении обняла его.
— Бог тебя простит, добрый, милый внучек! Так, так: ты прав, с тобой, а не с другим, Марфинька только и могла слушать соловья…
Викентьев бросился на колени.
— Бабушка, бабушка! — говорил он.
— Вот уж и бабушка: не рано ли стал величать? Да и к лицу ли тебе жениться? погоди года два-три — созрей.
— Поумней! — подсказала мать, — перестань повесничать.
— Если б вы обе не согласились, — сказал он, — я бы…
— Что?
— Уехал бы сегодня же отсюда: и в гусары пошел бы, и долгов наделал бы, совсем пропал бы!
— Еще грозит! — сказала Татьяна Марковна. — Я вольничать вам не дам — сударь!
— Отдайте мне только Марфу Васильевну, и я буду тише воды, ниже травы, буду слушаться, даже ничего… не съем без вашего спроса…
— Полно, так ли?
— Так, так — ей-богу…
— Еще отстаньте от божбы, а то…
Он бросился целовать руки Бережковой.
— А кушать всё хочется? — спросила Татьяна Марковна.
— Нет: уж мне теперь не до еды!
— Что ж, уж не отдать ли за него Марфиньку, Марья Егоровна?
— Не стоит, Татьяна Марковна: да и рано. Пусть бы года два…
Он налетел на мать и поцелуем залепил ей рот.
— Видите, какого сорванца вы пускаете в дом! — говорила мать, оттолкнув его прочь.
— Со мной не смеет, я его уйму — подойди-ка сюда…
Он подошел к Татьяне Марковне: она его перекрестила и поцеловала в лоб.
— Ух! — сказал он, садясь, — мучительницы вы обе: зачем так терзали — сил нет!
— Вперед будь умнее!
— Где же Марфа Васильевна?.. я побегу…
— Погоди, имей терпение!.. они у меня не такие верченые! — сказала бабушка.
— Опять терпение!
— Теперь оно и начинается: полно скакать и бегать, ты не мальчик, да и она не дитя. Ведь сам говоришь, что соловей вам растолковал обоим, что вы «созрели», — ну так и остепенись!
Он немного смутился от этого справедливого замечания и скромно остался в гостиной, пока пошли за Марфинькой.
— Ни за что не пойду! И сохрани Господи! — отвечала она и Марине, и Василисе.
Наконец сама бабушка с Марьей Егоровной отыскали ее за занавесками постели в углу, под образами, и вывели ее оттуда, раскрасневшуюся, неодетую, старающуюся закрыть лицо руками.
Обе принялись целовать ее и успокоивать. Но она наотрез отказалась идти к обеду и к завтраку, пока все не перебывали у ней в комнате и не поздравили по очереди.
Точно так же она убегала и от каждого гостя, который приезжал поздравлять, когда весть пронеслась по городу.
Вера с покойной радостью услыхала, когда бабушка сказала ей об этом:
— Я давно ждала этого, — сказала она.
— Теперь, если б Бог дал пристроить тебя… — начала было Татьяна Марковна со вздохом, но Вера остановила ее.
— Бабушка! — сказала она с торопливым трепетом, — ради Бога, если любите меня, как я вас люблю… то обратите все попечения на Марфиньку. Обо мне не заботьтесь.
— Разве я тебя меньше люблю? Может быть, у меня сердце больше болит по тебе…
— Знаю, и это мучает меня… Бабушка! — почти с отчаянием молила Вера, — вы убьете меня, если у вас сердце будет болеть обо мне…
— Что ты говоришь, Верочка? Опомнись!..
— Это убьет меня, я говорю не шутя, бабушка.
— Да чем, чем: что у тебя на уме, что на сердце? — говорила тоже почти с отчаянием бабушка, — разве не станет разумения моего или сердца у меня нет, что твое счастье или несчастье… чужое мне?..
— Бабушка! у меня другое счастье и другое несчастье, нежели у Марфиньки. Вы добры, вы умны, дайте мне свободу…
— Ты успокой меня: скажи только, что с тобой?..
— Ничего, бабушка, нет: только не старайтесь пристроивать меня…
— Ты горда, Вера! — с горечью сказала старушка.
— Да, бабушка, может быть: что же мне делать?
— Не Бог вложил в тебя эту гордость!
Вера не отвечала, но страдала невыразимо оттого, что бабушка не понимала ее, что она не могла растолковать себя ей. Она металась в тоске.
