РЭЙ БРЭДБЕРИ
ПРЕВРАЩЕНИЕ
«Ну и запах тут», – подумал Рокуэл. От Макгайра несет пивом, от Хартли – усталой, давно немытой плотью, но хуже всего острый, будто от насекомого, запах, исходящий от Смита, чье обнаженное тело, обтянутое зеленой кожей, застыло на столе. И ко всему еще тянет бензином и смазкой от непонятного механизма, поблескивающего в углу тесной комнатушки.
Этот Смит – уже труп. Рокуэл с досадой поднялся, спрятал стетоскоп.
– Мне надо вернуться в госпиталь. Война, работы по горло. Сам понимаешь, Хартли. Смит мертв уже восемь часов. Если хочешь еще что‑то выяснить, вызови прозектора, пускай вскроют…
Он не договорил – Хартли поднял руку. Костлявой трясущейся рукой показал на тело Смита – на тело, сплошь покрытое жесткой зеленой скорлупой.
– Возьми стетоскоп, Рокуэл, и послушай еще раз. Еще только раз. Пожалуйста.
Рокуэл хотел было отказаться, но раздумал, снова сел и достал стетоскоп. Собратьям‑врачам надо уступать. Прижимаешь стетоскоп к зеленому окоченелому трупу, притворяешься, будто слушаешь…
Тесная полутемная комнатушка вокруг него взорвалась. Взорвалась единственным зеленым холодным содроганием. Словно по барабанным перепонкам ударили кулаки. Его ударило. И пальцы сами собой отдернулись от распростертого тела.
Он услышал дрожь жизни.
В глубине этого темного тела один только раз ударило сердце. Будто отдалось эхо в морской пучине.
Смит мертв, не дышит, закостенел. Но внутри этой мумии сердце живет. Живет, встрепенулось, будто еще не рожденный младенец.
Пальцы Рокуэла, искусные пальцы хирурга, старательно ощупывают мумию. Он наклонил голову. В неярком свете волосы кажутся совсем темными, кое‑где поблескивает седина. Славное лицо, открытое, спокойное. Ему около тридцати пяти. Он слушает опять и опять, на гладко выбритых щеках проступает холодный пот. Невозможно поверить такой работе сердца.
Один удар за каждые тридцать пять секунд.
А дыхание Смита– как этому поверить?– один вздох за четыре минуты. Движение грудной клетки неуловимо. Ну, а температура?
Шестьдесят¹.
[¹По Фаренгейту, т. е. около 16˚С – Прим. перев.]
Хартли засмеялся. Не очень‑то приятный смех. Больше похожий на заблудшее эхо. Сказал устало:
– Он жив. Да, жив. Несколько раз он меня едва не одурачил. Я вводил ему адреналин, пытался ускорить пульс, но это не помогало. Уже три месяца он в таком состоянии. Больше я не в силах это скрывать. Потому я тебе и позвонил, Рокуэл. Он… это что‑то противоестественное.
Да, это просто невозможно – и как раз потому Рокуэла охватило непонятное волнение. Он попытался поднять веки Смита. Безуспешно. Их затянуло кожей. И губы срослись. И ноздри. Воздуху нет доступа.
– И все‑таки он дышит…
Рокуэл и сам не узнал своего голоса. Выронил стетоскоп, поднял и тут заметил, как дрожат руки.
Хартли встал над столом – высокий, тощий, измученный.
– Смит совсем не хотел, чтобы я тебя вызвал. А я не послушался. Смит предупредил, чтобы я тебя не вызывал. Всего час назад.
Темные глаза Рокуэла вспыхнули, округлились от изумления.
– Как он мог предупредить? Он же недвижим.
Исхудалое лицо Хартли– заострившиеся черты, упрямый подбородок, сощуренные в щелку глаза– болезненно передернулось.
