— На другое утро этого дня, — продолжала Роза, — вспомнив, что вы мне говорили об уловке, к которой я должна прибегнуть, чтобы проверить, за кем, за мной или за тюльпаном, следил этот гнусный человек…
— Да, гнусный… Не правда ли, Роза, вы ненавидите этого человека?
— О, я его ненавижу, — сказала Роза, — потому что из-за него я страдала в течение восьми дней.
— А! Так вы тоже, тоже страдали! Спасибо за эти добрые слова. Роза.
— Итак, на следующее утро после этого злосчастного дня, — продолжала Роза, — я спустилась в сад и направилась к гряде, на которой я должна была посадить тюльпан. Я оглянулась, чтобы посмотреть, не следуют ли за мной, как и в первый раз.
— И что же? — спросил Корнелиус.
— И что же, та же самая тень проскользнула между калиткой и оградой и опять скрылась за бузиной.
— И вы притворились, что не заметили его, не так ли? — спросил Корнелиус, вспоминая во всех подробностях совет, который он дал Розе.
— Да, и я склонилась над грядой и стала копать ее лопатой, как будто я сажаю луковичку.
— А он, а он… в то время?
— Я заметила сквозь ветви деревьев, что глаза у него горели, словно у тигра.
— Вот видите! Вот видите! — сказал Корнелиус.
— Затем я сделала вид, что закончила какую-то работу, и удалилась.
— Но вы вышли только за калитку сада, не правда ли, чтобы сквозь щели или скважины калитки посмотреть, что он будет делать, увидев, что вы ушли?
— Он выждал некоторое время для того, по всей вероятности, чтобы убедиться, не вернусь ли я, потом, крадучись, вышел из своей засады, пошел к грядке, сделав большой крюк и, наконец, подошел к тому месту, где земля была только что взрыта, то есть к своей цели. Там он остановился с безразличным видом, огляделся по сторонам, посмотрел во все уголки сада, посмотрел на все окна соседних домов, бросил взгляд на землю, небо и, думая, что он совершенно один, что вокруг него никого нет, что его никто не видит, бросился на грядку, вонзил свои руки в мягкую почву, взял оттуда немного земли, осторожно разминая ее руками, чтобы найти там луковичку. Он три раза повторял это и каждый раз все с большим рвением, пока, наконец, понял, что стал жертвой какого-то обмана. Затем он поборол снедающее его возбуждение, взял лопату, заровнял землю, чтобы оставить ее в таком же виде, в каком он ее нашел, и, сконфуженный, посрамленный, направился к выходу, стараясь принять невинный вид прогуливающегося человека.
— О, мерзавец! — бормотал Корнелиус, вытирая капли пота, который струями катился по его лбу. — О, мерзавец! Но что вы. Роза, сделали с луковичкой? Увы, теперь уже немного поздно сажать ее.
— Луковичка уже шесть дней в земле.
— Где? Как? — воскликнул Корнелиус. — О, боже, какая неосторожность!
Где она посажена? В какой земле? Нет ли риска, что у нас ее украдет этот ужасный Якоб?
— Она вне опасности, разве только Якоб взломает дверь в мою комнату.
— А, она у вас, она в вашей комнате, Роза, — сказал, немного успокоившись, Корнелиус. — Но в какой земле? В каком сосуде? Я надеюсь, что вы ее не держите в воде, как кумушки Гаарлема и Дордрехта, которые упорно думают, что вода может заменить землю, как будто вода, содержащая в себе тридцать три части кислорода и шестьдесят шесть частей водорода, может заменить… но что я вам тут плету, Роза?
— Да, это слишком для меня учено, — ответила улыбаясь молодая девушка. — Поэтому я ограничусь только тем, что скажу вам, чтобы вас успокоить, что ваша луковичка находится не в воде.
— Ах, мне становится легче дышать.
— Она в хорошем глиняном горшке, как раз такого же размера, как кувшин, в котором вы посадили свою. Она в земле, смешанной из трех частей обыкновенной земли, взятой в лучшем месте сада, и одной части земли, взятой на улице. — О, я так часто слышала от вас и от этого гнусного, как вы его называете, Якоба, где нужно сажать тюльпаны, что я теперь знаю это так же хорошо, как первоклассный цветовод города Гаарлема.
— Ну, теперь остается только вопрос о его положении. Как он поставлен. Роза?