— Открой мне душу: я пойму, может быть, сумею облегчить горе, если есть…
— Когда оно настанет — и я не справлюсь одна… тогда я приду к вам — и ни к кому больше, да к Богу! Не мучьте меня теперь и не мучьтесь сами… Не ходите, не смотрите за мной…
— Не поздно ли будет тогда, когда горе придет?.. — прошептала бабушка. — Хорошо, — прибавила она вслух, — успокойся, дитя мое! я знаю, что ты не Марфинька, и тревожить тебя не стану.
Она поцеловала ее со вздохом и ушла скорыми шагами, понурив голову. Это было единственное темное облачко, помрачавшее ее радость, и она усердно молилась, чтобы оно пронеслось, не сгустившись в тучу.
Вера долго ходила взволнованная по саду и мало-помалу успокоилась. В беседке она увидела Марфиньку и Викентьева и быстро пошла к ним. Она еще не сказала ни слова Марфиньке после новости, которую узнала утром.
Она подошла к ней, пристально и ласково поглядела ей в глаза, потом долго целовала ей глаза, губы, щеки. Положив ее голову, как ребенка, на руку себе, она любовалась ее чистой, младенческой красотой и крепко сжала в объятиях.
— Ты должна быть счастлива! — сказала она, с блеснувшими вдруг и спрятавшимися слезами.
— И будет! — подсказал Викентьев.
— Ты, Верочка, будешь еще счастливее меня! — отвечала Марфинька, краснея. — Посмотри, какая ты красавица, какая умная, — мы с тобой — как будто не сестры! здесь нет тебе жениха. Правда, Николай Андреевич?
Вера молча пожала ей руку.
— Николай Андреевич, знаете ли, кто она? — спросила Вера, указывая на Марфиньку.
— Ангел! — отвечал он без запинки, как солдат на перекличке.
— Ангел! — с улыбкой передразнила она его.
— Вот она кто! — сказала Вера, указывая на кружившуюся около цветка бабочку, — троньте неосторожно, цвет крыльев пропадет, пожалуй, и совсем крыло оборвете. Смотрите же! балуйте, любите, ласкайте ее, но Боже сохрани — огорчить! Когда придет охота обрывать крылья, так идите ко мне: я вас тогда!.. — заключила она, ласково погрозив ему.
XIX
Через неделю после радостного события всё в доме пришло в прежний порядок. Мать Викентьева уехала к себе, Викентьев сделался ежедневным гостем и почти членом семьи. И он, и Марфинька не скакали уже. Оба были сдержаннее, и только иногда живо спорили, или пели, или читали вдвоем.
Но между ними не было мечтательного, поэтического размена чувств, ни оборота тонких, изысканных мыслей, с бесконечными оттенками их, с роскошным узором фантазии — всей этой игрой, этих изящных и неистощимых наслаждений развитых умов.
Дух анализа тоже не касался их, и пищею обмена их мыслей была прочитанная повесть, доходившие из столицы новости да поверхностные впечатления окружающей природы и быта.
Поэзия, чистая, свежая, природная, всем ясная и открытая, билась живым родником — в их здоровье, молодости, открытых, неиспорченных сердцах.
Их не манила даль к себе; у них не было никакого тумана, никаких гаданий. Перспектива была ясна, проста и обоим им одинаково открыта. Горизонт наблюдений и чувств их был тесен.
Марфинька зажимала уши или уходила вон, лишь только Викентьев, в объяснениях своих, выйдет из пределов обыкновенных выражений и заговорит о любви к ней языком романа или повести.
Их сближение было просто и естественно, как указывала натура, сдержанная чистой нравственностью и моралью бабушки. Марфинька до свадьбы не дала ему ни одного поцелуя, никакой почти лишней против прежнего ласки — и на украденный им поцелуй продолжала смотреть как на дерзость и грозила уйти или пожаловаться бабушке.
Но неумышленно, когда он не делал никаких любовных прелюдий, а просто брал ее за руку, она давала ему руку, брала сама его руку, опиралась ему доверчиво на плечо, позволяла переносить себя через лужи и даже, шаля, ерошила ему волосы или, напротив, возьмет гребенку, щетку, близко подойдет к нему, так что головы их касались, причешет его, сделает пробор и, пожалуй, напомадит голову.
Но если он возьмет ее в это время за талию или поцелует, она покраснеет, бросит в него гребенку и уйдет прочь.