– Смит… думает. Я знаю его мысли. Он боится, как бы ты его не разоблачил. Он меня ненавидит. За что? Я хочу его убить, вот за что. Смотри.– Он неуклюже полез в карман своего мятого, покрытого пятнами пиджака, вытащил блеснувший вороненой сталью револьвер.
– На, Мэрфи. Возьми. Возьми, пока я не продырявил этот гнусный полутруп!
Тот попятился, на круглом красном лице – испуг.
– Терпеть не могу оружие. Возьми ты, Рокуэл.
Рокуэл приказал резко, голосом беспощадным, как скальпель:
– Убери револьвер, Хартли. Ты три месяца проторчал возле этого больного, вот и дошел до психического срыва. Выспись, это помогает. – Он провел языком по пересохшим губам. – Что за болезнь подхватил Смит?
Хартли пошатнулся. Пошевелил непослушными губами. Засыпает стоя, понял Рокуэл. Не сразу Хартли удалось выговорить:
– Он не болен. Не знаю, что это такое. Только я на него зол, как мальчишка злится, когда в семье родился еще ребенок. Он не такой… неправильный. Помоги мне. Ты мне поможешь, а?
– Да, конечно, – Рокуэл улыбнулся. – У меня в пустыне санаторий, самое подходящее место, там его можно основательно исследовать. Ведь Смит… это же самый невероятный случай за всю историю медицины! С человеческим организмом такого просто не бывает!
Хартли прицелился из револьвера ему в живот.
– Стоп. Стоп. Ты… ты не просто упрячешь Смита подальше, это не годится! Я думал, ты мне поможешь. Он зловредный. Его надо убить. Он опасен! Я знаю. Он опасен!
Рокуэл прищурился. У Хартли явно неладно с психикой. Сам не знает, что говорит. Рокуэл расправил плечи, теперь он холоден и спокоен.
– Попробуй выстрелить в Смита, и я отдам тебя под суд за убийство. Ты надорвался и умственно, и физически. Убери револьвер.
Они в упор смотрели друг на друга.
Рокуэл неторопливо подошел, взял у Хартли оружие, дружески похлопал по плечу и передал револьвер Мэрфи– тот посмотрел так, будто ждал, что револьвер сейчас его укусит.
– Позвони в госпиталь, Мэрфи. Я там не буду неделю. Может быть, дольше. Предупреди, что я занят исследованиями в санатории.
Толстая красная физиономия Мэрфи сердито скривилась.
– А что мне делать с пистолетом? Хартли стиснул зубы, процедил:
– Возьми его себе. Погоди, еще сам захочешь пустить его в ход.
Рокуэлу хотелось кричать, возвестить всему свету, что у него в руках – невероятная, невиданная в истории человеческая жизнь. Яркое солнце освещало палату санатория; Смит, безмолвный, лежал на столе, красивое лицо его застыло бесстрастной зеленой маской.
Рокуэл неслышными шагами вошел в палату. Прижал стетоскоп к зеленой груди. Получилось то ли царапанье, то ли негромкий скрежет, будто металл касается панциря огромного жука.
Поодаль стоял Макгайр, недоверчиво оглядывал недвижное тело, благоухал недавно выпитым в изобилии пивом.
Рокуэл сосредоточенно вслушивался.
– Наверно, в машине скорой помощи его сильно растрясло. Не следовало рисковать…
Рокуэл вскрикнул.
Макгайр, волоча ноги, подошел к нему.
– Что случилось?
– Случилось? – Рокуэл с отчаяньем огляделся. Сжал кулак. – Смит умирает!
– С чего ты взял? Хартли говорил, Смит просто прикидывается мертвым. Он и сейчас тебя дурачит…
– Нет! – Рокуэл выбивался из сил над бессловесным телом, пытался впрыснуть лекарство. Любое. И ругался на чем свет стоит. После всей этой мороки потерять Смита невозможно. Нет, только не теперь.
А там, внутри, под зеленым панцирем тело Смита содрогалось, билось, корчилось, охваченное непостижимым бешенством, и казалось, в глубине глухо рычит пробудившийся вулкан.