— Сейчас он находится весь день на солнце. Но, когда он выступит из земли, когда солнце станет горячее, я сделаю так же, как сделали вы здесь, дорогой господин Корнелиус. Я буду его держать на своем окне, которое выходит на восток, с восьми часов утра и до одиннадцати дня, и на окне, которое выходит на запад, с трех часов дня и до пяти часов.
— Так, так, — воскликнул Корнелиус, — вы прекрасная садовница, моя прелестная Роза! Но я боюсь, что уход за моим тюльпаном отнимет у вас все ваше время.
— Да, это правда, — сказала Роза, — но это не важно, ваш тюльпан мое детище. Я уделяю ему время так же, как уделяла бы своему ребенку, если бы была матерью. Только, став его матерью, — добавила с улыбкой Роза, — я перестану быть его соперницей.
— Милая, дорогая Роза, — прошептал Корнелиус, устремляя на молодую девушку взгляд, который походил больше на взгляд возлюбленного, чем цветовода, и который немного успокоил Розу.
После короткого молчания, которое длилось, пока Корнелиус старался поймать через отверстие решетки ускользающую от него руку Розы, он продолжал:
— Значит, уже шесть дней, как луковичка в земле?
— Да, господин Корнелиус, — сказала девушка, — уже шесть дней.
— И она еще не проросла?
— Нет, но я думаю, что завтра пробьется росток.
— Завтра вечером вы мне расскажете о нем и о себе, Роза, не правда ли? Я очень беспокоюсь о ребенке, как вы его называете, но еще больше о его матери.
— Завтра, завтра, — заметила Роза, искоса поглядывая на Корнелиуса, я не знаю, смогу ли я завтра.
— Боже мой, почему же вы не сможете?
— Господин Корнелиус, у меня тысяча дел.
— В то время, как у меня только одно, — прошептал Корнелиус.
— Да, любить свой тюльпан.
— Вас любить, Роза.
Роза покачала головой.
Снова наступило молчание.
— Впрочем, — продолжал, прерывая молчание, Корнелиус, — в природе все меняется; на смену весенним цветам приходят другие цветы, и мы видим, как пчелы, которые нежно ласкали фиалку и гвоздику, с такой же любовью садятся на жимолость, розы, жасмин, хризантемы в герань.
— Что это значит? — спросила Роза.
— А это значит, милая барышня, что раньше вам нравилось выслушивать рассказы о моих радостях и печалях; вы лелеяли цветок моей и вашей молодости; но мой увял в тени. Сад радостей и надежд заключенного цветет только в течение одного сезона. Он ведь не похож на прекрасные сады, которые расположены на свежем воздухе и на солнце. Раз майская жатва прошла, добыча собрана, пчелы, подобные вам, Роза, пчелы с тонкой талией, с золотыми усиками и прозрачными крылышками, пробиваются сквозь решетки, улетают от холода, печали, уединения, чтобы в другом месте искать ароматов и теплых испарений. Искать счастья, наконец.
Роза смотрела на Корнелиуса с улыбкой, но он не видел ее, так как его глаза были обращены к небу.
Он со вздохом продолжал:
— Вы покинули меня, мадемуазель Роза, чтобы получить удовольствия всех четырех времен года. Вы хорошо сделали, я не жалуюсь. Какое я имею право требовать от вас верности?
— Моей верности? — воскликнула Роза, зарыдав и не скрывая больше от Корнелиуса слез, которые катились по ее щекам. — Моей верности! Это я-то была вам не верна!
— Да! — воскликнул Корнелиус. — Разве это верность, когда меня покидают, когда меня оставляют умирать в одиночестве?
— Но разве я не делаю, господин Корнелиус, всего, что может доставить вам удовольствие, выращивая ваш тюльпан?
— Какая горечь в ваших словах. Роза! Вы попрекаете меня единственной чистой радостью, доступной мне в этом мире.
— Я ничем не попрекаю вас, разве только тем глубоким горем, которое я пережила в Бюйтенгофе, когда мне сказали, что вы приговорены к смертной казни.
— Вам не нравится, Роза, моя милая Роза, вам не нравится, что я люблю цветы?
— Нет, не то мне не нравится, что вы любите цветы, господин Корнелиус, но мне очень грустно, что вы их любите больше, чем меня.
