* * *
В октябре Пелагею дважды навещала фельдшерица и дважды уговаривала ехать в районную больницу. Но Пелагея в ответ только качала головой. Зачем она поедет туда? Чем помогут ей районные врачи? Да разве и сама она не знает, что у нее за болезнь?
Сколько раз за эти годы перекладывали печь на пекарне! А уж об отдельных кирпичах и говорить нечего – их меняли каждый год. Не выдерживали жары, лопались…
Так ведь то кирпичи – из глины, камень, можно сказать. А что же сказать о человеке? О ней, о бабе, которая за эти восемнадцать лет и одного дня не отдыхала?
Вот и развалилась, распалась сейчас, вот и не может по целым дням оторваться от постели…
К Пелагее редко кто заходил. Маню-большую она выставила сама; с Анисьей, золовкой, рассчиталась сразу же после Павловых похорон: свыше сил было видеть ее, свидетельницу собственного позора; Петр Иванович не заглядывал – это само собой. К чему она ему теперь?
Единственно, кто навещал ее в эти холодные осенние дни, – это Лида Вахромеева, Алькина подружка. Та забегала. И воды приносила, и дров, и всякие деревенские новости рассказывала. Но, по правде сказать, Пелагея не особенно зазывала Лиду. Потому что очень уж тоскливо было после ее ухода. Просто белый день сменялся ночью.
Днем Пелагея все помаленьку топталась по избе. Да днем и лежать повеселее. Днем за окошком жизнь. То кто-нибудь проедет на лошади или на тракторе, то соседка пробренчит ведрами, направляясь за водой к колодцу, то, на худой конец, ворона прокаркает – тоже жизнь.
А ночью как в могиле. Ночью караул кричи – не докричишься. Только разве Афонька пьяный фарами поиграет на никелированных самоварах, что стоят на комоде.
Афонька, когда переберет, места себе не может найти.
Всю ночь, как нечистая сила, разъезжает на мотоцикле.
Из улицы в улицу, из заулка в заулок. И, ох же, как выходила из себя Пелагея, когда Афонькины громы середи ночи раскатывались под ихними окошками! Все, какие ни есть на свете, кары призывала на Афонькину голову.
А теперь, в эти длинные осенние ночи, только и радости у нее было, когда на улице появлялся пьяный мотоциклист…
В Октябрьскую Пелагея чувствовала себя не лучше, не хуже, чем накануне. Но встала она в этот день задолго до рассвета. Затопила печь, напекла шанежек, ватрушек, пирожков с мясом и изюмом, закатала рыбник, затем подмыла пол, переменила скатерть на столе, принарядилась сама.
Больше всех праздников любила она Октябрьскую.
Целый день, бывало, с раннего утра звенит радость в ихнем доме. Сперва сборы на демонстрацию Павла да Альки, примерка обнов – это уж обязательно: к каждому празднику обнова! – потом, часов с одиннадцати, когда демонстрация появлялась в ихнем околотке, зайцы-сугревники (так Пелагея про себя называла начальство, которое забегало к ней пропустить рюмочку для тепла): Петр Иванович, председатель сельсовета, колхозный председатель… Да каждый тайком, с оглядом, чтобы разговоров лишних не было. А в избу-то забежали – тоже с потехой.
Кто дьячком, кто козой проблеет от порога: "Не согреют ли в этом доме плоть мою промерзшую?"
Весь день просидела Пелагея у окошка, взглядываясь сбоку, из-за занавески, в деревенскую улицу.
Демонстрации в этом году опять не было. Три года назад умерла школьница от гриппа (будто бы ноги во время демонстрации промочила), и с той поры перестали ходить с красными флагами по деревне.
Поглядела-поглядела Пелагея на развеселых мужиков да баб – весь день гужом перли то к Анисье, то от Анисьи, – повздыхала, поплакала и в сумерках, не зажигая огня, прилегла на кровать.
И вот не успела сомкнуть глаз – шаги на крыльце, а потом кольцо брякнуло в воротах.
Она так и привстала на кровати. Кто вспомнил ее в этот день?
Маня-большая. Ее бесовский глаз запылал в темноте под порогом.
Пелагея и раз, и два хватила открытым ртом воздух, а сказать – и слов нету: до того поражена она была нынешним приходом Мани. Ведь это же надо: нарочно придумывать – не придумать такого оскорбленья!
Наконец она собралась с духом.