Свадьба была отложена до осени по каким-то хозяйственным соображениям Татьяны Марковны — и в доме постепенно готовили приданое. Из кладовых вынуты были старинные кружева, отобрано было родовое серебро, золото, разделены на две равные половины посуда, белье, меха, разные вещи, жемчуг, брильянты.
Татьяна Марковна, с аккуратностью жида, пускалась определять золотники, караты, взвешивала жемчуг, призывала ювелиров, золотых и других дел мастеров.
— Вот, смотри, Верочка, это твое, а то Марфинькино — ни одной нитки жемчуга, ни одного лишнего лота ни та, ни другая не получит. Смотрите обе!
Но Вера не смотрела. Она отодвигала кучу жемчуга и брильянты, смешивала их с Марфинькиным и объявила, что ей немного надо. Бабушка сердилась и опять принималась разбирать и делить на две половины.
Райский выписал от опекуна еще свои фамильные брильянты и серебро, доставшееся ему после матери, и подарил их обеим сестрам. Но бабушка погребла их в глубину своих сундуков до поры до времени:
— Понадобятся и самому! — говорила она, — вздумаешь жениться.
Он закрепил и дом с землей и деревней за обеими сестрами, за что обе они опять по-своему благодарили его. Бабушка хмурилась, косилась, ворчала, потом не выдержала и обняла его.
— Совсем необыкновенный ты, Борюшка, — сказала она, — какой-то хороший урод! Бог тебя ведает, кто ты есть!
В доме, в девичьей, в кабинете бабушки, даже в гостиной и еще двух комнатах расставлялись столы с шитьем белья. Готовили парадную постель, кружевные подушки, одеяло. По утрам ходили портнихи, швеи.
Викентьев выпросился в Москву заказывать гардероб, экипажи — и тут только проговорилось чувство Марфиньки: она залилась обильными слезами, от которых у ней распухли нос и глаза.
Глядя на нее, заплакал и Викентьев, не от горя, а потому, объяснял он, что не может не заплакать, когда плачут другие, и не смеяться тоже не может, когда смеются около него. Марфинька поглядела на него сквозь слезы и вдруг перестала плакать.
— Я не пойду за него, бабушка: посмотрите, он и плакать-то не умеет путем! У людей слезы по щекам текут, а у него по носу: вон какая слеза, в горошину, повисла на самом конце!..
Он поспешно утер слезу.
— У меня, видите, такой желобок есть, прямо к носу… — сказал он и сунулся было поцеловать у невесты руку, но она не дала.
Через час после его отъезда она по-прежнему уже пела: «Ненаглядный ты мой, как люблю я тебя!»
На двор приводили лошадей, за которыми Викентьев ездил куда-то на завод. Словом, дом кипел веселою деятельностию, которой не замечали только Райский и Вера.
Райский ничего, впрочем, не замечал, кроме ее. Он старался развлекаться, ездил верхом по полям, делал даже визиты.
У губернатора встречал несколько советников, какого-нибудь крупного помещика, посланного из Петербурга адъютанта; разговоры шли о том, что делается в петербургском мире, или о деревенском хозяйстве, об откупах. Но всё это мало развлекало его.
Он, между прочим, нехотя, но исполнил просьбу Марка и сказал губернатору, что книги привез он и дал кое-кому из знакомых, а те уж передали в гимназию.
Книги отобрали и сожгли. Губернатор посоветовал Райскому быть осторожнее, но в Петербург не донес, чтоб «не возбуждать там вопроса».
Марк, по-своему, опять ночью, пробрался к нему через сад, чтоб узнать, чем кончилось дело. Он и не думал благодарить за эту услугу Райского, а только сказал, что так и следовало сделать и что он ему, Райскому, уже тем одним много сделал чести, что ожидал от него такого простого поступка, потому что поступить иначе значило бы быть «доносчиком и шпионом».
Леонтья Райский видал редко и в дом к нему избегал ходить. Там, страстными взглядами и с затаенным смехом в неподвижных чертах, встречала его внутренно торжествующая Ульяна Андреевна. А его угрызало воспоминание о том, как он великодушно исполнил свой «долг». Он хмурился и спешил вон.
Она употребила другой маневр: сказала мужу, что друг его знать ее не хочет, не замечает, как будто она была мебель в доме, пренебрегает ею, что это ей очень обидно и что виноват во всем муж, который не умеет привлечь в дом порядочных людей и заставить уважать жену.
— Поговори хоть ты, — жаловалась она, — отложи свои книги, займись мною!
назад<<< 1 2 . . . 42 . . . 66 >>>далее