АНТОН ПАВЛОВИЧ ЧЕХОВ
ХОЛОДНАЯ КРОВЬ
Длинный товарный поезд давно уже стоит у полустанка. Паровоз не издает ни звука, точно потух; около поезда и в дверях полустанка ни души.
От одного из вагонов идет бледная полоса света и скользит по рельсам запасного пути. В этом вагоне на разостланной бурке сидят двое: один — старый, с широкой седой бородой, в полушубке и в высокой мерлушковой шапке, похожей на папаху, другой — молодой, безусый, в потертом драповом пиджаке и в высоких грязных сапогах. Это грузоотправители. Старик сидит, протянув вперед ноги, молчит и о чем-то думает; молодой полулежит и едва слышно пиликает на дешевой гармонике. Около них на стене висит фонарь с сальной свечкой.
Вагон полон груза. Если сквозь тусклый свет фонаря вглядеться в этот груз, то в первую минуту глазам представится что-то бесформенно-чудовищное и несомненно живое, что-то очень похожее на гигантских раков, которые шевелят клешнями и усами, теснятся и бесшумно карабкаются по скользкой стене вверх к потолку; но вглядишься попристальнее, и в сумерках начинают явственно вырастать рога и их отражения, затем тощие, длинные спины, грязная шерсть, хвосты, глаза. Это быки и их тени. Всех быков в вагоне восемь. Одни из них, обернувшись, глядят на людей и помахивают хвостами, другие стараются лечь или стать поудобнее. Им тесно. Если один ложится, то остальные должны стоять и жаться друг к другу. Нет ни яслей, ни коновязей, ни подстилок и ни клочка сена…
После долгого молчания старик вытаскивает из кармана серебряную луковицу и справляется, который час: четверть третьего.
— Уж второй час стоим, — говорит он, зевая. — Пойти поторопить их, а то до утра будем здесь стоять. Они позаснули, или бог их знает, что они там.
Старик встает и вместе со своею длинною тенью осторожно спускается из вагона в потемки. Он пробирается вдоль поезда к локомотиву и, пройдя десятка два вагонов, видит раскрытую красную печь; против печи неподвижно сидит человеческая фигура; ее козырек, нос и колени выкрашены в багровый цвет, все же остальное черно и едва вырисовывается из потемок.
— Долго еще тут стоять будем? — спрашивает старик.
Ответа нет. Неподвижная фигура, очевидно, спит. Старик нетерпеливо крякает и, пожимаясь от едкой сырости, обходит локомотив, причем яркий свет двух фонарей на мгновение бьет ему в глаза, а ночь от этого становится для него еще чернее; он идет к полустанку.
Платформа и ступени полустанка мокры. Кое-где белеет недавно выпавший, тающий снег. В самом полустанке светло и натоплено жарко, как в бане. Пахнет керосином. Кроме десятичных весов и небольшого желтого дивана, на котором спит какой-то человек в кондукторской форме, в помещении нет никакой мебели. Налево две настежь открытые двери. В одну из них видны телеграфный станок и лампа с зеленым колпаком, в другую — небольшая комнатка, наполовину занятая темным шкапом. В этой комнатке на подоконнике сидят обер-кондуктор и машинист. Оба они мнут в руках какую-то шапку и спорят.
— Это не настоящий бобер, а польский, — говорит машинист. — Настоящие бобры не такие бывают. Всей этой шапке, ежели желаете знать, красная цена — пять целковых!
— Понимаете вы много… — обижается обер-кондуктор. — Пять целковых! А вот мы сейчас купца спросим. Господин Малахин, — обращается он к старику, — как по-вашему: польский это бобер или настоящий?
Старик Малахин берет в руки шапку и с видом знатока щупает мех, дует, нюхает, и на сердитом лице его вдруг вспыхивает презрительная улыбка.
— Стало быть, польский! — говорит он радостно. — Польский и есть.
Начинается спор. Обер-кондуктор доказывает, что на шапке бобер настоящий, а машинист и Малахин стараются убедить его в противном. Среди спора старик вдруг вспоминает о цели своего прихода.
— Бобер бобром, шапка шапкой, а поезд стоит, господа! — говорит он. — Что ж? Кого ждем? Поедем!
— Поедем, — соглашается обер-кондуктор. — Выкурим еще по папироске и поедем. Только спешить нечего… Все равно нас задержат на станции!
— Это с какой стати?
— А так… Запоздали слишком… Если на одной станции опоздаешь, то на других поневоле будут задерживать, чтоб дать ход встречным. Поезжай хоть сейчас, хоть утром, а все равно нам уж не придется ехать четырнадцатым номером. Поедем, должно быть, двадцать третьим.
