* * *
Сосны, сосны красные…
Сколько их, этих сосен, вдоль дороги по обеим сторонам от поселка до перевоза? Может, двести, может, триста, а может, вся тысяча — кто считал? И чуть ли не под каждой сосной они целовались с Сережей.
Она закрутила и заворожила Сережу насмерть. Каждый раз, когда она появлялась на пекарне у матери, он поджидал ее в сосновом бору.
Но робел и стеснялся он по-прежнему. Пуще коры сосновой краснел — никак не мог забыть, что она ученица.
Ее веселило, — забавляло это, у нее голова кружилась от сознания собственной силы: вот какая она! Главным инженером лесопункта вертит как хочет, Аню Таборскую до сухотки довела… А потом настало время — до слез, до бешенства стала изводить ее Сережина стеснительность.
Ну что это за кавалер, который боится сам тебя поцеловать? Кто из них девка — она или он?
Сосны, сосны красные… Белый мох — ковер… Жаркий смоляной дух, такой знакомый и радостный, бил ей в лицо, в нос, злые слезы вскипали в ее зеленых беспечных глазах.
Ей жаль было прошлого, своей полузабытой лесной любви. И еще она никак не могла забыть своей недавней встречи с Сережей. Господи, до чего опустился, на кого стал похож!
Тетка и мать ей писали, что он запил, что его с инженеров сняли, но нет, она и подумать не могла, что он в такое болото нырнул. Ведь ежели правду сказать, что он делал, когда она столкнулась с ним на крыльце магазина? Каким делом занимался? А на побегушках у дружков-собутыльников был…
Из-за поворота дороги вышли навстречу три незнакомые женщины с алюминиевыми ведерками — за молоком в деревню ходили, остановились, тараща глаза: кто такая? Что за невиданная птица появилась в ихних краях?
А за этими тремя женщинами стали попадаться еще люди — подвыпившие мужики, парни, подростки, а там вскоре и Саха-перевозчик подал свой голос: из-под тоненькой беленькой рубашечки поднималась высокая грудь…
Не менялся пьяница Саха. Как пять, десять лет назад тосковал по красивой нездешней любви, так и теперь…
* * *
Какой все-таки длинный день в деревне!
В городе, когда в ресторане крутишься, и не заметишь, как он промелькнет. А тут — в лес сходила, за реку сходила, с дролей своим бывшим встретилась, у Сахи-перевозчика посидела — и все еще четвертый час.
Поднявшись в деревенский угор, Алька направилась к колхозной конторе, а точнее сказать, к Красной доске.
Доска большущая, с портретом Ленина… — кого прославляют?
Доярок. Одиннадцать человек занесено на Доску, и шестая среди них — кто бы вы думали? — Лидка. Ермолина Л. В. 376 литров надоила за июнь от коровы.
— Надо же! — пожала плечами Алька. — Лидка стахановка!
Дом Василия Игнатьевича, Лидкиного свекра, совсем близко от колхозной конторы, и она решила завалиться к Лидке — надо же посмотреть, как она со своим Первобытным устроилась.
Митя-первобытный, то есть муж Лидки, которого так расхваливала ей тетка, начал баловаться топором чуть ли не с пеленок (бывало, когда ни идешь мимо, все что-то в заулке тюкает), а потом и вовсе на топоре помешался.
После десятилетки даже в город, на потеху всем, ездил.
Специально, чтобы у тамошних мастеров плотничьему делу поучиться. И вот не зря, видно, ездил. Во всяком случае, Алька просто ахнула, когда дом Василия Игнатьевича увидела. Наличники новые, крыльцо новое — с резными балясинами, с кружевами, с завитушками всякими, скворечня в два этажа с петушком на макушке… В общем, не узнать старую развалину Василия Игнатьевича — терем-теремок.
Лидка, когда увидела ее в дверях, слова сперва не могла сказать от радости.
— А я ведь думала, Аля, ты ко мне и не зайдешь. В красных штанах ходишь — до меня ли?
— Выдумывай, — сказала Алька, — к подружке да не зайду! — Но от Лидкиных объятий (та даже слезы распустила) уклонилась.
Комната — ничего не скажешь — обставлена неплохо.
Кровать никелированная, двухспальная, под кружевным покрывалом, диван, комод под светлый дуб — это уж само собой, нынче этим добром никого не удивишь. Но тут было и еще кое-что. Был, к примеру, ковер во всю стену над кроватью, и ковер что надо, а не какая-нибудь там клеенка размалеванная, был приемник с проигрывателем, этажерка с книгами, со стопкой «Роман-газеты»…
— Это все Митя читает, — сказала Лида, и в голосе ее Алька уловила что-то вроде гордости. — Страсть как любит читать. Я иной раз проснусь, утро скоро, а он все еще в свою книжку смотрит.