Рокуэл пытался сохранить самообладание. Смит – случай особый. Обычные приемы скорой помощи не действуют. Как же тут быть? Как?
Он смотрит остановившимся взглядом. Окостенелое тело блестит в ярких солнечных лучах. Жаркое солнце. Сверкает, горит на стетоскопе. Солнце. Рокуэл смотрит, а за окном наплывают облака, солнце скрылось. В комнате стало темнее. И тело Смита затихает. Вулкан внутри успокоился.
– Макгайр! Опусти шторы! Скорей, пока не выглянуло солнце!
Макгайр повиновался.
Сердце Смита замедляет ход, удары его опять ленивы и редки.
– Солнечный свет Смиту вреден. Чему‑то он мешает. Не знаю, отчего и почему, но это ему опасно… – Рокуэл вздыхает с облегчением. – Господи, только бы не потерять его. Только бы не потерять. Он какой‑то не такой, он создает свои правила, что‑то он делает такое, чего еще не делал никто. Знаешь что, Мэрфи?
– Ну?
– Смит вовсе не в агонии. И не умирает. И вовсе ему не лучше умереть, что бы там не говорил Хартли. Вчера вечером, когда я его укладывал на носилки, чтобы везти в санаторий, я вдруг понял: Смиту я по душе.
– Бр‑р! Сперва Хартли. Теперь ты. Смит тебе сам это сказал, что ли?
– Нет, нет, говорил. Но под этой своей скорлупой он не без сознания. Он все сознает. Да, вот в чем суть. Он все сознает.
– Просто‑напросто он в столбняке. Он умрет. Больше месяца он живет без пищи. Это Хартли сказал. Хартли сперва хоть что‑то вводил ему внутривенно, а потом кожа так затвердела, что уже не пропускала иглу.
Дверь одноместной палаты медленно, со скрипом отворилась. Рокуэл вздрогнул. На пороге, выпрямившись во весь немалый рост, стоял Хартли; после нескольких часов сна колючее лицо его стало спокойнее, но серые глаза смотрели все так же зло и враждебно.
– Выйдите отсюда, и я в два счета покончу со Смитом,– негромко сказал он. – Ну?
– Ни с места, – сердито приказал Рокуэл, подходя к нему. – Каждый раз, как явишься, вынужден буду тебя обыскивать. Прямо говорю: я тебе не доверяю. – Оружия у Хартли не оказалось.– Почему ты меня не предупредил насчет солнечного света?
– Как? – тихо, не сразу прозвучало в ответ. – А… да. Я забыл. На первых порах я пробовал передвигать Смита. Он оказался на солнце и стал умирать всерьез. Понятно, больше я не трогал его с места. Похоже, он смутно понимал, что ему предстоит. Может, даже сам это задумал, не знаю. Пока он не закостенел окончательно и еще мог говорить и есть, аппетит у него был волчий, и он предупредил, чтоб я три месяца не трогал его с места. Сказал, что хочет оставаться в тени. Что солнце все испортит. Я думал, он меня разыгрывает. Но он не шутил. Ел жадно, как зверь, как голодный дикий зверь, потом впал в оцепенение – и вот, полюбуйтесь… – Хартли невольно выругался. – Я‑то надеялся, ты оставишь его подольше на солнце и нечаянно угробишь.
Макгайр всколыхнулся всей своей тушей – двести пятьдесят фунтов.
– Слушайте… А вдруг мы заразимся этой смитовой болезнью?
Хартли смотрел на неподвижное тело, зрачки его сузились.
– Смит не болен. Неужели не понимаешь, тут же прямые признаки вырождения. Это как рак. Им не заразишься, это в роду и передается по наследству. Сперва у меня не было к Смиту ни страха, ни ненависти, это пришло только неделю назад, тогда я убедился, что он дышит, и существует, и процветает, хотя и ноздри, и рот замкнуты наглухо. Так не бывает. Так не должно быть.
