ОНОРЕ ДЕ БАЛЬЗАК
КУЗЕН ПОНС
В октябре 1844 года в третьем часу дня по Итальянскому бульвару шел господин примерно лет шестидесяти, хотя всякий дал бы ему больше. Он шел, задрав нос, сложив губы в сладенькую улыбочку, словно коммерсант, заключивший выгодную сделку, или тщеславный юнец, только что покинувший гостеприимный будуар, — для парижанина такое выражение самый характерный признак довольства собой. При виде старика на лицах зевак, просиживающих целыми днями на бульварах, ради невиннейшего злословия по адресу близких, появлялась улыбка, весьма свойственная жителям Парижа и весьма выразительная в своей иронии, подчас язвительной, подчас сочувствующей, но неизменно оживляющая лица парижан (ведь им приелось все на свете) только при виде особо любопытных экземпляров человеческого рода. Одна ставшая знаменитой острота объяснит читателю и то, какую археологическую ценность представлял из себя этот чудак и те улыбки, которые вспыхивали во всех глазах и как эхо передавались от соседа к соседу. Когда у прославившегося своими шутками актера Гиацинта спросили, где он заказывает себе цилиндры, от одного вида которых весь зал покатывается со смеху, он ответил: «А я их не заказываю, я донашиваю старые». Так вот, в миллионной театральной труппе, играющей на подмостках огромного театра, именуемого Парижем, водятся такие Гиацинты, которые, сами того не ведая, олицетворяют для нас целую эпоху, в них доживают свой век смешные старомодные черты, и, увидев их, вы невольно развеселитесь, даже если вы вышли пройтись, чтоб разогнать горькую обиду от измены друга.
Как бы там ни было, наш прохожий напоминал эпоху Империи, ибо, не впадая в излишнюю карикатурность, в отдельных деталях своего наряда сохранял верность кое-каким модам начала века. Именно такого рода штрихи, по мнению наблюдателя, придают этим образчикам прошлого особую ценность. Но оценить всю совокупность подобных мелочей может только наметанный взгляд людей, которые возвели в искусство праздношатание по улицам; если же появление, прохожего сразу возбуждает веселость, значит, он, как принято говорить, бросается в глаза своей необычайной курьезностью, за которую много бы дали актеры, любители эффектного выхода . Этот сухой, худощавый старик был в спенсере орехового цвета, надетом поверх зеленоватого фрака со светлыми металлическими пуговицами... Человек в спенсере в 1844 году, это, пожалуй, не менее занятно, как если бы Наполеон соблаговолил часика на два восстать из мертвых!
Спенсер, как указывает само название, был изобретен неким лордом, гордившимся своей тонкой талией. Сей англичанин еще до Амьенского мира(В 1802 г. между Англией и Францией был заключен мир, положивший конец второй антифранцузской коалиции, созданной Англией в 1798 г) разрешил немаловажную проблему — он сумел прикрыть торс, не обременяя тела тяжелым противным карриком, который доживает теперь свой век и на плечах старых кучеров; но тонких талий не так уж много, и мода на мужские спенсеры во Франции продержалась недолго, хотя и пришла из Англии. При виде спенсера мужчины от сорока до пятидесяти лет мысленно облачали его владельца в казимировые фисташкового цвета штаны с бантами, в сапоги с отворотами и вспоминали собственную молодость. Старушки вздыхали о былых победах. А молодежь недоумевала, чего ради этот престарелый Алкивиад (V в. до н. э.) — афинский политический деятель и полководец, отличался беспринципностью. Здесь имеется в виду любовь Алквиада к роскоши и изящной одежде, его постоянное стремление обращать на себя внимание.) обкорнал хвост у своего пальто. Все прочее столь гармонировало со спенсером, что вы не задумываясь назвали бы этого прохожего человек ампир, как говорят — мебель ампир; но олицетворял он Империю лишь для тех, кто знал эту великолепную и величественную эпоху хотя бы de visu (Воочию - лат. ), ибо только при острой памяти можно восстановить прошлые моды. Империя уже так далека от нас, что мало кто может себе реально представить ее греко-гальское обличье.
Цилиндр, не закрывавший лба, был лихо сдвинут на затылок, как у чиновников и цивильных, которые в ту пору старались ни в чем не отстать от бравых военных. Впрочем, цилиндр был жалкий, из дешевого четырнадцатифранкового шелка, на полях с внутренней стороны белели пятна от огромных ушей, не отчищавшиеся никакой щеткой. А шелк, по обыкновению плохо натянутый на картонную форму, в нескольких местах сморщился, словно тронутый проказой, хотя каждое утро хозяин старательно его разглаживал.
Из-под цилиндра, который, вот-вот свалится, глядела преуморительная физиономия, как у китайских болванчиков. Широкое щербатое лицо с темными впадинами, как на римской театральной маске, опровергало все законы анатомии. В нем не чувствовался костяк. Там, где по структуре лица полагалось выдаваться костям, висели дряблые мешки, а там, где обычно бывают впадины, выступали бесформенные бугры. Серые глаза с двумя красными полосками вместо бровей не украшали этой сплюснутой наподобие тыквы нелепой физиономии, на которой, словно валун среди гладкого поля, выделялся чисто донкихотовский нос. Такой нос свидетельствует о природной склонности к самопожертвованию ради великих деяний, которое у иных вырождается в борьбу с ветряными мельницами, что, вероятно, и привлекло внимание Сервантеса. Однако над стариком, до смешного уродливым, никто не глумился. Бесконечная печаль, глядевшая из его тусклых глаз, трогала даже насмешника, и злая шутка не срывалась с языка. Невольно приходило на мысль, что этому человеку самой природой заказаны нежные излияния чувств, ибо женщину они могли бы в лучшем случае рассмешить или расстроить. Не иметь никакой надежды на успех у женщин! Перед таким несчастьем из несчастий француз замолкает.