Да, прибарахлилась Лидка знатно, отметила про себя Алька, снова, наметанным взглядом окидывая комнату, — избой не назовешь. Зато уж сама Лидка — караул! Ну кто, к примеру, сейчас в деревне шлепает в валенках летом? Разве что старик какой-нибудь, выживший из ума.
А Лидка ходила в валенках. И платьишко — халат тоже допотопной моды, с каким-то немыслимым напуском в талии…
— Постой, постой! — вдруг сообразила Алька. — Да мы уж с накатом. Быстро же ты управилась! — Она подошла к швейной машинке, рядом со столом (Лидка как раз строчила на ней, когда она открыла двери), покрутила на пальце детскую распашонку.
— Я, наверно, в маму, Аля! — пролепетала Лидка, вся, до корней волос, заливаясь краской. — Мама говорит, с первой ночи понесла…
— Сказывай, сказывай! В маму… Мама, что ли, за тебя в голопузики с Митей играла…
Тут Лидка заплела уж совсем невесть что, слезы застлали ей голубенькие бесхитростные глаза, так что Алька не рада была, что и разговор завела. И вообще ей, Альке, надо бы помнить, с кем она имеет дело. Ведь Лидка и раньше не ахти как умна была. Ну кто, доучившись до шестого класса, не знает, отчего рождаются дети!
А Лидка не знала. Прибежала как-то к ней, Альке, домой — вся трясется, белее снега.
— Ой, ой, что я наделала…
— Да что?
— С Валькой Тетерниым целовалась…
— Ну и что?
— А ежели забеременею?..
Оказывается, мать ей с малых лет крепко-накрепко внушила, что нельзя с ребятами целоваться, можно пузо нагулять, и вот эта дуреха до шестого класса верила этому…
Лида немного пришла в себя, когда они присели к столу и Алька стала выспрашивать ее про Сережу (никак с ума не шел!), но вскоре та опять огорошила ее — ни с того ни с сего заговорила про войну:
— Аля, ты в городе живешь… Как думаешь, будет война?
— Война? А зачем тебе война?
— Да мне-то не надо. Я этой войны больше всего на свете боюсь. Страсть как боюсь…
— А чего тебе бояться-то? — резонно заметила Алька. — У нас покамест пузатых баб на войну не берут.
И вот тут Лидка и брякнула:
— А ежели у меня не девочка, а мальчик будет…
В общем, разговор у них, как поняла Алька, так или иначе будет вращаться вокруг Лидкиного пуза или в лучшем случае вокруг коров и надоев молока — а что еще знает Лидка? Чего видела? — И Алька начала поглядывать по сторонам.
— Да посиди ты, посиди, Аля! Сейчас Митя придет, чай будем пить…
Лида не просила ее — упрашивала. Глядела на нее с восхищением, с обожанием («Ты еще красивше стала, Аля!»), и Алька осталась. А потом, что ни говори, — забавно все-таки взглянуть и на своего бывшего поклонника.
Митя, когда она еще в пятый класс ходила, объявил ей: «Амосова, я решил любовь с тобой заиметь». Объявил, не поднимая глаз от земли, и тут же убежал прочь.
И вот сколько лет с тех лет прошло, а Митя каждый праздник присылал ей поздравления — цветные открытки с воркующими голубками и розами: Первого мая, в Октябрьскую, на Новый год, Восьмого марта… Один-единственный парень в деревне. И только с позапрошлой осени, с того самого времени, как она уехала в город, выбросил ее из головы.
Митины причуды — а без них у него не бывает — начались еще на подходе к дому: петухом прокричал. А когда влетел в комнату да увидел Лидку, и вовсе ошалел. Сгреб в охапку, поднял на руки, закружил.
В комнате сильно запахло свежим деревом, смолой, и Алька про себя съязвила: плотник женушку свою обнимает. Но на этом, пожалуй, ее злословие и кончилось. Потому что она вдруг поймала себя на том, что с удовольствием вдыхает в себя крепкий смолистый запах, который распространял вокруг Митя. Да и сам он теперь вовсе не казался ей смешным. А чего смешного? Сила лешья, ноги расставил — хоть на телеге езжай, и шея — столб. Красная, гладкая, в белом мягком волосе — как стружка древесная завивается. Лида звонко молотила Митю по широкой спине, не дури, мол, хватит. Но молотила одной рукой и со смехом, а другой-то грабасталась за эту шею, и видно было, что делает она это не без удовольствия.