– Не ошиблась адресом? – спросила она не своим, а чужим словом, запавшим ей в голову от кого-то из прежней компании. Потом, подумав, что до Мани такое не дойдет, хватила как обухом по голове: – А может, богатством Христовым пришла похвастаться? Обновками? Как сборы-то ноне?
Христово богатство – это платки, полотенца, одежонка некорыстная, отрезы ситцевые, шерсть овечья и даже кое-какая мелочишка из денег – в общем, все то, что верующие по обету вешают и кладут у «моленных» крестов.
Эти «моленные» кресты стали появляться возле деревень, в лесу, еще в военную пору. Устройства они самого простого. Тесаный и врытый в землю крест – редкость.
А чаще всего так: срежут у нетолстой ели или сосны ствол этак метра на два, на три от земли, пролысят, как кряж, предназначенный на дрова, затем набьют поперечную перекладину – жердяной обрубок, бросят зачем-то к комлю несколько камней – и крест, напоминающий какое-то языческое, дохристианское капище, готов.
Местные безбожники, конечно, не дремали – беспощадно вырубали «моленные» кресты. Но разве вырубишь лес?
Маня-большая уже который год кормилась возле этих крестов. Она, как охотник свой путик, регулярно, под каждый праздник, обегала кресты в округе.
Однако напрасно взвинчивала себя Пелагея – не сорвала свою злость на старухе.
Маня-большая не только не бросилась опрометью вон из избы, как это сделал бы каждый на ее месте. Маня-большая даже не поморщилась. Села на прилавок к печи, сарафанишко поверх матерчатых штанов в белую полоску выше колена вздернула, нога на ногу, да еще и закурила.
Вот эта-то Манина наглость и отрезвила Пелагею, а то один бог знает, что и было бы: у нее хорошие-то люди без спроса не курили в доме, так разве позволила бы она какому-то огрызку!
Нет, подумала Пелагея, что-то у ней есть, не с пустыми руками пришла, коли барыней расселась. И этак издалека – на прощуп – спросила:
– Что в мире-то ноне деется? Какими новостями живут люди?
– Да есть кое-чего. Не без того же, – уклончиво ответила Маня.
– Грызут друг друга?
– Пошто грызут? Кто грызет, а кто и радуется.
– Да, да, – вздохнула Пелагея, – верно это, верно. Кто и радуется.
– Давай дак не вздыхай. Ты и сама не без радостей.
– Я? – Пелагея от удивления даже приподнялась.
– Знамо дело.
– Что ты, что ты, плетня… Мужа схоронила, сама не могу…
Маня против этого не возражала.
Значит, об Альке вести, догадалась Пелагея, и так ей вдруг легко стало, будто лето спустилось в избу.
Она быстро встала с постели.
– Вот ведь какое со мной горе! Гостья пришла, а я лежу как бревно. Ты уж прости, прости меня, Марья Архиповна, недотепу, – неожиданно для себя заговорила она своим прежним, полузабытым голосом, тем самым обволакивающим и радушным голосом, против которого никто, даже сам Петр Иванович, не мог устоять. – Все одна да одна, совсем из ума выжила. Нет, нет, Марья Архиповна! Мы сейчас за самоварчик да за рюмочку – праздник сегодня. Да ты кури, кури, Маша, не стесняйся. Я, бывало, когда хозяин во здоровье был, сама покупала папиросы. Да сапожки-то, может, снять, не томи ты свою ножку, я валенки теплые с печи достану…
Новость, которую поведала Маня (конечно, после того, как опрокинула три рюмки, – Пелагея сразу поняла, что насухо из старухи ничего не вырвешь), превзошла все ее ожидания: Альке сельсовет выслал справку на паспорт.
– Да ты не врешь, Маша? Не перепутала чего? – переспросила Пелагея и – не могла удержаться – всплакнула: ведь из-за этой самой справки она жизнь себе укоротила, можно сказать, даже в постель слегла. К губану ходила, колхозного председателя молила, Петра Ивановича жалобила – все без толку. "Не то время сейчас, – сказал ей Петр Иванович. – Поворот молодежи в сторону деревни даден. Подожди". А как же ждать? Девка в городе и без паспорта – да это хуже, чем в глухом лесу заблудиться.
И вот спала гора с плеч – Алька с паспортом.
– Да когда это было-то? – все еще до конца не веря, опять стала допытываться Пелагея.
– Позавчерась.
– Позавчерась? И у тебя хватило терпенья, Марья Архиповна, утаивать такую весть от матери?