Этот обиженный природой старик был одет так, как обычно одеваются хорошо воспитанные, но обедневшие люди, которым, кстати сказать, нередко пытаются подражать богачи. На нем были башмаки, а поверх них гетры такого же фасона, как на императорских гвардейцах, что, по-видимому, позволяло реже менять носки; черные, но уже порыжевшие суконные панталоны, белесые и лоснящиеся на швах, что, так же как и фасон, указывало, по крайней мере, на трехгодичную давность. Даже просторная одежда не скрывала худобы старика, которая объяснялась скорей его конституцией, чем спартанским образом жизни, ибо у него был чувствительный рот с толстыми губами, а при улыбке обнажались белые зубы, которым могла бы позавидовать и акула. При виде жилета шалью, тоже черного суконного, надетого поверх другого — белого, из-под которого, в свою очередь, алел край вязаного жилета, невольно вспоминались пять жилетов Гара (Пьер-Жан Гара — французский певец начала XIX в., славился щегольством, ввел моду носить одновременно несколько жилетов разного цвета.). Не только подбородок, но все лицо утопало, как в пучине, в пышном галстуке из белого муслина, завязанном замысловатым бантом, над которым, верно, не мало потрудился в 1809 году какой-нибудь щеголь, собираясь прельщать юных прелестниц . Плетеный шелковый шнурок, которому надлежало изображать шнурок волосяной, вился по сорочке и предохранял часы от маловероятной кражи. Чрезвычайно опрятный бутылочно-зеленый фрак был года на три старше панталон, но новый черный бархатный воротник и светлые металлические пуговицы свидетельствовали о немалых заботах, положенных на то, чтобы привести его в порядок домашними средствами.
Манера сдвигать цилиндр на затылок, тройной жилет, пышный галстук, в котором утопал подбородок, гетры, металлические пуговицы на бутылочно-зеленом фраке — все эти отголоски моды эпохи Империи как нельзя более гармонировали с ныне устаревшим ароматом кокетства щеголей времен Директории, с чем-то неуловимым в покрое одежды, с сухостью и чрезвычайной сдержанностью всей фигуры, напоминавшей своим обликом школу Давида, изящную мебель Жакоб. С первого же взгляда в нем можно было признать человека из общества, но втайне снедаемого пагубной страстью, или мелкого рантье, все расходы которого настолько точно определены скудным достатком, что ему приходится целый месяц отказывать себе в самых скромных удовольствиях из-за разбитого окна, порванного костюма или филантропического бедствия — сборов на неимущих. Будь вы тут, вы бы обязательно призадумались, почему улыбка оживляет сейчас это курьезное лицо, которое, казалось бы, должно быть грустным и замкнутым, как и полагается тем, кто вынужден вести повседневную прозаическую борьбу за существование. Но если бы вы заметили, с какой материнской заботливостью старик поддерживал правой рукой какой-то, по всей вероятности ценный, предмет, как прикрывал его обеими левыми фалдами своего двойного фрака, чтоб уберечь от случайного толчка, а особенно если бы вы обратили внимание на хлопотливый вид, который обычно напускают на себя досужие люди, выполняя чье-нибудь поручение, вы бы решили, что он отыскал сокровище по меньшей мере такой же ценности, как болонка маркизы, и теперь с учтивостью человека ампир спешит торжественно преподнести сей дар шестидесятилетней прелестнице, еще не отказавшейся от ежедневного визита своего чичисбея (постоянный спутник замужней знатной женщины в Италии в XVI—XVIII вв.). Только в Париже можно увидеть подобные зрелища, для которых подмостками служат Бульвары, где французы бесплатно разыгрывают драмы на пользу искусству.
По внешнему облику вы едва ли причислили бы этого костлявого старика к парижскому актерскому миру, несмотря даже на своеобразный спенсер, ибо принято считать, что актеры наряду с уличными мальчишками пользуются особой привилегией пробуждать веселость в умах буржуа занятными чудачествами (если мне будет позволено употребить это забавное устаревшее слово, которое опять входит в почет). А между тем наш прохожий получил в свое время большую золотую медаль, был автором первой кантаты, удостоенной академической премии в пору восстановления Римской академии, короче говоря, это был господин Сильвен Понс, сочинитель излюбленных романсов, которые ворковали наши матери, и двух-трех опер, поставленных в 1815—1816 годах, а кроме того, ряда не увидевших света партитур. Теперь, уже на склоне лет, этот почтенный человек занимал должность капельмейстера в одном из театров на Бульварах. Благодаря своей наружности он стал учителем музыки в нескольких пансионах для девиц, и все его доходы сводились к жалованию и плате за частные уроки. Но бегать по частным урокам в его-то возрасте?.. Сколько тайн скрывалось, должно быть, в этом не слишком романтическом положении.