— Это же по-каковски?
— А по-таковски.
Малахин пытливо глядит на обер-кондуктора, думает и бормочет машинально, как бы про себя:
— Накажи меня бог, считал и даже в книжку записал: за всю дорогу простояли мы лишних тридцать четыре часа. Доведете вы, господа, до той точки, что у меня или быки подохнут, или мне за мясо, когда до места доеду, и двух рублей не дадут. Это не езда, а чистое разоренье!
Обер-кондуктор поднимает брови и вздыхает с таким выражением, как будто хочет сказать: «К сожалению, все это правда!» Машинист молчит и задумчиво оглядывает шапку. По лицам обоих видно, что у них есть какая-то одна общая тайная мысль, которую они не высказывают не потому, что хотят скрыть ее, а потому, что подобные мысли передаются молчанием гораздо лучше, чем на словах. И старик понимает. Он лезет в карман, достает оттуда десятирублевку и без предисловий, не меняя ни тона голоса, ни выражения лица, а с уверенностью и прямотою, с какими дают и берут взятки, вероятно, одни только русские люди, подает бумажку обер-кондуктору. Тот молча берет, складывает ее вчетверо и не спеша кладет в карман. После этого все трое выходят из комнатки и, разбудив на пути спящего кондуктора, идут на платформу.
— Погода! — крякает обер-кондуктор, вздрагивая плечами. — Зги не видать!
— Да, волчья погода…
В окно видно, как около зеленой лампы и телеграфного станка появляется белокурая голова телеграфиста; около нее показывается скоро другая голова, бородатая и в красной фуражке — должно быть, начальника полустанка. Начальник нагнулся к столу, читает что-то на синем бланке и быстро водит папиросой вдоль строк… Малахин идет к своему вагону.
Его спутник, молодой человек, по-прежнему полулежит и едва слышно пиликает на гармонике. Он безус, почти еще мальчик; полное, белое лицо его с широкими скулами детски задумчиво, глаза глядят не как у взрослых, а грустно и покорно, но весь он широк, крепок, тяжел и груб так же, как старик; он не шевелится и не меняет своей позы, точно ему не под силу приводить в движение свое крупное тело. Пошевелись он, и тотчас, кажется, на нем что-нибудь лопнет или раздастся стук, которого испугаются и быки и он сам. Из-под его больших, толстых пальцев, неповоротливо перебирающих клавиши и клапаны гармоники, непрерывно текут мелкие, жиденькие звуки и сливаются в немудрый, однообразный мотивчик; он слушает и, по-видимому, очень доволен своей музыкой.
Слышится звонок, но так глухо, как будто бы звонят не вблизи, а где-то очень далеко. За ним тотчас же следует торопливый второй звонок, потом третий и свист обер-кондуктора. Проходит минута в глубоком молчании; вагон не движется, стоит на месте, но из-под него начинают слышаться какие-то неопределенные звуки, похожие на скрип снега под полозьями; вагон вздрагивает, и звуки стихают. Наступает опять тишина. Но вот раздается лязг буферов, от сильного толчка вагон вздрагивает, точно делает прыжок, и все быки падают друг на друга.
— Чтоб тебя на том свете так дернуло! — ворчит старик, поправляя свою высокую шапку, съехавшую от толчка на затылок. — Этак он у меня всю скотину перекалечит!
Яша молча встает и, взяв одного упавшего быка за рога, помогает ему подняться на ноги… Вслед за толчком опять наступает тишина. Из-под вагона слышатся звуки скрипящего снега, и кажется, что поезд тронулся слегка назад.
— Сейчас опять дернет, — говорит старик.
И действительно, по поезду проносится судорога, раздается треск, вагон вздрагивает и быки опять падают друг на друга.
— Задача! — говорит Яша, прислушиваясь. — Должно, поезд тяжелый. Никак не сдвинет.
— Раньше не был тяжелый, а теперь вдруг потяжелел. Нет, брат, это значит обер-кондуктор с ним не поделился. Поди-ка снеси ему, а то он до утра будет дергать.
Яша берет у старика трехрублевую бумажку и прыгает из вагона. Его тяжелые шаги глухо раздаются вне вагона и постепенно стихают. Тишина… В соседнем вагоне протяжно и тихо мычит бык, точно поет.
Яша возвращается. В вагон влетает сырой, холодный ветер.
— Закрой-ка, Яша, дверь, да будем ложиться, — говорит старик. — Что даром свечку жечь?
Яша задвигает тяжелую дверь; раздается свист локомотива, и поезд трогается.