– Матерь-та эта еще не знаешь, как и встретит…
– Ну, ну, – живо замахала руками Пелагея, – чего старое вспоминать. На солнце и на то затемненье находит, а наш брат – баба глупая… Говори, говори, Марья Архиповна!
– Да чего говорить-то? Василий Игнатьевич вчерась в лавке сказывал. "Совсем, говорит, уплыла от нас девка. Военная часть справку требует…"
– Ну и дали справку-то?
– Да как не дашь-то? Говорю, – армия требует…
– Армия?.. – повторила с раздумьем Пелагея. – Дак ведь это он, Владик, хлопочет… Ей-богу, Маша! Господи! – воскликнула Пелагея и прослезилась. – Вместях, значит? Вдвоем? А я-то все времечко убиваюсь, места не могу себе прибрать…
– Матерь, – многозначительно заметила Маня.
– Хотела бы, хотела бы я на ихнее счастье посмотреть, – мечтательно разоткровенничалась Пелагея. – Да нет, не ускочишь. Как на привязи сидишь у болезни. А та сука сама не догадается письма написать. Вот ведь какие нынче деточки-то пошли. Матерь вынь да положь, когда припрет, а когда у них все хорошо да ладно, они о матери-то и не вспомянут…
Маня, утешая Пелагею, сказала, что письмо придет, никуда не денется и что раньше Альке и писать было не о чем – только мать расстраивать, раз с паспортом нелады, потом вдруг предложила:
– А терпежу нету – выписывай командировку. В два счета слетаю.
– Ты? В город?
– А чего? Обрисую положенье. Все как есть.
Пелагея строго поджала губы – это уж всегда, когда ей надо было на что-то решиться. При этом она быстро прикинула, во что может обойтись ей Манина поездка.
Рублей в сорок. Дорого. Чуть ли не месячная зарплата на пекарне. А с другой стороны, подумала она, что деньги?
Неужели ее собственный покой ничего не стоит?
– Рублей двадцать пять дам, – сказала осторожно Пелагея.
– За четвертак в город? Шлепай сама! – Маня-большая быстро и деловито начала загибать пальцы: – Билет туда да обратно семнадцать шестьдесят. Так? Пить-исть надо? Фатера да суточные положено? Ну и хоть небольшие северные – на сугрев старухе… – Маня хихикнула.
После недолгих торгов сошлись на тридцати пяти рублях, не считая, конечно, подорожников, которые напечет Пелагея.
* * *
Маня ездила в город девять дней – на целых три дня больше, чем они договаривались, – и Пелагея последние ночи почти не спала. Все передумала. Самые худые мысли допускала об Альке.
А тут еще завернули морозы. Где старушонка? Уехала в кирзовых сапогах, налегке – не свалило ли в дороге?
Наконец вернулась Маня.
В избу вошла – ни дать ни взять чучело огородное: фуражка военная со светлым козырьком поверх шали, завязухи, рукавицы – с крупного мужика – по локоть, какая-то шубешка драная шерстью наружу… В общем, как догадалась Пелагея, вешала на себя все, что давали сердобольные люди.
Пелагея вмиг преобразила старуху: на ноги теплые валенки с печи, телогрею собственную дала, тоже заранее нагретую на печи, а затем и стопку белой. Как самой дорогой и желанной гостье.
– Ну как она? – нетерпеливо спросила, когда сели к столу. (Самовар уж кипел – третий день с утра до ночи стоял под парами.)
– Хорошо живет. На большой! – ширнула простуженным носом Маня и для убедительности подняла прокуренный палец. – Фицианкой работает.
– Кем, кем?
– Фицианкой, говорю. С подносом со светлым бегает.
У Пелагеи погасли глаза.
– Ох, Алька, Алька! Нету у нас с тобой счастья. Что уж тут хорошего – с подносом бегать…
– А чего нехорошего-то? Там ведь не у нас – чего хватил, и ладно. Под музыку лопают…
– Под музыку?
– Ну! Поедят, поедят, попляшут, чтобы утряску продуктам в брюхе сделать, да снова за стол…
– Дак это она не в том… не в сторани, где мужики выливают?
Маня коротко кивнула.
– В сторани.
– Ну, а как она из себя-то? Видом-то как? – продолжала допытываться Пелагея.
– А чего видом-то… Работа не пыльная… И деньги лопатой загребает…
– Плети-ко… Кто это там такой щедрый?
– Есть в городах народ. А особенно ежели он выпимши да перед ним задом вертят…
– Задом вертят? и Алька вертит? Да что она, одичала?