– А вдруг и ты, и я, и Рокуэл тоже станем зеленые и эта чума охватит всю страну, тогда как? – дрожащим голосом выговорил Макгайр.
– Тогда, если я ошибаюсь – может быть, и ошибаюсь, – я умру, – сказал Рокуэл. – Только меня это ни капельки не волнует.
Он повернулся к Смиту и продолжал делать свое дело.
Колокол звонит. Колокол. Два, три колокола. Десять колоколов, сто. Десять тысяч, миллион оглушительных, гремящих, лязгающих металлом колоколов. Все разом ворвались в тишину, воют, ревут, отдаются мучительным эхом, раздирают уши!
Звенят, поют голоса, громкие и тихие, высокие и низкие, глухие и пронзительные. Бьют по скорлупе громадные хлопушки, в воздухе несмолкаемый грохот и треск!
Под трезвон колоколов Смит не сразу понимает, где же он. Он знает, ему ничего не увидеть – веки замкнуты, знает, ничего ему не сказать – губы срослись. И уши тоже запечатаны, а колокола все равно оглушают.
Видеть он не может. Но нет, все‑таки может, и, кажется, перед ним тесная багровая пещера, словно глаза обращены внутрь мозга. Он пробует шевельнуть языком, пытается крикнуть и вдруг понимает: язык пропал – там, где всегда был язык, пустота, щемящая пустота будто жаждет вновь его обрести, но сейчас – не может.
Нет языка. Странно. Почему? Смит пытается остановить колокола. И они останавливаются, блаженная тишина окутывает его прохладным покрывалом. Что‑то происходит. Происходит.
Смит пробует шевельнуть пальцем, но палец не повинуется. И ступня тоже, нога, пальцы ног, голова – ничто не слушается. Ничем не шевельнешь. Ноги, руки, все тело – недвижимы, застыли, скованы, будто в бетонном гробу.
И еще через минуту страшное открытие: он больше не дышит. По крайней мере, легкими.
– Потому что у меня больше нет легких! – вопит он. Вопит где‑то внутри, и этот мысленный вопль захлестнуло, опутало, скомкало и дремотно повлекло куда‑то в глубину темной багровой волной. Багровая дремотная волна обволокла беззвучный вопль, скрутила и унесла прочь, и Смиту стало спокойнее.
«Я не боюсь, – подумал он. – Я понимаю непонятное. Понимаю, что вовсе не боюсь, а почему – не знаю.
Ни языка, ни ноздрей, ни легких.
Но потом они появятся. Да, появятся. Что‑то… что‑то происходит».
В поры замкнутого в скорлупе тела проникает воздух, будто каждую его частицу покалывают струйки живительного дождя. Дышишь мириадами крохотных жабер, вдыхаешь кислород и азот, водород и углекислоту, и все идет впрок. Удивительно. А сердце как – бьется еще или нет?
Да, бьется. Медленно, медленно, медленно. Смутный багровый ропот возникает вокруг, поток, река, медлительная, еще медленней, еще. Так славно.
Так отдохновенно.
Дни сливаются в недели, и быстрей складываются в цельную картину разрозненные куски головоломки. Помогает Макгайр. В прошлом хирург, он уже многие годы у Рокуэла секретарем. Не бог весть какая подмога, но славный товарищ.
Рокуэл заметил, что хоть Макгайр ворчливо подшучивает над Смитом, но неспокоен, даже очень. Силится сохранить спокойствие. А потом однажды притих, призадумался – и сказал неторопливо:
– Вот что, я только сейчас сообразил: Смит живой! Должен бы помереть. А он живой. Вот так штука!
Рокуэл расхохотался.
– А какого черта, по‑твоему, я тут орудую? На той неделе доставлю сюда рентгеновский аппарат, посмотрю, что творится внутри смитовой скорлупы.