— Ах, милая, дорогая, любимая, — воскликнул Корнелиус, — посмотрите, как дрожат мои руки, посмотрите, как бледно мое лицо, послушайте, послушайте мое сердце, как оно бьется! Да, и все это не потому, что мой тюльпан улыбается и зовет меня. Нет, это потому, что вы улыбаетесь мне, потому, что вы склонили ко мне свою голову, потому, что мне кажется, — я не знаю, насколько это верно, — мне кажется, что ваши руки, все время прячась, все же тянутся к моим рукам, что я чувствую за холодом решетки жар ваших прекрасных щек. Роза, любовь моя, раздавите луковичку черного тюльпана, разрушьте надежду на этот цветок, угасите мягкий свет этой девственной, очаровательной мечты, которой я предавался каждый день, пусть! Не нужно больше цветов в богатых нарядах, полных благородного изящества и божественных причуд! Отнимите у меня все это, вы, цветок, ревнующий к другим цветам, лишите меня всего этого, но не лишайте меня вашего голоса, ваших движений, звука ваших шагов по глухой лестнице, не лишайте меня огня ваших глаз в темном коридоре, уверенности в вашей любви, которая беспрестанно согревает мое сердце. Любите меня, Роза, так как я чувствую, что люблю только вас!
— После черного тюльпана, — вздохнула молодая девушка, теплые, ласковые руки которой прикоснулись, наконец, сквозь решетку к губам Корнелиуса.
— Раньше всего. Роза…
— Должна ли я вам верить?
— Так же, как вы верите в бога.
— Хорошо. Ведь ваша любовь не обязывает вас ко многому?
— Увы, к очень немногому, Роза, но вас это обязывает.
— Меня? — спросила Роза. — К чему же это меня обязывает?
— Прежде всего, вы не должны выходить замуж.
Она улыбнулась.
— Ах, вот вы какие, — сказала она, — вы — тираны. У вас есть обожаемая красавица, вы думаете, вы мечтаете только о ней; вы приговорены к смерти, и, идя на эшафот, вы ей посвящаете свой последний вздох, и в то же время вы требуете от меня, бедной девушки, чтобы я вам пожертвовала своими мечтами, своими надеждами.
— Но о какой красавице, Роза, вы говорите? — сказал Корнелиус, пытаясь, но безуспешно, найти в своей памяти женщину, на которую Роза могла намекать.
— О прекрасной брюнетке, сударь, о прекрасной брюнетке, с гибким станом и стройными ногами, с горделивой головкой. Я говорю о вашем черном тюльпане.
Корнелиус улыбнулся.
— Прелестная фантазерка, моя милая Роза, не вы ли, не считая вашего влюбленного или моего влюбленного Якоба, не вы ли окружены поклонниками, которые ухаживают за вами? Вы помните, Роза, что вы мне рассказывали о студентах, офицерах и торговцах Гааги? А разве в Левештейне нет ни студентов, ни офицеров, ни торговцев?
— О, конечно, есть, даже много, — ответила Роза.
— И они вам пишут?
— Пишут.
— И теперь, раз вы умеете читать…
И Корнелиус вздохнул, подумав, что это ему, несчастному заключенному, Роза обязана тем, что может прочитывать теперь любовные записки, которые получает.
— Ну, так что же, — сказала Роза, — мне кажется, господин Корнелиус, что, изучая своих поклонников по их запискам, я только следую вашим же наставлениям.
— Как моим наставлениям?
— Да, вашим наставлениям. Вы забыли, — сказала Роза, вздыхая в свою очередь, — вы забыли завещание, написанное вами в библии Корнеля де Витта. Я его не забыла, так как теперь, когда я научилась читать, я перечитываю его ежедневно, даже два раз в день. Ну, так вот, в нем вы и завещаете мне полюбить и выйти замуж за молодого человека, двадцати шести двадцати восьми лет. Я ищу этого молодого человека и, так как весь день мне приходится тратить на уход за вашим тюльпаном, то должны же вы предоставить мне для поисков вечер.
— О, Роза, завещание было написано в ожидании смерти, но, милостью судьбы, я остался жив.
— Ну, хорошо, тогда я перестану искать этого прекрасного молодого человека, двадцати шести — двадцати восьми лет, и буду приходить к вам.
— Приходите, приходите. Роза.
— Да, но при одном условии.
— Оно принимается заранее.
— Если в продолжение первых трех дней не будет разговоров о черном тюльпане.
— Мы о нем больше никогда не будем говорить, Роза, если вы этого потребуете.
— О, нет, — сказала молодая девушка, — не нужно требовать невозможного.
И, как бы нечаянно, она приблизила свою бархатную щечку так близко к решетке, что Корнелиус мог дотронуться до нее губами.
Роза в порыве любви тихо вскрикнула и исчезла.
XXI
Вторая луковичка
Ночь была прекрасная, а следующий день еще лучше.