— Холодно! — бормочет старик, растягиваясь на бурке и кладя голову на узел. — То ли дело дома! И тепло, и чисто, и мягко, и богу есть где помолиться, а тут хуже свиней всяких. Уж четверо суток как сапог не снимали.
Яша, пошатываясь от вагонной качки, открывает фонарь и мокрыми пальцами сдавливает фитиль. Свечка вспыхивает, шипит, как сковорода, и тухнет.
— Да, брат… — продолжает Малахин, слыша, как Яша ложится рядом и своей громадной спиной прижимается к его спине. — Холодно. Из всех щелей так и дует. Поспи тут твоя мать или сестра одну ночь, так к утру бы ноги протянули. Так-то, брат, не хотел учиться и в гимназию ходить, как братья, ну вот и вози с отцом быков. Сам виноват, на себя и ропщи… Братья-то теперь на постелях спят, одеялами укрылись, а ты, нерадивый и ленивый, на одной линии с быками… Да…
Из-за шума поезда не слышно слов старика, но он еще долго бормочет, вздыхает и крякает. Холодный воздух в вагоне становится все гуще и душнее. Острый запах свежего навоза и свечная гарь делают его таким противным и едким, что у засыпающего Яши начинает чесаться в горле и внутри груди. Он перхает и чихает, а привычный старик, как ни в чем не бывало, дышит всею грудью и только покрякивает.
Судя по качке вагона и по стуку колес, поезд летит быстро и неровно. Паровоз тяжело дышит, пыхтит не в такт шуму поезда и в общем получается какое-то клокотанье. Быки беспокойно теснятся и стучат рогами о стены.
Когда старик просыпается, в щели вагона и в открытое оконце глядит синее небо раннего утра. Холодно невыносимо, в особенности спине и ногам. Поезд стоит. Яша, заспанный и угрюмый, возится около быков.
Старик просыпается не в духе. Нахмуренный и суровый, он сердито крякает и глядит исподлобья на Яшу, который подпер своим могучим плечом под грудь быка и, слегка приподняв его, старается распутать ему ногу.
— Говорил вчерась, что веревки длинные, — ворчит старик, — так нет — «не длинные, папаша!» Ничего нельзя заставить, все по-своему делаешь… Болван.
Он сердито выдвигает дверь, и в вагон врывается свет. Как раз против двери стоит пассажирский поезд, а за ним красное здание с навесом — какая-то большая станция с буфетом. Крыши и площадки вагонов, земля, шпалы — все покрыто тонким слоем пушистого, недавно выпавшего снега. В промежутки между вагонами пассажирского поезда видно, как снуют пассажиры и прохаживается рыжий, краснолицый жандарм; лакей во фраке и в белой как снег манишке, не выспавшийся, озябший и, вероятно, очень недовольный своею жизнью, бежит по платформе и несет на подносе стакан чаю с двумя сухарями.
Старик поднимается и начинает молиться на восток. Яша, покончив с быком и поставив в угол лопату, становится рядом с ним и тоже молится. Он только шевелит губами и крестится, отец же громко шепчет и конец каждой молитвы произносит вслух и отчетливо.
— …и жизни будущего века аминь! — говорит громко старик, втягивает в себя воздух и тотчас же шепчет другую молитву и в конце отчеканивает твердой ясно:— и возложат на алтарь твой тельцы!
Прочитав свои молитвы, Яша торопливо крестится и говорит:
— Пожалуйте пять копеек.
И, получив пятак, он берет красный медный чайник и бежит на станцию, за кипятком. Широко прыгая через шпалы и рельсы, оставляя на пушистом снегу громадные следы и выливая на пути из чайника вчерашний чай, он подбегает к буфету и звонко стучит пятаком по своей посуде. Из вагона видно, как буфетчик отстраняет рукой его большой чайник и не соглашается отдать за пятак почти половину своего самовара, но Яша сам отворачивает кран и, расставив локти, чтобы ему не мешали, наливает себе кипятку полный чайник.
— Сволочь проклятая! — кричит ему вслед буфетчик, когда он бежит обратно к вагону.
За чаем хмурое лицо старика Малахина немного проясняется.
— Пить и есть мы умеем, а дела не помним, — говорит он. — Вчерась целый день только и знали, что пили да ели, а небось забыли расходы записать. Экая память, господи!
Старик припоминает вслух вчерашние расходы и записывает в истрепанной записной книжке, где и сколько было дано кондукторам, машинистам, смазчикам…
Между тем пассажирский поезд давно уже ушел, и по свободному пути взад и вперед, как кажется, без всякой определенной цели, а просто радуясь своей свободе, бегает дежурный локомотив. Солнце уже взошло и играет по снегу; с навеса станции и с крыш вагонов падают светлые капли.