Он ткнул иглой шприца в эту жесткую скорлупу. Игла сломалась. Рокуэл сменил иглу, потом еще одну и наконец проткнул скорлупу, взял кровь и принялся изучать образцы под микроскопом. Спустя несколько часов он преспокойно сунул результаты проб Макгайру под самый его красный нос, заговорил быстро:
– Просто не верится. Его кровь смертельна для микробов. Понимаешь, я капнул взвесь стрептококков, и за восемь секунд они все погибли! Можно ввести Смиту какую угодно инфекцию – он любую бациллу уничтожит, он ими лакомится!
За считанные часы были сделаны и еще открытия. Рокуэл лишился сна, ночью ворочался в постели с боку на бок, продумывал, передумывал, опять и опять взвешивал потрясающие догадки. К примеру. С тех пор, как Смит заболел, и до последнего времени Хартли каждый день вводил ему внутривенно какое‑то количество кубиков питательной сыворотки. Ни грамма этой пищи не использовано. Вся она сохраняется про запас – и не в жировых отложениях, а в совершенно неестественном виде: это какой‑то очень насыщенный раствор, неведомая жидкость, содержащаяся у Смита в крови. Одной ее унции довольно, чтобы питать человека целых три дня. Эта удивительная жидкость движется в кровеносных сосудах, а едва организм ощутит в ней потребность, он тотчас ее усваивает. Гораздо удобнее, чем запасы жира. Несравнимо удобнее!
Рокуэл ликовал– вот это открытие! В теле Смита накопилось этого икс‑ раствора столько, что хватит на многие месяцы. Он не нуждается в пище извне.
Услыхав это, Макгайр печально оглядел свое солидное брюшко.
– Вот бы и мне так…
Но это еще не все. Смит почти не нуждается в воздухе. А нужное ему ничтожное количество впитывает, видимо, прямо сквозь кожу. И усваивает до последней молекулы. Никаких отходов.
– И ко всему, – докончил Рокуэл, – в последнем счете Смиту, пожалуй, вовсе не надо будет, чтоб у него билось сердце, он и так обойдется!
– Тогда он умрет.
– Для нас с тобой– да. Для самого себя– может быть. А может, и нет. Ты только вдумайся, Макгайр. Что такое сейчас Смит? Замкнутая кровеносная система, которая сама собою очищается, месяцами не требует питания извне, почти не знает перебоев и совсем ничего не теряет, ибо с пользой усваивает каждую молекулу: система саморазвивающаяся и прочно защищенная, убийственная для других микробов. И при всем при этом Хартли еще говорит о вырождении!
Хартли принял сообщение с досадой. И твердил свое: Смит перестает быть человеком. Он выродок и опасен. Макгайр еще подлил масла в огонь:
– Почем знать, может, возбудителя этой болезни и в микроскоп не увидишь, а он, расправляясь со своей жертвой, заодно уничтожает все другие микробы. Ведь прививают же иногда малярию, чтобы излечить сифилис; отчего бы новой неведомой бацилле не пожрать все остальные?
– Довод веский, – сказал Рокуэл. – Но мы‑то не заболели?
– Может быть, эта бактерия уже в нас, только ей нужен какой‑то инкубационный период.
– Типичное рассуждение старомодного эскулапа. Что бы с человеком ни случилось, раз он не вмещается в привычные рамки, значит, болен, – возразил Рокуэл. – Кстати, это твоя мысль, Хартли, а не моя. Врачи не успокоятся, пока не поставят в каждом случае диагноз и не наклеят ярлычок. Так вот, по‑моему, Смит здоров, до того здоров, что ты его боишься.
– Ты спятил, – сказал Макгайр.
– Возможно. Только Смиту, я думаю, вовсе не требуется вмешательство медицины. Он сам себя спасает. По‑вашему, это – вырождение. А по‑моему, рост.
– Да ты посмотри на его кожу! – почти простонал Макгайр.
