— Совершенно рядом, как я сейчас, — торжественно произнес герцог.
— О, я пойду в оранжерею, монсеньер, пойду!
— Так ступайте, сударь.
— Еще секунда, монсеньер, я соберусь с духом.
— Хорошо, посмотрите, оранжерея там, в конце этой галереи, за теми запертыми дверьми.
— Вы же сказали, монсеньер, что лакеи отопрут двери, если я предъявлю им эту карточку?
— Да, но лучше вам это сделать самому: если вас впустят лакеи, они могут остаться, пока вы не выйдете. Если вы так волнуетесь перед тем как нанести удар, то что же будет после? Потом, ведь регент, быть может, будет защищаться, закричит, они прибегут на крик, вас арестуют, и прощай ваши надежды на будущее. Подумайте, ведь Элен ждет вас!
Невозможно описать, что творилось с Гастоном, пока он слушал герцога, а тот, казалось, внимательно следил за ним, не пропуская ни смены выражений на его лице, ни частоты биения его сердца.
— Итак, — глухо спросил Гастон, — что я должен делать? Посоветуйте мне.
— Подойдите к дверям оранжереи, вот там, напротив, где галерея поворачивает налево, видите?
— Да.
— Поищите под замочной скважиной кнопку, нажмите на нее, и дверь отворится, если только она не заперта изнутри, но, скорее всего, регент не примет таких предосторожностей, он ничего не подозревает. Я сам раз двадцать туда таким образом входил для частной аудиенции. Если его там нет, подождите, если он там, вы его узнаете по черному домино с золотой пчелой.
— Да, да, знаю, монсеньер, — ответил Гастон, сам не понимая, что он говорит.
— Не очень-то можно на вас сегодня рассчитывать, — заметил герцог.
— Ах, монсеньер, приближается роковая минута, минута, которая перевернет всю мою жизнь; и будущее мое весьма сомнительно, может быть, постыдно и наверняка наполнено угрызениями совести.
— Угрызениями совести! — удивленно воскликнул герцог. — Если делаешь то, что считаешь справедливым, то, что тебе велит твой разум, какие могут быть угрызения совести?! Разве вы усомнились в правоте своего дела?
— Нет, монсеньер, но вам легко говорить. Вы вынашивали замысел, а исполнение взял на себя я, вы — мозг, а я — карающая десница. Поверьте мне, монсеньер, — продолжал Гастон глухо и мрачно, — это ужасно — убить безоружного человека, человека, который не защищается и улыбается своему убийце. Вы знаете, я полагал, что у меня есть силы и мужество, но, должно быть, так бывает со всяким заговорщиком, принявшим на себя подобные обязательства. В минуту ярости, воодушевленный гневом или ненавистью, ты даешь роковую клятву, и между тобой и твоей жертвой огромное расстояние в пространстве и времени. Клятва дана, горячка проходит, возбуждение падает, энтузиазм гаснет, ненависть смягчается. Смутно начинает проясняться на горизонте образ того, кого ты должен настичь, каждый день приближает тебя к нему, и тогда ты вздрагиваешь, потому что только тут понимаешь, какое преступление ты обязался совершить. А время неумолимо уходит, и с каждым часом ты видишь, как твоя жертва делает еще один шаг; расстояние, разделяющее вас, исчезает, и, наконец, ты оказываешься с ней лицом к лицу. Тогда — поверьте мне, монсеньер, — тогда самые смелые начинают дрожать, потому что убийство, как вы понимаете, всегда убийство. Тогда начинаешь понимать, что ты не хозяин своей совести, а раб данной тобой клятвы. Уезжаешь с гордо поднятой головой, повторяя: «Я избран», а возвращаешься с поникшей головой, повторяя: «Я проклят».
— Еще есть время, сударь, — живо прервал его герцог.
— Нет, нет, монсеньер, вы же знаете, что меня ведет рок. Я выполняю свой долг, сколь бы ужасен он ни был, мое сердце дрогнет, но рука будет тверда. Да, признаюсь вам, что, если бы не мои друзья, чья жизнь зависит от этого удара, если бы не Элен, которую я погружу в траур, отказавшись от него, и испачкаю кровью, нанеся его, — о! я предпочел бы эшафот, со всем его ужасом и стыдом, потому что казнь не карает, а искупает грех.