Ее Митя заметил в ту самую минуту, когда ставил свою женушку на пол. Голову резко откинул назад, будто грудью на кол напоролся, и ни слова. Только глазами зверовато завзводил.
Да что с ним? Какая блоха его укусила? — подумала Алька. Она даже растерялась малость — так не вязалась с добряком Митей эта внезапная, ничем не прикрытая ненависть и злость.
Догадка озарила ее, когда Лида, как гусыня, переваливаясь в своих растоптанных валенках, пошла собирать на стол.
Да ведь он это женушки своей застыдился, подумала Алька. Разглядел, какая она краля, когда увидел других.
И тут на Альку нашло. Она нарочно, чтобы еще больше разозлить Митю, подобралась и своей игривой, ресторанной походкой прошлась по комнате: на, гляди! Кусай себе локти!
Разъяснилось все через две-три минуты, когда с другой половины пришел Василий Игнатьевич.
* * *
Василий Игнатьевич пришел по-домашнему, в подтяжках, — на чай к снохе.
Ее, не в пример своему полоумному сыну, заметил сразу.
— А, опять пути-дороги пересекаются!
Но больше и все. Никаких шуток. Сидел, попивал чаек из гладкого стакана с красным цветочком и все поглядывал на Лидку, а когда та, угощая его, называла папой, просто таял. Просто не узнать было старого похабника.
Митя очень важно, по-хозяйски надувшись, завел разговор насчет Лидкиной работы.
— Я считаю, папаша, — сказал Митя как на собрании, — пора подвести черту…
— Пожалуй, — согласился Василий Игнатьевич. — Доярок сейчас хватает. Зачем рисковать?
— Это может отразиться… — опять как-то по-ученому выразился Митя, на этот раз обращаясь уже к жене.
У Альки не хватило больше терпения — она так и прыснула со смеху. А чего на самом-то деле? Сидят да разоряются насчет Лидкиного пуза, когда и пузо-то еще в микроскоп рассматривать надо.
— Не слушай их, Лидка… Работай, знай, до последнего. Потом легче распечатываться будет…
И вот тут-то все скобки и раскрылись. Василий Игнатьевич с испугом взглянул на сноху, как если бы на ту зверь накинулся, а Митя… Митя, тот с яростью засверкал своими светлыми пронзительными глазищами.
В общем, она поняла: Лидку тут оберегают. С Лидкой носятся тут как с писаной торбой. Чтобы ни одна пылинка на нее не упала, чтобы ни одно худое слово не коснулось ее уха.
Гордость вздыбилась у Альки, так что в глазах потемнело.
Ах вы паразиты несчастные! Лидка паинька, вокруг Лидки забор вознесем, а с ней, с Алькой, все можно, она, Алька, огни и медные трубы прошла… Нет, постойте! Она еще своего слова не сказала. А может, может сполна всем выдать. И тому, Первобытному, — ишь корчит из себя строителя-новатора с книжечкой, и самому Василию Игнатьевичу — давно ли к ней свои старые лапы протягивал да на службу к себе заманивал? Ну, а Лидке, своей подруженьке, она тоже лекцию прочитает. Довольно из себя детсадовку разыгрывать…
Ничего из Алькиной затеи не вышло. Под окошками зафурчала, загудела машина с доярками, и все — и Митя, и Василий Игнатьевич — кинулись собирать Лидку…
* * *
Дома, у тетки на верхотуре, все то же: старухи, пересуды… Внове для нее была разве Маня-маленькая — темная гора посреди избы.
— Пришла на горожаху поглядеть, — сказала она, как всегда, напрямик. — Говорят, в штанах красных ходишь.
— А чего ей не ходить-то? — угодливо ответила за Альку Маня-большая.
Тетка стала ее потчевать морошкой, — целая тарелка была выставлена на стол, сочной, желтой, как мед. Нашла-таки! И по этому случаю лицо Анисьи сияло.
Алька сбросила с ног туфли у порога, подсела к столу, но не успела рукой дотянуться до тарелки — Маня-большая подлетела, ткнулась на стул рядышком, нога на ногу, да еще и лапу ей на плечо — чем не кавалер!
— Не греби! Все равно больше других не получишь.
— Чего ты, Алевтинка?
— А то! не притворяйся! Думаешь, не знаю, из-за чего из кожи вон лезешь?