– Овца в волчьей шкуре. Снаружи – жесткий, ломкий покров. Внутри – упорядоченная перестройка, преобразование. Почему? Я начинаю догадываться. Эти внутренние перемены в Смите так бурны, что им нужна защита, броня. А ты мне вот что скажи, Хартли, только честно: боялся ты в детстве насекомых – пауков и всякой такой твари?
– Да.
– То‑то и оно. У тебя фобия. Врожденный страх и отвращение, и все это обратилось на Смита. Поэтому тебе и противна эта перемена в нем.
В последующие недели Рокуэл подробно разузнал о прошлом Смита. Побывал в лаборатории электроники, где тот работал, пока не заболел. Дотошно исследовал комнату, где Смит под присмотром Хартли провел первые недели своей «болезни». Тщательно изучил стоящий в углу аппарат. Что‑то связанное с радиацией.
Уезжая из санатория, Рокуэл надежно запер Смита в палате и к двери приставил стражем Макгайра на случай, если у Хартли появятся какие‑нибудь завиральные мысли.
Смиту двадцать три года, и жизнь у него была самая простая. Пять лет проработал в лаборатории электроники. Никогда серьезно не болел.
Шли дни. Рокуэл пристрастился к долгим одиноким прогулкам вдоль соседнего пересохшего ручья. Так он выкраивал время подумать, обосновать невероятную теорию, что складывалась у него все отчетливей.
А однажды остановился у куста жасмина, цветущего ночами подле санатория, поднялся на цыпочки и, улыбаясь, снял с высокой ветки что‑то темное, поблескивающее. Осмотрел и сунул в карман. И прошел в санаторий.
Он позвал с веранды Макгайра. Тот пришел. За ним, бормоча вперемешку жалобы и угрозы, плелся Хартли. Все трое сели в приемной.
И Рокуэл заговорил:
– Смит не болен. В его организме не выжить ни одной бацилле. И никакие дьяволы, бесы и злые духи в него не вселились. Упоминаю об этом в доказательство, что перебрал все мыслимые и немыслимые возможности. И любой диагноз любых обычных болезней отбрасываю. Предлагаю гораздо более важную и наиболее приемлемую возможность – замедленную наследственную мутацию.
– Мутацию? – не своим голосом переспросил Макгайр. Рокуэл поднял и показал нечто темное, поблескивающее на свету.
– Вот что я нашел в саду, на кусте. Отлично подтверждает мою теорию. Я изучил состояние Смита, осмотрел его лабораторию, исследовал несколько вот этих штучек, – он повертел в пальцах темный маленький предмет. – И я уверен. Это метаморфоза. Перерождение, видоизменение, мутация – не до, а после появления на свет. Вот. Держи. Это и есть Смит.
И он кинул темную вещичку Хартли. Хартли поймал ее на лету.
– Это же куколка, – сказал Хартли. – Бывшая гусеница.
Рокуэл кивнул:
– Вот именно.
– Так что же, ты воображаешь, будто Смит тоже… куколка?!
– Убежден, – сказал Рокуэл.
Вечером, в темноте, Рокуэл склонился над телом Смита. Макгайр и Хартли сидели в другом конце палаты, молчали, прислушиваясь. Рокуэл осторожно ощупывал тело.
– Предположим, жить – значит не только родиться, протянуть семьдесят лет и умереть. Предположим, что в своем бытии человек должен шагнуть на новую, высшую ступень, – и Смит первый из всех нас совершает этот шаг.
Мы смотрим на гусеницу и, как нам кажется, видим некую постоянную величину. Однако она превращается в бабочку. Почему? Никакие теории не дают исчерпывающего объяснения. Она развивается, вот что важно. Самое существенное: нечто будто бы неизменное превращается в нечто другое, промежуточное, совершенно неузнаваемое – в куколку, а из нее выходит бабочкой. С виду куколка мертва. Это маскировка, способ сбить со следа. Поймите, Смит сбил нас со следа. С виду он мертв. А внутри все соки клокочут, перестраиваются, бурно стремятся к одной цели. Личинка оборачивается москитом, гусеница бабочкой… а чем станет Смит?