В предыдущие дни тюрьма казалась мрачной, тяжелой, гнетущей. Она всей своей тяжестью давила заключенного. Стены ее были черные, воздух холодный, решетка была такая частая, что еле-еле пропускала свет.
Но, когда Корнелиус проснулся, на железных брусьях решетки играл утренний луч солнца, одни голуби рассекали воздух своими распростертыми крыльями, другие влюблено ворковали на крыше у еще закрытого окна.
Корнелиус подбежал к окну, распахнул его, и ему показалось, что жизнь, радость, чуть ли не свобода вошли в его мрачную камеру вместе с этим лучом солнца.
Это расцветала любовь, заставляя цвести все кругом; любовь — небесный цветок, еще более сияющий, более ароматный, чем все земные цветы.
Когда Грифус вошел в комнату заключенного, то вместо того чтобы найти его, как в прошлые дни, угрюмо лежащим в постели, он застал его уже на ногах и напевающим какую-то оперную арию.
Грифус посмотрел на него исподлобья.
— Ну, что, — заметил Корнелиус, — как мы поживаем?
Грифус косо посмотрел на него.
— Ну, как поживают собака, господин Якоб и красавица Роза?
Грифус заскрежетал зубами.
— Вот ваш завтрак, — сказал он.
— Спасибо, друг Цербер, — сказал заключенный:
— Он прибыл как раз вовремя, — я очень голоден.
— А, вы голодны?
— А почему бы и нет? — спросил ван Берле.
— Заговор как будто подвигается, — сказал Грифус.
— Какой заговор? — спросил Корнелиус.
— Ладно, мы знаем, в чем дело. Но мы будем следить, господин ученый, мы будем следить, будьте спокойны.
— Следите, дружище Грифус, следите, — сказал ван Берле, — мой заговор так же, как и моя персона, всецело к вашим услугам.
— Ничего, в полдень мы это выясним.
Грифус ушел.
— «В полдень», — повторил Корнелиус, — что он этим хотел сказать? Ну что же, подождем полудня; в полдень увидим.
Корнелиусу не трудно было дождаться полудня, — ведь он ждал девяти часов вечера.
Пробило двенадцать часов дня, и на лестнице послышались не только шаги Грифуса, но также и шаги трех-четырех солдат, поднимавшихся с ним.
Дверь раскрылась, вошел Грифус, пропустил людей в камеру и запер за ними дверь.
— Вот теперь начинайте обыск.
Они искали в карманах Корнелиуса, искали между камзолом и жилетом, между жилетом и рубашкой, между рубашкой и его телом, — ничего не нашли.
Искали в простынях, искали в тюфяке, — ничего не нашли.
Корнелиус был очень рад, что не согласился в свое время оставить у себя третью луковичку. Как бы она ни была хорошо спрятана, Грифус при этом обыске, без сомнения, нашел бы ее и поступил бы с ней так же, как и с первой. Впрочем, никогда еще ни один заключенный не присутствовал с более спокойным видом при обыске своего помещения.
Грифус ушел с карандашом и тремя или четырьмя листками бумаги, которые Роза дала Корнелиусу. Это были его единственные трофеи.
В шесть часов Грифус вернулся, но уже один. Корнелиус хотел смягчить его, но Грифус заворчал, оскалив клык, который торчал у него в углу рта, и, пятясь, словно боясь, что на него нападут, вышел.
Корнелиус рассмеялся.
Грифус крикнул ему сквозь решетку:
— Ладно, ладно, смеется тот, кто смеется последним.
Последним должен был смеяться, по крайней мере, сегодня вечером, Корнелиус, так как ждал Розу.
В девять часов пришла Роза, но Роза пришла на этот раз без фонаря.
Розе больше не нужен был фонарь: она уже умела читать.
К тому же фонарь мог выдать Розу, за которой Якоб шпионил больше, чем когда-либо. Кроме того, свет выдавал на лице Розы краску, когда она краснела.
О чем говорили молодые люди в этот вечер? О вещах, о которых говорят во Франции на пороге дома, в Испании — с двух соседних балконов, на востоке — с крыши дома. Они говорили о вещах, которые окрыляют бег часов, которые сокращают полет времени Они говорили обо всем, за исключением черного тюльпана. В десять часов, как обычно, они расстались.
Корнелиус был счастлив, так счастлив, как только может быть счастлив цветовод, которому ничего не сказали о его тюльпане. Он находил Розу прекрасной, он находил ее милой, стройной, очаровательной.