— Ну что же, — произнес герцог, — прекрасно. Я вижу, что вы дрожите, но будете действовать.
— Не сомневайтесь, монсеньер, и молитесь за меня, потому что через полчаса все будет кончено.
Герцог невольно вздрогнул, но все же сделал одобрительный жест и растворился в толпе.
Гастон увидел приоткрытую дверь, ведущую на балкон. Он вышел и несколько секунд стоял там, на холоде, чтобы унять бешеное биение сердца, и кровь перестала застилать ему глаза. Но внутренний пламень, сжигавший его, был слишком силен, и холод его не остудил. Шевалье вернулся в галерею, сделал несколько шагов по направлению к оранжерее, потом повернул, пошел назад и снова направился к двери. Он уже положил руку на кнопку, но тут ему показалось, что стоявшая неподалеку группа людей наблюдает за ним, он снова повернул назад и вышел на балкон. В это время часы соседней церкви пробили час пополуночи.
— На этот раз, — прошептал Гастон, — час настал, отступать больше нельзя. Вручаю свою душу тебе, о мой Господь! Прощай, Элен, прощай!
И медленно, но твердым шагом, он прошел сквозь толпу прямо к двери, нажал на кнопку, и дверь беззвучно отворилась перед ним. Глаза его на минуту застлала пелена: он подумал, что попал в какой-то другой мир. Музыка сюда едва доносилась, и тихое ее звучание было полно очарования; искусственные запахи духов сменились нежным благоуханием цветущих растений, а ослепительный свет тысяч свечей — слабым мерцанием затерянных в зелени алебастровых светильников; дальше, за пышной листвой роскошных тропических деревьев, за стеклами оранжереи, видны были голые и унылые ветви и земля, покрытая снегом, словно саваном.
Здесь все было иное, даже температура. Но Гастон заметил только, что кровь закипела у него в жилах. Он приписал это странное ощущение высоте потолков; почти до них поднимались прекрасные цветущие апельсинные деревья, магнолии, розовые клены и острые, как пики, алоэ; в бассейнах огромные листья водяных растений плавали по поверхности воды, настолько прозрачной, что она казалась черной повсюду, где не дрожали в ней слабые отблески светильников.
Гастон сделал несколько шагов и остановился. Контраст раззолоченных салонов и этой зелени ошеломил его. В этом зачарованном уголке, хотя и созданном искусственно, ему еще труднее было направить свои мысли на убийство. Песок под его ногами был мягок, как самый пушистый ковер, а струи фонтанов, поднимавшихся до вершин деревьев, падали обратно с равномерным ритмическим плеском, будто на что-то жалуясь.
Он шел вперед по аллее, делавшей зигзаги, как дорожка в английском парке. Гастон видел ее смутно, потому что боялся в зеленых массивах разглядеть фигуру человека. Временами, услышав позади себя шорох листа, который, оторвавшись от ветки, кружась, падал на песок, он оборачивался, и ему от ужаса казалось, что от дверей к нему движется величественная черная тень того, чьего рокового появления он ждал. Но там никого не было. Он продолжал идти вперед.
Наконец под широколиственной катальпой, вокруг которой росли рододендроны и розы, распространявшие дурманящий аромат, он увидел скамейку, покрытую мхом, а на ней человека, сидевшего к нему спиной.
Кровь отлила у него от сердца и кинулась в голову, у него зашумело в ушах, губы задрожали, на лбу выступил холодный пот. Гастон невольно попытался прислониться к дереву, но не сумел. Человек в домино продолжал сидеть неподвижно.
Гастон отступил, рука его выпустила нож, и ему пришлось прижать его к телу локтем. Но он сделал над собой отчаянное усилие и двинулся вперед на плохо повинующихся ногах, как бы пытаясь порвать путы. Он сдержал чуть не вырвавшийся у
него стон, нащупал рукоятку ножа, судорожно схватил ее и шагнул к регенту.