– Сторан, – с умственным видом пояснила Маня. Положено. Чтобы человек, значит, за свои любезные полное удовольствие получил…
– Ну уж это не дело, не дело, – сказала с осуждением Пелагея и, обращаясь не столько к старухе, сколько к себе, спросила: – Да куда Владик-то смотрит? Он-то как позволяет?
И вот тут-то и посыпалось на Пелагею одно за другим: Владика Маня не видела… На фатере у Альки не была… Как живут молодые – не знает…
– Да чего ты и знаешь-то, – вскипела Пелагея. – Зачем я тебя посылала? Да ты, может, и в городе-то не была?
Нет, в городе, заверила ее Маня, была. И в «стораии» была. А ежели домой ее Алька не приглашала, то как будешь врать?
– Молодые… – по своему объяснила Алькино негостепрнимство Маня. – Не до старухи дело…
Да, не бог весть как много поведала Маня об Альке и ее городском житье-бытье (даже насчет беременности ничего толком не сказала), а вот что значит материнское сердце – успокоилось немного, и Пелагею снова потянуло на жизнь.
Первым делом она все перемыла да перечистила – самовары, рукомойник медный, таз (любила, чтобы все в избе горело), – затем принялась за просушку нарядов.
Нарядов – ситцевых и шелковых отрезов, шалей летних и зимних, платков, платьев, юбок – у Пелагеи были сундуки и лукошки, и для нее не было большей радости, чем летом, в солнечный день, все это яркое, цветастое добро развесить по своей усадьбе.
Нынче из-за болезни Павла наряды не сушили. И вот пришлось это делать сейчас, в самое хмурое время, потому что нельзя откладывать до тепла запросто может все пропасть.
В натопленной избе было жарко и душно, пахло залежалыми ситцами, красками, а Пелагея блаженствовала.
Она вынимала очередной отрез из сундука, шумно развертывала его, пробовала на ощупь, на нюх, на зуб, затем вешала на веревку, натянутую под потолком.
А по вечерам у нее была другая радость – приходила Маня-большая пить чай, и они разговаривали. Обо всем.
О том, что делается в большом мире, в районе, в своей деревне. Старуха все знала, везде бывала, а уж если начнет топтать да лягать кого – заслушаешься.
Больше всех от Мани-большой доставалось семье Петра Ивановича, ее она терпеть не могла, потому что, как ни старалась, как ни изворачивалась, не нашла лаза в ихний дом, и Пелагея не останавливала старуху. А чего останавливать? Не все в чести ходить Петру Ивановичу, пускай и ему маленько почешут бока. Разговор у них обычно начинался так:
– Ну, видела нашу красавицу? – спрашивала Пелагея?
– Каку?
– Каку-каку… Ясно каку – Антониду Петровну…
Тут темное морщинистое лицо Мани передергивалось, как от изжоги: она почему-то особенно яростно невзлюбила тихую и беззлобную Тонечку.
– Нашла красавицу. Ни рожи ни кожи… Как уклея сухая…
– Нет, нет, Марья Архиповна, – притворно возражала Пелагея. – Не говори так. Неладно. Всем люба Антонида Петровна. Кого хошь спроси…
– Да чего спрашивать-то, когда я сама ощупку сделала! Тут недавно в клуб зашла… Мельтешится с зажигалками…
– С кем, с кем? – переспрашивала Пелагея.
– С зажигалками, говорю, с девочошками-ученицами… И сама-то зажигалка. За пазухой-то небольно. Разве что ватки сунет – какой бугорок подымется…
– Ватки? – удивленно округляла глаза Пелагея. – Вишь ты, мода-то нынче какая. Ватку за пазуху суют… И красиво с ваткой-то?
Маня дальше не выдерживала – вскакивала, начинала плеваться, бегать по избе, а уж насчет речей и говорить не приходится: всю грязь выливала на дочь Петра Ивановича.
Впоследствии, когда Пелагея опять отказала Мане-большой, она частенько и с раскаянием вспоминала эти постыдные разговоры со старухой, и ей все казалось, что именно за это злоязычие наказал ее бог. И как наказал? Через кого? А через ту же самую Тонечку.
Однажды в полдень, незадолго до Нового года, когда Пелагея развешивала у себя в комнате крепдешиновые отрезы – к этой материи она была особенно неравнодушна, – к ней забежала продавщица Окся.
– По плюшевкам скучала – привезли! – с ходу объявила Окся.