— По части веселья хочу…
— Веселье от тебя! Не знаю я, что у тебя на уме.
Все сразу примолкли — не одной Мане в глаз попало.
На той платок материн, на другой кофта, на третьей сарафан — кто в прошлом году на помин дал?
Анисья, добрая душа, чтобы как-то загладить выходку племянницы, перевела разговор на ее ухажеров.
— Не видела молодцов-то на улице? — сказала она. — Посмотри-ко, сколько их. Всяких — и наших, и городских.
Да, за окошком, куда указывала тетка, маячил Вася-беленький с товарищем, а дальше, у полевых ворот, мотался еще один кавалер — Пека Каменный. Вымылся, в белой рубашке пришел — давай «дрыгаться».
— Каждый день вот так у нас, — сказала тетка. — Как на дежурство являются.
Сказала с гордостью. На похвал: вот, мол, какая у меня племянница! А на кой дьявол племяннице эти кавалеры? И вообще, ей кричать, выть хотелось, крушить все на свете…
Всю дорогу от дома Василия Игнатьевича до дома тетки ломала она голову над тем, что произошло у Лидки, и до сей поры не могла понять. Да и произошло ли что?
Ну, сидели, ну, пили чай, ну, Василии Игнатьевич глаз со сношеньки не сводил, каждое слово ей сахарил. Ну и что? Сахари! Ей-то какое дело? И в конце концов плевать ей на тот переполох, который в доме поднялся, когда машина с доярками подъехала. Ах, какое событие! Скотница на свидание с рогатками собирается. Один кинулся в сени за сапогами, другой — Василий Игнатьевич — полез на печь за онучами… Пущай! Дьявол с вами! Бегайте как угорелые, ползайте по горячим кирпичам, раз вам нравится…
Но вот чего никогда нельзя забыть — это того, что было после. После Лидкиного отъезда.
Василий Игнатьевич — это уж на улице, когда машина с доярками за поворотом дороги скрылась, — вынул из кармана трояк, подал Мите: «Бежи-ко к Дуньке за причасчием, засушили гостью…» И куда девалось недавнее благообразие!
Глаза заиграли, засверкали — прежний гуляка! Можно! Теперь все можно, раз Лидки рядом нету. Это ведь при Лидке надо тень на плетень наводить, а при Альке чего же? Она, Алька, не в счет… Крепко, до боли закусив нижнюю губу — она всегда в ресторане так делает, когда капризный клиент попадается, — Алька решительно мотнула своей рыжей непокорной гривой: хватит про Лидку да про ейного плотника думать, больно много чести для них! И потребовала от тетки бутылку — пущай старухи горло смочат.
Маня-большая — золотой все-таки характер у человека! — скокнула, топнула и бесом-бесом по избе, а потом как почала мести-скрести длинным язычнщем — со всех закоулков сплетни собрала.
К примеру, Петр Иванович. Алька все хотела спросить тетку: где теперь эта старая лиса? Почему не видать?
А он, оказывается, на дальний лесопункт со своей Тонечкой подался. Вроде как в гости к своему шурину, а на самомто деле — нельзя ли как-нибудь ученые косточки пристроить — Маня так и назвала Тонечку, потому как в своей деревне охотников до них нету.
— А ухажера-то своего видала? — вдруг спросила Маня.
— Какого? — спросила Алька и рассмеялась. Поди попробуй не рассмеяться, когда она на тебя свой угарный глаз навела.
— Какого — какого… Первобытного!
Аграфена Длинные Зубы: ха-ха-ха! На другом конце деревни слышно — заржала. А Маня-маленькая, как всегда, — переспрашивать: про кого? Как в лесу живет — никогда ничего не знает.
— Про Митю Ермолина, — громко прокричала ей на ухо Маня-большая. — В школе, вишь, все руками, как немко, учителям отвечал, а не словами. Вот и прозвали Первобытным. В первобытности, говорят, так люди меж собой разговаривали. Верно, Алевтинка?
Тут тетка, как всегда, горячо вступилась за Митю, ее поддержала Маня-маленькая, Афанасьевна, и началась перебранка.
— Нет, нет, — говорила Анисья, — не хули Митю, Архиповна. На-ко, весь колхоз человек обстроил, все дворы скотные, постройки все — всё он… И не пьет, не курит…
— А все равно малахольный! — стояла на своем Маня.
— Да пошто ты самого-то нужного человека топчешь?
— А пото. В девятом классе на радиво колхозное летом поставили, отцу уваженье дали, а он что сделал? Бабусю на колхозные провода посадил?