Итак, глядя на последнего приверженца спенсеров, можно было не только изучать моды Империи; его тройной жилет был поучителен и в другом отношении: он бесплатно демонстрировал одну из многочисленных жертв роковой и пагубной системы, именуемой конкурсом, которая все еще господствует во Франции, хотя уже больше ста лет не дает никаких результатов. Такое машинное производство талантов было придумано Пуассоном де Мариньи, братом мадам де Помпадур, назначенным в 1746 году директором Академии изящных искусств. Ну а сколько гениев выросло за сто лет из увенчанных лаврами? Раз, два — и обчелся. Прежде всего никакие административные или академические меры не могут заменить чудодейственный случай, который рождает великих людей. Из всех тайн зарождения это самая недоступная нашему современному анализу, хотя мы и мним его всесильным. Что бы вы сказали, например, о египтянах, по преданию, изобретших печи для выводки цыплят, если бы они, выведя птенцов, не позаботились об их корме? А ведь именно так и практикуется во Франции, где пытаются выводить таланты в теплицах конкурса; но стоит только получить таким механическим путем скульптора, живописца, музыканта, и, кончено, о них забывают, подобно тому как забывает денди к вечеру о цветке, который он воткнул себе в петлицу. И гением-то оказывается Грёз или Ватто, Фелисьен Давид или Панье, Жерико или Декан, Обер или Давид (Анжерский), Эжен Делакруа или Мейсонье, то есть люди, не гонявшиеся за первыми премиями и выросшие не в теплице, а на воле, под лучами невидимого солнца, именуемого дарованием.
Посланный на казенный кошт в Рим, чтобы стать знаменитым музыкантом, Сильвен Понс вывез оттуда вкус к предметам старины и искусства. Он стал великим знатоком шедевров, созданных рукой и гением человека и вошедших за последнее время в обиход под названием «старины». Итак, сей сын Эвтерпы (в древнегреческой мифологии одна из девяти муз, покровительница музыки и лирической поэзии.) в 1810 году вернулся в Париж неистовым коллекционером с целой грудой приобретенных за годы ученичества в Риме картин, статуэток, рам, резных изделий из слоновой кости и дерева, эмалей, фарфора и прочего, покупка и перевозка которых поглотила добрую половину отцовского наследства. Точно так же распорядился он и состоянием, доставшимся ему от матери, которое истратил во время путешествия по Италии после положенных трех лет пребывания в Риме. Ему захотелось посетить на свободе Венецию, Милан, Флоренцию, Болонью, Неаполь, пожить во всех этих городах в свое удовольствие, предаваясь мечтам и размышленьям с беспечностью художника, который рассчитывает, что его прокормит талант, точно так же как веселые девицы рассчитывают на свои прелести. В течение этого чудесного путешествия Понс был счастлив, как только может быть счастлив человек с нежной, чувствительной душой, который из-за уродливой наружности не смеет надеяться попасть в фавор к дамам , по стереотипному выражению 1809 года, и неизменно находит жизнь ниже созданного себе идеала; но Понс примирился с тем, что его душа не звучит в унисон с окружающим миром. Вероятно, чувство прекрасного, сохранившееся чистым и нетронутым в его сердце, вдохновляло музыканта на замысловатые мелодии, изящные и пленительные, благодаря чему он пользовался известностью с 1810 по 1814 год.
Во Франции всякая слава, основанная на моде, на временной популярности, на мимолетных парижских увлечениях, порождает Понсов. Нет другой страны, где были бы так строги к подлинно великому и так пренебрежительно-терпимы к мелочам. Понса вскоре захлестнули волны немецкой гармонии и россиниевских мелодий, и если в 1824 году нашего музыканта еще любили за приятность и исполняли кое-какие из его последних романсов, то предоставляю вам самим судить, как обстояли его дела в 1831 году! Итак, в 1844 году, к которому относится единственная драма, всколыхнувшая тусклую жизнь Сильвена Понса, он играл уже такую же незначительную роль, как какая-нибудь восьмая нота, да и то в допотопной мелодии. Нотные торговцы забыли даже о его существовании, хотя он и сочинял по сходной цене музыку для театральных пьес, шедших в том театре, где он служил, и в некоторых соседних.
Надо сказать, что он отдавал должное знаменитым музыкантам нашей эпохи; мастерское исполнение прекрасного музыкального произведения трогало его до слез; но поклонение таланту он не доводил до безумия, как гофмановский Крейслер (герой ряда произведений немецкого романтика Гофмана (1776—1822). Крейслер обожает музыку, он пытается уйти от убожества и пошлости окружающей его действительности в иллюзорный мир мечты и искусства.), у Понса оно не проявлялось вовне, он наслаждался им втайне, как териакии и курильщики гашиша. Необходимо отметить, что Понс заслуживает глубокого уважения, ибо понимание и восхищение, через посредство которых обыкновенный человек становится равным великому поэту, — редкое явление в Париже, где все мысли похожи на путешественников, проездом остановившихся на постоялом дворе. Тот факт, что наш музыкант был так скоро позабыт, может показаться невероятным, но он сам в простоте душевной признавался, что ему не далась гармония. Он пренебрегал контрапунктом, и современная оркестровка, сделавшая огромный шаг вперед по сравнению с прежней, показалась ему недоступной, хотя, если бы он снова принялся за учение, он, вероятно, удержался бы в рядах современных композиторов. Разумеется, Понс не стал бы Россини, но мог бы сравняться с Герольдом (французский композитор, автор ряда комических опер.). Впрочем, радости, приносимые коллекционерством, сторицей вознаграждали его за неудавшуюся карьеру, и если бы ему пришлось выбирать между своим собранием редкостей и славой Россини, Понс, как это ни покажется невероятным, предпочел бы дорогой его сердцу музей. Старый музыкант придерживался истины, высказанной Шенаваром, знатоком и собирателем ценных гравюр, который утверждал, будто только тогда получаешь удовольствие от Рейсдаля, Гоббема, Гольбейна, Рафаэля, Мурильо, Грёза, Себастьяна дель Пьомбо, Джорджоне, Альбрехта Дюрера, когда их картины обошлись тебе не дороже пятидесяти франков за штуку; Понс не признавал покупок дороже ста франков, и когда он платил за что-нибудь пятьдесят — значит, настоящая цена вещи была три тысячи. Он не отдал бы трехсот франков даже за шедевр. Конечно, удачные случаи представляются не часто, но он обладал тремя свойствами, обеспечивающими успех: ногами оленя, досугом праздного человека и терпением еврея.