Напившись чаю, старик лениво плетется из вагона на станцию. Тут среди залы первого класса стоят знакомый обер-кондуктор и начальник станции, молодой человек с красивой бородкой и в великолепном, шаршавом пальто. Молодой человек, вероятно, от непривычки стоять на одном месте, грациозно, как хороший скаковой конь, переминается с ноги на ногу, глядит по сторонам, делает под козырек всем мимо проходящим, улыбается, щурит глаза… Он румян, здоров, весел, лицо его дышит вдохновением и такою свежестью, как будто он только что свалился с неба вместе с пушистым снегом. Увидев Малахина, обер-кондуктор виновато вздыхает и разводит руками.
— Не придется нам ехать четырнадцатым номером! — говорит он. — Опоздали сильно. Уж другой поезд пошел с этим номером.
Начальник станции быстро просматривает какие-то бланки, потом переводит свои голубые восторженные глаза на Малахина и, улыбаясь, дыша на него свежестью, осыпает его вопросами:
— Вы господин Малахин? У вас быки? Восемь вагонов? Как же теперь быть? Вы опоздали, и четырнадцатый номер уже пущен мною ночью. Что же мы теперь будем делать?
Молодой человек двумя розовыми пальцами осторожно берет Малахина за мех полушубка и, переминаясь с ноги на ногу, ласково и убедительно объясняет ему, что такие-то номера уже ушли, а такие-то пойдут, что он готов сделать для Малахина все от него зависящее. И по лицу его видно, что он действительно готов сделать приятное не только Малахину, но даже всему свету — так он счастлив, доволен и рад! Старик слушает, и хотя ровно ничего не понимает в замысловатой поездной номерации, но одобрительно кивает головой и сам касается двумя пальцами нежной ворсы шаршавого пальто. Ему приятно видеть и слушать приличного и ласкового молодого человека. Чтобы с своей стороны показать ему свое расположение, он вынимает десятирублевку, подумав, прибавляет к ней еще две рублевые бумажки и подает их начальнику станции. Тот берет, делает под козырек и грациозно сует себе в карман.
— Вот что, господа, не устроить ли нам таким образом? — говорит он, озаренный новою, только что мелькнувшей идеей. — Воинский поезд опоздал… его, как видите, нет… Так не отправиться ли вам воинским поездом? А воинский я уж пущу двадцать восьмым номером. А?
— Пожалуй, — соглашается обер-кондуктор.
— И отлично! — радуется начальник станции. — В таком случае вам нечего тут ждать, сейчас и поезжайте! Я вас сейчас и отправлю! Отлично!
Он делает Малахину под козырек и, читая на пути бланки, бежит к себе. Старик очень доволен только что бывшим разговором; он улыбается и оглядывает всю залу, как бы ища: нет ли тут еще чего-нибудь приятного?
— А мы все-таки выпьем, — говорит он, беря обер-кондуктора под руку.
— Как будто еще рановато пить.
— Нет, уж вы позвольте мне угостить вас из любезности.
Оба идут к буфету. Выпивши, обер-кондуктор долго выбирает, чем бы закусить.
Это человек пожилой, чрезвычайно полный, с полинявшим, пухлым лицом. Полнота у него неприятная, обрюзглая, с желтизною, какая бывает у людей, много пьющих и спящих не вовремя.
— А теперь и по второй можно выпить, — говорит Малахин. — Теперь время холодное, не грех выпить. Кушайте, покорнейше прошу. Так, значит, я на вас надеюсь, господин обер-кондуктор, что всю дорогу не будет никаких препятствий и неприятностей. Потому, знаете, в нашем скотопромышленном деле каждый час дорог. Сегодня одна цена мясу, а завтра, гляди, другая. Опоздаешь на день — на два и не попадешь в цену, да вместо того, чтоб пользу взять, гляди, и приедешь домой, извините, без брюков. Кушайте, покорнейше прошу… Я на вас надеюсь, а насчет угощения, или чего желаете, я из любезности могу во всякое время вас уважить.
Накормив обер-кондуктора, Малахин возвращается к себе в вагон.
— Сейчас я себе воинский номер вымаклачил, — говорит он сыну. — Шибко поедем. Кондуктор говорит, что если все время с этим номером будем ехать, то завтра в 8 часов вечера будем на месте. Не похлопочешь, брат, не получишь… Так-то… Гляди вот и приучайся…
После первого звонка к дверям вагона подходит человек с лицом, черным от сажи, в блузе и в грязных, потертых панталонах навыпуск. Это смазчик, который только что лазил под вагонами и стучал молотком по колесам.
1 2 |