Алька захохотала. Был такой случай, был. Митя крутил-крутил приемник — все надо знать, да и заснул, а по избам колхозников и запричитала лондонская бабуся.
Самому Мите, конечно, за возрастом ничего не было, а Василию Игнатьевичу всыпали.
— Да ведь это когда было-то? Что старое вспоминать? — сказала тетка.
— А можно и новенькое, — не унималась Маня. — Весной Лидка на сестрины похороны в район ездила — не вру? Два дня каких дома не была, а он ведь, Митя-то, ошалел. Бегом, прямо от коровника прилетел к почте да еще с топором. Всех людей перепугал. А Лидку-то встретил — не то чтобы обнять да поцеловать, а за голову схватил да давай вертеть. Едва без головы девку не оставил…
Алька улыбнулась. Похоже, очень похоже все это на Митю! Но чего тут смешного? Чего глупого?
А Маня-большая, приняв ее улыбку за одобрение, разошлась еще пуще: Митю в грязь, матерь Митину в грязь (только не Василия Игнатьевича, того не посмела), а потом и Лидку в ту же кучу: дескать не бисер лопатой загребает — навоз.
Алька не перебивала старуху, не спешила накинуть на нее узду. Пущай! Пущай порезвится. Какую оплеуху закатил ей недавно Василий Игнатьевич, а Лидку — не тронь? Лидка принцесса?
Только уж потом, когда Майя добралась до Лидкиного брюха (кажется, все остальное ископытила), она сделала слабую попытку остановить старуху.
— Хватит, может. Ребенок-то еще не родился.
— И не родится! — запальчиво воскликнула Маня.
— Да не плети чего не надо-то! — Тетка тоже вспылила. — Понимаешь, чего мелешь?
— Огруха, — воззвала к свидетелям Маня, — при тебе Лидку в район отправляли? В больницу?
— Ну дак что?
— Как что? Кабы здорова была, не возили каждый месяц на ростяжку.
— Хватит! Хватит, говорю! — Алька сама почувствовала, как вся кровь отхлынула от ее лица — до того ей вдруг стало стыдно за себя. Потом она увидела растерянное, угодливое старушечье лицо («Чего ты, Алевтинка? Разве не для тебя старалась?»), и уже не стыд, а чувство гадлиности и отвращения к себе потрясли все ее существо.
И она исступленно, обеими руками заколотила по столу:
— Уходите! Уходите! Все уходите от меня…
* * *
Алька плакала, плакала навзрыд, во весь голос, но Анисья и не подумала утешать ее. Закаменело сердце. Не бывало еще такого, чтобы из ее дома выгоняли гостей!
Только уж потом, когда Алька начала биться головой о стол, подала голос:
— Чего опять натворила? Я не знаю, ты со своими капризами когда и образумишься…
— Ох, тетка, тетка, — простонала Алька, — не спрашивай…
— Да пошто не спрашивай-то? Кто будет тебя спрашивать, ежели не тетка? Кто у тебя еще есть, кроме тетки-то?
В ответ на это Алька подняла от стола свое лицо, мокрое, распухшее, некрасивое (никогда в жизни Анисья не видала такого лица у племянницы) и опять уронила голову на стол. Со стуком, как мертвую.
И тогда разом пали все запоры в Анисьином сердце.
Потому что кто корчится, терзается на ее глазах? Кого треплет, рвет в клочья буря? Разве не живую ветку с амосовского дерева?
Она подсела к Альке, крепко, всхлипывая сама, обняла племянницу.
— Ну, ну, не сходи с ума-то… Выскажись, облегчи душу…
— Тетка, тетка, — еще пуще прежнего зарыдала Алька, — пошто меня никто не любит?
— Тебя? Да господь с тобой, как и язык-то повернется. Тебя, кажись, когда еще в зыбке лежала, ребята караулили…
— Нет, нет, тетка, я не про то… Я про другое…
И Анисья вдруг замолкла, перестала возражать. И это ее молчание стопудовым камнем придавило Альку.
Всю жизнь она думала: раз за тобой ребята гоняются, глазами тебя едят, обнимают, тискают, — значит, это и есть любовь. А оказывается, нет. Оказывается, это еще не любовь. А любовь у Лидки и Мити, у этих двух дурачков блаженных…
И самое ужасное было то, что она, Алька, верила, завидовала этой любви. Да, да, да! Она даже знала теперь, какой запах у настоящей любви. Запах свежей сосновой щепы и стружки…