Систематическое коллекционирование в течение сорока лет, сначала в Риме, а затем в Париже, принесло свои плоды. Возвратясь из Рима, Понс приобретал ежегодно тысячи на две франков и теперь ревниво охранял от посторонних взоров собрание разнообразных шедевров, каталог которых доходил до баснословного номера 1907 . С 1811 по 1816 год, рыская по Парижу, Понс платил не более десяти франков за вещь, которая теперь стоила от тысячи до тысячи двухсот. У него были полотна, отобранные из тех сорока пяти тысяч картин, которые ежегодно выставляются на продажу в Париже; севрский мягкий фарфор, которым торговали овернцы — подручные скупщиков крупных имений, привозившие в Париж на своих тележках чудесные французские изделия времен мадам де Помпадур. Словом, он собрал много вещей, уцелевших от XVII и XVIII веков, ценя умных и талантливых представителей французской школы живописи, вроде Лепотра, Лавалле-Пуссена и других крупных, но мало популярных мастеров, творцов стилей Людовика XV и Людовика XVI; за счет их произведений живут в наши дни многие художники, которые притязают на оригинальность и, целыми днями изучая сокровища Музея эстампов, чтоб придумать что-то новое, ограничиваются искусными подражаниями. Многие вещи Понс приобрел путем удачных обменов, особенно любезных сердцу коллекционера! Удовольствие от покупки случайных редкостных вещиц не сравнится с удовольствием от их обмена. Он первый начал собирать табакерки и миниатюры. Понс, не известный в мире антикваров, так как он не посещал распродаж и не ходил по знаменитым торговцам древностями, не знал рыночной цены своих сокровищ.
Покойный Дюсоммерар пытался завести знакомство с музыкантом; но королю антикваров так до самой смерти и не удалось проникнуть в музей Понса, единственный музей, который мог бы выдержать сравнение с знаменитым собранием Соважо. Между Понсом и г-ном Соважо существовало некоторое сходство. Г-н Соважо, тоже музыкант и тоже не очень состоятельный, тем же способом, что и Понс, пополнял свою коллекцию, так же, как и он, страстно любил искусство и ненавидел прославленных богачей, которые собирают шедевры, а затем составляют конкуренцию торговцам. Понс, так же как и г-н Соважо, его соперник, противник и конкурент во всем, что касалось произведений искусства, с ненасытной жадностью собирал редкостные изделия прославленных мастеров, любил их с той же страстью, с какой обожают красивых любовниц; распродажи с молотка в аукционных залах на улице де Женер он воспринимал как святотатство, оскорбительное для антикварного дела. Понс собирал свои коллекции, чтобы постоянно на них радоваться, ибо возвышенные души, созданные для наслаждения великими творениями, подобны истинным любовникам, обладающим бесценным даром: сегодня они испытывают тот же восторг, что и вчера, им неведомо пресыщение, а произведения искусства, к счастью, сохраняют вечную молодость. И надо думать, что предмет, который Понс так бережно охранял от толчков, был одним из тех приобретений, которые берут в руки с любовью, вполне понятной вам, любители старины!
Судя по первым штрихам этого биографического очерка, всякий скажет: «При всем своем уродстве Понс самый счастливый человек на земле!» И правда, нет такой неприятности, нет такого огорчения, которых не излечила бы припарка, врачующая душу, — целительная страсть! Если вы уже не можете пить из чаши, которую во все времена называли чашей наслаждения , пристраститесь к коллекционированию, все равно чего (ведь существовали же коллекционеры объявлений), и вы вновь обретете золотой слиток счастья, правда, разменянный на мелкую монету. Так яростно предаваться страсти — это все равно что мысленно вкушать наслаждение! И все же не завидуйте чудаку Понсу, ваша зависть, как и все подобные чувства, была бы основана на ложной предпосылке.
Этот старик с нежной душой, пребывавший в непрестанном восторге перед величием человеческого труда, вступающего в благородное единоборство с труженицей-природой, был рабом того из семи смертных грехов, к которому господь бог относится, вероятно, всего снисходительней: Понс был чревоугодником. Из-за скудного достатка и пристрастия к коллекционированию ему приходилось соблюдать строгую умеренность в пище, с чем никак не мог примириться такой тонкий гурман, и наш холостяк, не долго думая, рассудил, что можно каждый день обедать в гостях. Во времена Империи знаменитости пользовались большим почетом, чем в наши дни, возможно, потому, что знаменитостей тогда было мало и политические их притязания были весьма скромны. Так немного требовалось тогда, чтобы прослыть поэтом, писателем, музыкантом! Понс, в котором видели будущего соперника Николо, Паэра и Бертона, получал тогда столько приглашений, что ему приходилось записывать их в памятную книжку, как адвокатам свои процессы. Правда, в благодарность он, как и полагается артисту, посвящал романсы всем своим амфитрионам (герой одноименной комедии Мольера (1668), написанной на мифологический сюжет, заимствованный у древнеримского драматурга Плавта. Имя Амфитриона стало нарицательным для обозначения гостеприимного хозяина), играл у них на фортепьянах, преподносил ложи в театр Фэйдо, для которого он работал, устраивал у своих родственников домашние концерты, импровизированные балы, где иногда даже сам брался за смычок. В то время первые красавцы Франции рубились на поле брани с первыми красавцами Коалиции (Здесь речь идет о шестой антифранцузской коалиции 1813 г., ставившей своей целью свержение Наполеона. В сражении под Лейпцигом 16 — 19 октября 1813 г. французские войска были наголову разбиты силами союзников), и потому уродство Понса окрестили оригинальностью согласно закону, провозглашенному Мольером в знаменитых куплетах Элианты (Элианта — персонаж комедии Мольера «Мизантроп».). Случалось даже, что после какой-нибудь услуги, оказанной одной из прелестниц , она дарила его эпитетом «очаровательный», но на этом слове и кончалось его счастье.