Пелагея не знала, как и благодарить Оксю: у всех замужних женщин были теперь плюшевые жакеты, а она три года не может достать. Прошли те времена, когда продавцы сами на дом приносили ей товары.
На улице было холодно, северило, мела поземка, а она бежала легко, без устали, так, как бегала в лавку раньше.
Она любила ходить в магазин. Для нее это был праздник. Праздник красок и запахов, от которых она просто пьянела. Ну, а что касается полок с мануфактурой, то она перед ними готова была простаивать часами.
Народу в магазине не было, и Окся сразу, без задержки выбросила плюшевую жакетку. Из-под прилавка. Так что Пелагея без слов поняла, какое одолжение делает ей Окся.
Жакет был в самый раз, может, разве чуть-чуть ширил плечи, да тут капризничать не приходилось, раз такой спрос на этот товар.
– А для Альки-то не возьмешь? – спросила Окся. – А то уж бог с тобой, разоряй. Подождут другие.
И Пелагея, недолго раздумывая, взяла и для Альки.
В ту, бабью, сторону двигается Алька. И жакет пригодится.
– Спасибо, спасибо, Оксенья Ивановна! За мной не пропадет, в долгу не останусь, – поблагодарила прочувствованно Пелагея и, завязав жакеты в большой плат (нельзя подводить человека, который добро тебе сделал), отправилась домой.
И вот на обратном пути против клуба она и столкнулась с Антонидой Петровной. Идет, сапожками модными поскрипывает, лицо уткнула в белый пушистый воротник – сто рублей, по словам матери, заплачено – и замечталась, ничего не видит.
Пелагея, как всегда, первая поздоровалась, чем страшно смутила Антониду Петровну, а потом – бес ее толкнул в бок! – не удержалась, развернула плат. Смотри, смотри, Антонида Петровна. Да не заносись больно-то. Еще кое-кто считается с нами.
Жакет Антониде Петровне понравился.
– Симпатичный… – протенькала.
– А вы-то купили? Нет? – поинтересовалась Пелагея.
– Нет… Кажется, нет… – замялась Антонида Петровна и глазки отвела в сторону.
Да ведь она, наверно, зимой-то, когда очки обмерзают, совсем ничего не видит, на ощупь ходит, подумала Пелагея, и ей опять как тогда летом у реки вдруг жалко стало дочь Петра Ивановича.
На Пелагею доброта нахлынула: не подумавши выхватила из плата жакет – красиво, росомахой взыграл черный плюш на белом снегу.
– На, забирай, Антонида Петровна! Я, старуха, и без плюшевки проживу. Чего мне надо.
– Нет, нет, спасибо, что вы…
– Да чего спасибо-то! Что ты, Антонида Петровна… Разве я добра не помню? Разве я без сердца? Петр Иванович сколько раз из беды меня выручал… Нет, нет, Антонида Петровна, бери! И слушать не хочу…
Антонида Петровна совсем растерялась. Завертела каблуком, зашмыгала носиком, потом что-то забормотала насчет того, что плюшевки, мол, сейчас не в моде.
– Как не в моде? – удивилась Пелагея. – У нас который год нарасхват…
– То раньше… Вы, пожалуйста, извините меня, Пелагея Прокопьевна, но эти жакеты в магазине висят с лета прошлого года…
Тихо, с запинкой, из мехового воротника пролепетала эти слова Тонечка, а Пелагея пошатнулась от них.
* * *
Плюшевки все-таки у нее взяли обратно – до самого председателя сельпо дошла.
Но это для нее был удар. Удар страшный. И не то ее повергло в изумление, что ее надули. Нет, об этом она не думала, это она приняла как должное – всегда кто-нибудь кого-то надувает. Покоя ей не давало другое – то, что она так легко опростоволосилась, попала в ловушку к этой Оксе. Значит, говорила она себе, ты уж не в ладах с жизнью, выпала из телеги. А как же иначе? Лейтенант приезжий надул, эта стерва надула… Да как тут жить дальше?
Прошли, прошли ее денечки, и Петр Иванович, видно, не зря скинул ее со своего воза. Отстала. Вышла из моды.
Как те плюшевки, на которые накинулась сегодня…
Дома на веревках висели яркие пахучие отрезы крепдешина – ее любимой материи, а в раскрытом лукошке еще отреза два было не разобрано. А она сидела у стола, не раздеваясь, в той самой одежде, в которой ходила в магазин, и – ни-ни – пальцем не пошевелила. И даже не поглядела.