– Смит – куколка? – Макгайр невесело засмеялся.
– Да.
– С людьми такого не бывает.
– Перестань, Макгайр. Ты, видно, не понимаешь, эволюция совершает великий шаг. Осмотри тело и дай какое‑то другое объяснение. Проверь кожу, глаза, дыхание, кровообращение. Неделями он запасал пищу, чтобы погрузиться в спячку в этой своей скорлупе. Почему он так жадно и много ел, зачем копил в организме некий икс‑раствор, если не для этого перевоплощения? А всему причиной – излучение. Жесткое излучение в смитовой лаборатории. Намеренно он облучался или случайно, не знаю. Но затронута какая‑то ключевая часть генной структуры, часть, предназначенная для эволюции человеческого организма, которой, может быть, предстояло включиться только через тысячи лет.
– Так что же, по‑твоему, когда‑нибудь все люди?…
– Личинка стрекозы не останется навсегда в болоте, кладка жука – в почве, а гусеница – на капустном листе. Они видоизменяются и вылетают на простор. Смит – это ответ на извечный вопрос: что будет дальше с людьми, к чему мы идем? Перед нами неодолимой стеной встанет вселенная, в этой вселенной мы обречены существовать, и человек, такой, каков он сейчас, не готов вступить в эту вселенную. Малейшее усилие утомляет его, чрезмерный труд убивает его сердце, недуги разрушают тело. Возможно, Смит сумеет ответить философам на вопрос, в чем смысл жизни. Возможно, он придаст ей новый смысл.
Ведь все мы, в сущности, просто жалкие насекомые и суетимся на ничтожно маленькой планете. Не для того существует человек, чтобы вечно прозябать на ней, оставаться хилым, жалким и слабым, но будущее для него пока еще тайна, слишком мало он знает.
Но измените человека! Сделайте его совершенным. Сделайте… сверхчеловека, что ли. Избавьте его от умственного убожества, дайте ему полностью овладеть своим телом, нервами, психикой; дайте ясный проницательный ум, неутомимое кровообращение, тело, способное месяцами обходиться без пищи извне, освоиться где угодно, в любом климате, и побороть любую болезнь. Освободите человека от оков плоти, от бедствий плоти, и вот он уже не злосчастное ничтожество, которое страшится мечтать, ибо знает, что хрупкое тело помешает ему осуществить мечты, – и тогда он готов к борьбе, к единственной подлинно стоящей войне. Заново рожденный человек готов противостоять всей, черт ее подери, вселенной!
Рокуэл задохнулся, охрип, сердце его неистово колотилось; он склонился над Смитом, бережно, благоговейно приложил ладони к холодному недвижному панцирю и закрыл глаза. Сила, властная тяга, твердая вера в Смита переполняли его. Он прав. Прав. Он это знает. Он открыл глаза, посмотрел на Хартли и Макгайра – всего лишь тени в полутьме палаты, при занавешенном окне.
Короткое молчание, потом Хартли погасил свою сигарету.
– Не верю я в эту теорию. А Макгайр сказал:
– Почем ты знаешь, может быть, все нутро Смита обратилось в кашу? Делал ты рентгеновский снимок?
– Нет, это рискованно – вдруг помешает его превращению, как мешал солнечный свет.
– Так, значит, он становится сверхчеловеком? И как же это будет выглядеть?
– Поживем – увидим.
– По‑твоему, он слышит, что мы про него сейчас говорим?
– Слышит ли, нет ли, ясно одно: мы узнали секрет, который нам знать не следовало. Смит вовсе не желал посвящать в это меня и Макгайра. Ему пришлось как‑то к нам приспособиться. Но сверхчеловек не может хотеть, чтобы все о нем знали. Люди слишком ревнивы и завистливы, полны ненависти. Смит знает, если тайна выйдет наружу, это для него опасно. Может быть, отсюда и твоя ненависть к нему, Хартли.
1 2
|