За время, продолжавшееся около шести лет, с 1810 по 1816 год, Понс, себе на горе, пристрастился к вкусным обедам, к ранним овощам, к тонким винам, к изысканному десерту, кофе, ликерам — словом, он привык, чтоб его угощали па славу, как угощали в эпоху Империи, когда многие частные дома старались не отстать в роскоши от королей, королев и принцев, наводнявших тогда Париж. В ту пору было модно играть в королей, как теперь модно играть в парламент, создавая бесчисленные общества с председателями, вице-председателями и секретарями — общества льноводства, виноделия, шелководства, земледелия, промышленности и пр. Дошло даже до того, что стали отыскивать общественные язвы, только бы иметь возможность учредить общество целителей сих язв. Прошедший школу Империи желудок приобретает великие познания в кулинарной науке и, воздействуя на человека морально, развращает его. Чревоугодие, проникшее в каждую щелочку нашей души, заявляет свои права, оно пробивает брешь в твердыне воли и чести и любой ценой домогается удовлетворения. Никто еще не описывал требований чрева, они ускользают от критики писателей, потому что без еды никто не проживет, но даже и представить себе нельзя, скольких людей разорил стол. В этом отношении стол в Париже соперничает с куртизанками. Впрочем, стол и куртизанки связаны между собой, как статьи прихода со статьями расхода.
Постепенно Понс, талант которого шел на убыль, из желанного гостя превратился в прихлебателя, но он уже не мог отказаться от пышных обедов и перейти к спартанской еде в кухмистерских. Увы, он испугался, когда понял, ценой каких лишений придется ему заплатить за свою независимость, и почувствовал, что способен на любую подлость, лишь бы не отказываться от сладкой жизни, лакомиться ранними овощами, смаковать (словечко, хотя и простонародное, но выразительное) тонкости поварского искусства. Понс вел себя как птичка: наклюется зерен, набьет полный зоб и упорхнет, прощебетав вместо благодарности песенку; ему даже доставляло известное удовольствие вкусно кушать на чужой счет, благо хозяева требовали с него только... да, по совести говоря, ничего не требовали. Как многим холостякам, ему опротивел свой собственный угол, полюбились чужие гостиные, где он привык к пустым любезностям и заученным ужимкам, которыми в свете заменяют подлинные чувства, он расплачивался за все комплиментами, а что касается людей, Понс не был любознателен и удовлетворялся этикеткой, не разглядывая товара.
Так он, более или менее сносно, просуществовал еще десять лет. Но что это были за годы! Словно дождливая осень. Все это время Понс кормился на даровщинку за чужим столом, стараясь, чем мог, угодить хозяевам. Вступив на роковую стезю, он оказывал кучу всяких услуг, не раз заменял лакея или привратника. Часто ему поручали те или иные покупки и отряжали из одной семьи в другую в качестве честного и бесхитростного соглядатая; но никто не ценил его хлопот и заискиваний.
— Понс холостяк, ему некуда девать время, для него одно удовольствие потрудиться для нас... Да и что ему делать? — говорили все.
Вскоре от него повеяло тем холодом, который распространяет вокруг себя старость; от леденящего ветра остывают чувства окружающих, температура человеческих симпатий резко падает, особенно если старик некрасив и беден. Такой старик — трижды старик! Итак, наступила зимняя пора жизни, а с ней красный нос, бледные щеки, озябшие пальцы!
За годы с 1836 по 1843 Понс редко получал приглашения. Старого прихлебателя не только не встречали как гостя, им тяготились как обременительным налогом. Ему уже не были признательны даже за подлинные услуги. В тех знакомых домах, куда он еще хаживал, хозяева пренебрежительно относились к искусству, преклонялись перед успехом, ценя лишь то, что сами приобрели после 1830 года: богатство или завидное положение. И Понса, неумевшего ни умом, ни обхождением внушить тот почтительный трепет, который буржуа испытывают перед умом или талантом, перестали замечать, хотя и не презирали. Как все застенчивые люди, он молчал, несмотря на то что испытывал большие страдания. Постепенно он привык подавлять свои чувства, таить их в святая святых своего сердца. Люди поверхностные называют это эгоизмом. Между человеком замкнутым и эгоистом сходство столь велико, что человека с чувствительным сердцем часто порицают в угоду злословию, особенно в парижском обществе, где не любят задумываться, где все быстротечно, словно поток, где все преходяще, словно кабинет министров!