Но почему Роза запрещала ему говорить о черном тюльпане?
Это был большой недостаток Розы.
И Корнелиус сказал себе, вздыхая, что женщина — существо несовершенное.
Часть ночи он размышлял об этом несовершенстве Это значит, что все время, пока он бодрствовал, он думал о Розе.
А когда он уснул, он грезил о ней.
Но в его грезах Роза была куда совершеннее, чем Роза наяву; эта Роза не только говорила о тюльпане, но она даже принесла Корнелиусу чудесный черный тюльпан, распустившийся в китайской вазе.
Корнелиус проснулся, весь трепеща от радости и бормоча:
— Роза, Роза, люблю тебя.
И так как было уже светло, он считал лишним засыпать. И весь день он не расставался с мыслями, с которыми проснулся.
Ах, если бы только Роза разговаривала о тюльпане, Корнелиус предпочел бы Розу и Семирамиде, и Клеопатре, и королеве Елизавете, и королеве Анне Австрийской, то есть самым великим и самым прекрасным королевам мира. Но Роза запретила говорить о тюльпане под угрозой прекратить свои посещения. Роза запретила упоминать о тюльпане раньше чем через три дня.
Правда, это были семьдесят два часа, подаренные возлюбленному, но это были в то же время и семьдесят два часа, отнятые у цветовода. Правда, из этих семидесяти двух часов — тридцать шесть уже прошли. Остальные тридцать шесть часов так же быстро пройдут, — восемнадцать — на ожидание, восемнадцать — на воспоминания.
Роза пришла в то же самое время. Корнелиус и в этот раз героически вынес положенное ею испытание.
Впрочем, прекрасная посетительница отлично понимала, что, выставляя известные требования, надо в свою очередь идти на уступки. Роза позволяла Корнелиусу касаться ее пальцев сквозь решетку окошечка. Роза позволяла ему целовать сквозь решетку ее волосы. Бедный ребенок, все эти ласки были для нее куда опасней разговора о черном тюльпане!
Она поняла это, придя к себе с бьющимся сердцем, пылающим лицом, сухими губами и влажными глазами.
На другой день, после первых же приветствий, после первых же ласк, она посмотрела сквозь решетку на Корнелиуса таким взглядом, который хотя и не был виден впотьмах, но который можно было почувствовать.
— Знаете, — сказала она, — он пророс.
— Пророс? кто? что? — спросил Корнелиус, не осмеливаясь поверить, что она по собственной воле уменьшила срок испытания.
— Тюльпан, — сказала Роза.
— Как так? Вы, значит, разрешаете?
— Да, разрешаю, — сказала Роза тоном матери, которая разрешает какую-нибудь забаву своему ребенку.
— Ах, Роза! — воскликнул Корнелиус, вытягивая к решетке свои губы, в надежде прикоснуться к щеке, к руке, ко лбу, к чему-нибудь.
И он коснулся полуоткрытых губ.
Роза тихо вскрикнула.
Корнелиус понял, что нужно торопиться, что этот неожиданный поцелуй взволновал Розу.
— А как он пророс? Ровно?
— Ровно, как фрисландское веретено, — сказала Роза.
— И он уже высокий?
— В нем, по крайней мере, два дюйма высоты.
— О Роза, ухаживайте за ним хорошенько, и вы увидите, как он быстро станет расти.
— Могу ли я еще больше ухаживать за ним? — сказала Роза. — Я ведь только о нем и думаю.
— Только о нем? Берегитесь, Роза, — теперь я стану ревновать.
— Ну, вы же хорошо знаете, что думать о нем — это все равно, что думать о вас. Я его никогда не теряю из виду. Мне его видно с постели. Это — первое, что я вижу, просыпаясь. Это — последнее, что скрывается от моего взгляда, когда я засыпаю. Днем я сажусь около него и работаю, так как с тех пор, как он в моей комнате, я ее не покидаю.
— Вы хорошо делаете, Роза. Ведь, вы знаете, — это ваше приданое.
— Да, и благодаря ему я смогу выйти замуж за молодого человека двадцати шести — двадцати восьми лет, которого я полюблю.
— Замолчите, злючка вы этакая!
И Корнелиусу удалось поймать пальцы молодой девушки, что если и не изменило темы разговора, то, во всяком случае, прервало его.
В этот вечер Корнелиус был самым счастливым человеком в мире. Роза позволяла ему держать свою руку столько, сколько ему хотелось, и он мог в то же время говорить о тюльпане.
назад<<< 1 . . . 12 . . . 19 >>>далее