Итак, Понс задним числом был осужден как эгоист, ибо свет в конце концов всегда осуждает тех, кого считает виновным. Но понимают ли эти судьи, как незаслуженная немилость угнетает людей застенчивых? Кто опишет муки застенчивости? Таким положением, день ото дня ухудшавшимся, объясняется грустный вид бедного музыканта, которому ежедневно приходилось поступаться своим достоинством. Но унижения, на которые всегда приходится идти ради страсти, это те же путы: чем больше унижаешься, тем более привязываешься к своей страсти; все жертвы, приносимые ради нее, превращаются как бы в некое умозрительное сокровище, и ценность его, пусть отрицательная, представляется его обладателю неисчислимой. Понс молча сносил вызывающе-покровительственные взгляды надутого спесью глупого буржуа, а сам меж тем потягивал портвейн или обсасывал крылышко перепелки, смакуя его как месть, ибо думал: «Что там ни говори, а я не внакладе!»
Однако в глазах поборника справедливости в данном случае нашлись бы смягчающие обстоятельства. Действительно, всякому необходимо иметь какое-то удовлетворение в жизни. Человек, лишенный страстей, совершенный праведник — явление противоестественное, это уже не человек, а полуангел, у которого вот-вот вырастут крылья. Согласно католической мифологии ангелам полагается только голова. В жизни праведник — это наводящий тоску Грандиссон (добродетельный герой романа английского писателя Сэмюэля Ричардсона (1689—1761) «История сэра Чарльза Грандиссона» (1754).), для которого даже служительница Венеры существо бесполое. Понс ни разу не был осчастливлен улыбкой женщины, если не считать случайных и весьма примитивных приключений во время путешествия по Италии, да и там его успехи можно объяснить только климатом. Многие мужчины осуждены на такую же печальную участь. Понс был уродлив от рождения. Отец с матерью родили его на старости лет, и такое запоздалое появление на свет божий отразилось на цвете его лица — мертвенно-бледном, как у тех эмбрионов-уродцев, что заспиртованы с научными целями. Мечтательный и робкий, одаренный поэтической душой художника, Понс волей-неволей приспособился к своей наружности и отказался от надежды на любовь. Итак, он остался холостяком не столько по собственному желанию, сколько в силу необходимости. Чревоугодие — грех добродетельных монахов — раскрыло ему свои объятия, и он предался чревоугодию с той же страстью, с какой восхищался произведениями искусства и обожал музыку. Вкусный стол и редкие безделушки заменили ему женщину; музыка была для него профессией, а где вы найдете человека, который бы любил свою профессию, раз он занимается ею, чтобы не умереть с голоду. С течением времени в профессии, как и в браке, начинаешь чувствовать только ее тяготы.
Брийя-Саварен имел явное намерение оправдать пристрастие к вкусовым ощущениям; но, пожалуй, он все же недостаточно полно описал непосредственное удовольствие от еды. При пищеварении, на которое уходят физические силы, в организме происходит некая борьба, для чревоугодников равносильная наивысшему любовному наслаждению. Они чувствуют такой прилив жизненных сил, что деятельность мозга прекращается, уступая поле действия другому органу, помещающемуся под диафрагмой, и именно вследствие дремотного состояния всех прочих человеческих способностей наступает некое опьянение. Удавы, проглотившие быка, пребывают в столь полном опьянении, что их легко убить. Человек старше сорока лет вряд ли захочет работать после обеда. И надо сказать, что великие люди всегда были воздержанны на еду. Больные, поправляющиеся после тяжелого недуга и соблюдающие строгую диету, не раз могли заметить, какое гастрическое опьянение вызывает даже куриное крылышко. Добродетельный Понс, которому были знакомы только желудочные удовольствия, постоянно находился в положении такого выздоравливающего. Он стремился получить от вкусного стола все приятные ощущения, какие только возможны, и до сих пор это ему удавалось. Расстаться с давнишней привычкой так трудно! Самоубийц не раз останавливало на пороге смерти воспоминание о кофейне, где они привыкли по вечерам играть в домино.
В 1835 году счастливый случай вознаградил Понса за равнодушие прекрасного пола, — выражаясь фигурально, он обзавелся опорой на старости лет. Этот старик от рождения обрел в дружбе поддержку на всю жизнь, он заключил тот союз, который ничем не мог оскорбить общество, он соединил свою судьбу с мужчиной, со стариком, с таким же музыкантом, как и сам. Если бы Лафонтен не написал уже своей божественной басни, наш очерк назывался бы «Два друга». Но ведь это равносильно литературной краже, профанации, на которую не решится ни один настоящий писатель. Шедевру нашего баснописца, в который он вложил и признания сердца, и свои заветные мечты, принадлежит вечное и неотъемлемое право на это заглавие. Страница, наверху которой поэт начертал слова «Два друга», — священная собственность, место паломничества всей вселенной до тех пор, пока существует книгопечатание, храм, к которому с трепетом будет приближаться каждое новое поколение.
Друг Понса был преподавателем музыки. И в жизни, и в душевных свойствах у обоих было много общего, и Понс жалел, что узнал его слишком поздно, ибо их знакомство, завязавшееся в день раздачи наград в одном пансионе для девиц, началось только с 1834 года. Вряд ли когда-либо еще две столь же родственные души встретились в человеческом океане, получившем свое начало, хоть на то и не было божьей воли, в земном раю. Прошло немного времени, и оба музыканта уже не могли жить друг без друга. Они делились своими самыми заветными мыслями, и через неделю стали неразлучны, как родные братья. Словом, Шмуке не верил, что Понс может существовать отдельно от него, а Понс не допускал мысли, что Шмуке и он не единое целое. Сказанного достаточно для характеристики обоих друзей, но не всех удовлетворит краткое обобщение. Для маловеров требуется некоторая иллюстрация.
Наш пианист, как и все пианисты, был немцем; он был немцем, как великий Лист и великий Мендельсон, немцем, как Штейбель, немцем, как Моцарт и Дуссек, немцем, как Мейер, Дельгер, немцем, как Тальберг, как Дрешок, Гиллер, Леопольд Майер, как Краммер, Циммерман и Калькбреннер, как Герц, Вец, Kapp, Вольф, Пиксис, Клара Вик и вообще все немцы. Однако при незаурядном таланте композитора он мог быть только исполнителем, настолько несвойственно было его натуре дерзание, необходимое для одаренного человека, чтоб сказать свое слово в музыке. У большинства немцев наивность не продолжается вечно, с летами она исчезает; в известном возрасте им приходится черпать ее, подобно воде из ручья, из источника собственной молодости, а затем, успокоив подозрительность окружающих, обильно поливать ею почву, на которой вызревает их успех, все равно в какой области — в науке, искусстве или финансах. Во Франции некоторые хитрецы заменяют эту немецкую наивность простотой парижского бакалейщика. Но Шмуке сохранил в неприкосновенности детскую наивность, так же как Понс, сам того не подозревая, свято сохранил во всем своем облике стиль эпохи Империи. Шмуке, этот истый немец с возвышенной душой, был одновременно и исполнителем и слушателем. Он играл для собственного удовольствия. В Париже он жил, как соловей в лесу; этот единственный в своем роде оригинал уже двадцать лет сам упивался своим пением, пока не встретил Понса, в котором нашел свое второе я (см. «Дочь Евы»).
У Понса и Шмуке одинаково и в сердце и в характере было много сентиментальной ребячливости, что вообще свойственно немцам. Немцы страстно любят цветы, немцы до того обожают самые простые эффекты, что ставят в садах большие шары, дабы любоваться в миниатюре тем пейзажем, который расстилается у них перед глазами в натуральную величину; немцы чувствуют такую склонность к философическим изысканиям, что немецкий ученый в поисках истины готов исходить всю землю и не замечает, что эта самая истина улыбается ему, сидя на краю колодца у него же во дворе, заросшем кустами жасмина; немцы испытывают вечную потребность одухотворять все сущее вплоть до мелочей, и это порождает туманные произведения Жан Поль Рихтера, печатные бредни Гофмана и целые ограды из фолиантов вокруг самого простого вопроса, который немцы углубляли до тех пор, пока он не стал глубок, как пропасть, а если заглянешь, — на дне такой пропасти окажется все тот же немец и ничего больше. Оба друга были католиками, они вместе ходили к церковным службам, соблюдали обряды, а на исповеди им, как детям, не в чем было каяться. Они твердо верили, что музыка, этот язык небес, для мыслей и чувств то же, что чувства и мысли для слова, и вели нескончаемые разговоры на эту тему, отвечая друг другу потоками музыки, чтобы по примеру влюбленных доказать себе самим то, в чем они и так убеждены. Шмуке был в той же мере рассеян, в какой Понс — внимателен. Понс был коллекционером, а Шмуке — мечтателем. Один спасал от уничтожения прекрасные проявления материального мира, другой созерцал прекрасные проявления мира идеального. Понс высматривал и покупал фарфоровые чашки, а Шмуке тем временем сморкался и, размышляя о мелодиях Россини, Беллини, Бетховена или Моцарта, старался найти чувства, которые послужили истоком той или иной музыкальной фразы или ее вариации. Немцу Шмуке мешала быть бережливым его рассеянность; Понс стал мотом под влиянием страсти, а в общем к концу года они приходили к одинаковым результатам: 31 декабря и у того и у другого кошелек был пуст.
Не будь у Понса такого друга, он, пожалуй, не выдержал бы столь грустного существования; но теперь, когда ему было с кем поделиться горем, жизнь казалась ему вполне сносной. В первый раз услышав сетования Понса, простодушный немец дал ему добрый совет кушать по его примеру дома хлеб с сыром и не гоняться за обедами, раз за них приходится платить столь дорогой ценой. Увы! Понс не посмел признаться Шмуке, что желудок и сердце у него не в ладах, что желудок не считается со страданиями сердца и что вкусный обед для Понса та же услада, что для светского волокиты любовные утехи. Шмуке был настоящим немцем и потому не отличался сообразительностью, свойственной французам, но со временем он все же понял Понса и с этой минуты еще больше привязался к нему. Ничто так не укрепляет дружбы, как сознание, что твой друг слабее тебя. Даже ангел не упрекнул бы Шмуке, если бы увидел, как добряк немец потирал от удовольствия руки, постигнув, сколь глубокие корни пустило в душе Понса чревоугодие. Действительно, на следующий же день Шмуке прибавил к завтраку разные лакомые блюда, за которыми сходил сам, и теперь он каждый день старался побаловать еще чем-нибудь своего друга, ибо, с тех пор как они поселились вместе, они всегда завтракали дома вдвоем.
Только тот, кто не знает Парижа, может подумать, что друзей не коснулась насмешка парижан, никого и ничего не щадящих. Шмуке и Понс, решив делить пополам и достатки и нищету, пришли к выводу, что в целях экономии надо поселиться вместе, и теперь они платили поровну за не поровну разделенную квартиру в тихом доме на тихой Нормандской улице в квартале Марэ. Они часто гуляли вместе все по одним и тем же бульварам, и досужие соседи прозвали их щелкунчиками . Это прозвище говорит само за себя и избавляет нас от необходимости давать портрет Шмуке, который по сравнению с Понсом был так же хорош собой, как кормилица Ниобеи на знаменитой ватиканской статуе по сравнению с Венерой Медицейской.
Мадам Сибо, привратница дома, где проживали наши щелкунчики, ведала всем их хозяйством. Но она играет такую видную роль в драме, которой закончилось существование обоих друзей, что лучше будет отложить описание ее наружности до момента появления мадам Сибо на сцену.
В сорок седьмом году XIX столетия, вероятно, вследствие поразительного развития финансов, вызванного появлением железных дорог, девяносто девяти читателям из ста покажется неправдоподобным то, что еще остается сказать для характеристики обоих друзей. Это пустяк, и в то же время это очень важный пустяк. Надо, чтоб читатели поняли чрезмерную душевную чувствительность обоих друзей. Позаимствуем сравнение из той же железнодорожной сферы, чтобы хоть таким образом возместить деньги, которые берут с нас. Под колесами современных быстроходных поездов дробятся на рельсах мельчайшие песчинки, но пусть такие невидимые для глаза песчинки попадут пассажиру в почки, и он почувствует ужасные боли, как при крайне мучительной болезни, известной под названием камни в почках; эта болезнь смертельна. Так вот для нашего общества, со скоростью локомотива несущегося по своему железному пути, многое — только невидимые, неощутимые песчинки; а у обоих музыкантов, в чьи души то и дело по всякому поводу попадали эти песчинки, они вызывали такую же боль в сердце, какую камни вызывают в почках. Оба друга были очень отзывчивы на страдания ближних, и оба мучились от сознания собственной беспомощности; в отношении себя лично они были болезненно восприимчивы, отличались чувствительностью мимозы. Ничто не ожесточило их нежные, младенчески-чистые души — ни старость, ни непрестанно разыгрывающиеся в Париже драмы. Чем дольше они жили, тем острее становилась их душевная боль. Увы! такова участь целомудренных натур, безмятежных мыслителей и истинных поэтов, никогда не впадавших в крайности.
Поселившись вместе, старики дружно, как парижские извозчичьи лошади, впряглись в каждодневную лямку, примерно одинаковую у обоих. Они вставали около семи утра и летом и зимою, завтракали и шли в пансионы на уроки, где, в случае надобности, заменяли друг друга. К двенадцати часам дня Понс уходил в театр, если у него была репетиция, а все свободное время бродил по городу. Вечером друзья встречались в театре, куда Понс пристроил и Шмуке. Произошло это так.
Незадолго до того, как Понс повстречался с Шмуке, он, без всяких домогательств со своей стороны, получил по милости графа Попино, в ту пору министра, палочку капельмейстера — сей маршальский жезл безвестных композиторов. Попино — буржуа, герой Июльской революции, выговорил эту должность для старого музыканта, устроив привилегию на театральную антрепризу одному из тех своих однокашников, при встрече с которыми выскочки обычно краснеют, когда, проезжая по улицам Парижа в собственном экипаже, встретят кого-либо из друзей молодости, обтрепанного, в порыжелом сюртучишке, шагающего пешком с таким независимым видом, будто он вовсе не интересуется преходящими благами, ибо слишком занят высокими материями. Этот друг, бывший коммивояжер по фамилии Годиссар, в свое время весьма способствовал процветанию крупного торгового дома Попино. Попино, сделавшись графом и пэром Франции, после того как он дважды занимал пост министра, не отрекся от прославленного Годиссара . Больше того, он пожелал помочь коммивояжеру обновить свой гардероб и наполнить кошелек, ибо сердце бывшего москательщика не очерствело, несмотря на занятие политикой и суетную жизнь при дворе короля-гражданина (прозвище французского короля Луи-Филиппа (1830—1848), данное ему буржуазией.). Годиссар, по-прежнему страстный обожатель женщин, попросил привилегию на антрепризу одного театра, дела которого шли тогда из рук вон плохо, и министр, исполнив его просьбу, позаботился порекомендовать его театр кое-каким богатым старичкам, любителям прекрасного пола, дабы объединить пожилых волокит, неравнодушных к прелестям танцовщиц, в мощное коммандитное товарищество. Понс, прихлебатель за столом Попино, явился бесплатным приложением к выданной Годиссару привилегии. В 1834 году труппа Годиссара, дела которой поправились под его началом, возымела благородное намерение создать на бульваре народный оперный театр. Для балетов и феерий нужен был приличный капельмейстер, не лишенный дарования композитора. Дела антрепренера, предшественника Годиссара, шли так плохо, что держать специально человека для переписки партитур ему было не по карману. И Понс пристроил в театр своего приятеля Шмуке на должность нотного библиотекаря, должность незаметную, но требующую солидного музыкального образования. Шмуке по совету Понса договорился с библиотекарем Комической оперы и таким образом избавился от чисто технических хлопот. Содружество Шмуке и Понса дало замечательные результаты. Шмуке, как и все немцы, был очень силен по части гармонии и взял на себя инструментовку партитур, а Понс сочинял вокальные партии. И знатоки, восторгаясь свежей музыкой к двум-трем полюбившимся зрителям пьесам, толковали о победах прогресса и совсем не интересовались авторами. Понс и Шмуке исчезли за своей славой, — так иногда случается, что человек тонет в собственной ванне. В Париже, особенно после 1830 года, нельзя сделать карьеру, не растолкав quibuscumque viis (Какими угодно путями - лат.), и очень решительно, яростную толпу конкурентов. Для этого надо иметь весьма сильные локти, а обоим друзьям в сердце попало слишком много песчинок, и они заболели тем недугом, который препятствует честолюбивым замыслам.
1 2 . . . 22 >>>далее
|