В это время человек в домино сделал едва заметное движение, и Гастон увидел у него под левой рукой вышитую золотую пчелу: она не просто блестела, она сверкала ярким пламенем, слепя его, как солнце.
Человек в домино медленно повернулся к шевалье, и у того онемела рука, на губах появилась пена и застучали зубы — в душе его возникло смутное подозрение. И вдруг он страшно закричал: человек в домино встал, маски на его лице не было — это был герцог Оливарес.
Гастон смертельно побледнел и стоял, онемев, словно пораженный громом. Сомнений больше не было — регент и герцог Оливарес были одним и тем же лицом. Регент стоял спокойно, вид у него был величественный, он пристально смотрел на руку, державшую нож. Нож упал. Тогда герцог взглянул на Гастона с мягкой и грустной улыбкой, и Гастон как подрубленный рухнул на камни.
Ни тот, ни другой не произнесли ни слова. Было слышно только хриплое дыхание Гастона да журчание воды в фонтане.
XXXV. ПРОЩЕНИЕ
— Встаньте, сударь, — произнес регент.
— Нет, монсеньер! — воскликнул Гастон, ударяя лбом об пол. — Нет, я должен умереть у ваших ног!
— Умереть?! Гастон, вы же видите, что вы прощены!
— Монсеньер, умоляю, покарайте меня, — ведь вы прощаете меня из презрения!
— А разве вы не догадались?
— О чем?
— О причине, по которой я вас прощаю?
Гастон мысленным взглядом пробежал всю свою жизнь: печальную и одинокую юность, смерть своего отчаявшегося брата, любовь к Элен, долгие дни разлуки с ней и короткие ночи, проведенные под окном монастыря, путешествие в Париж, доброту герцога к девушке и, наконец, это неожиданное помилование, но ничего не увидел и ничего не понял.
— Благодарите Элен, — произнес герцог, видя, что молодой человек напрасно ищет причину происходящего, — благодарите Элен, это она спасла вам жизнь.
— Элен! Монсеньер… — прошептал Гастон.
— Я не могу карать жениха своей дочери.
— Элен — ваша дочь, монсеньер, а я хотел вас убить!
— Да. Подумайте о том, что вы сами только что мне сказали: уезжая, чувствуешь себя избранником, а возвращаешься убийцей, а иногда, вы сами видите, еще хуже того — отцеубийцей, потому что я вам почти отец, — сказал герцог, протягивая ему руку.
— О, сжальтесь надо мной, монсеньер!
— У вас благородное сердце, Гастон.
— А вы благороднейший из принцев, монсеньер! И отныне я принадлежу вам телом и душой, всю свою кровь я готов отдать за одну слезинку Элен по одному слову вашего высочества!
— Спасибо, Гастон, — отвечал с улыбкой герцог, — за преданность я заплачу вам счастьем.
— Я получу счастье из ваших рук! Ах, монсеньер. Господь отомстил за вас, сделав так, чтобы за зло, которое я хотел вам причинить, вы осыпали меня милостями!
Регент улыбнулся этому бурному проявлению чистой радости, но в это время дверь отворилась, и в оранжерею вошел человек в зеленом домино. Маска медленно приближалась, и Гастон, будто догадавшись, что пришел конец его счастью, отступил перед ней. Герцог по выражению лица молодого человека догадался, что происходит, и обернулся.
— Капитан На Жонкьер! — воскликнул Гастон.
— Дюбуа! — прошептал герцог и нахмурил брови.
— Монсеньер, — сказал Гастон, побледнев от ужаса и схватившись руками за голову, — я погиб! Монсеньер, не надо меня спасать. Я забыл про честь, я забыл о спасении своих друзей!
— Ваших друзей, сударь?! — холодно произнес герцог. — Я думал, что у вас с этими людьми нет больше ничего общего.
— Монсеньер, вы сказали, что у меня благородное сердце, так поверьте моему слову: у Понкалека, Монлуи, Талуэ и дю Куэдика тоже благородные сердца.
— Благородные сердца! — презрительно промолвил герцог.
— Да, монсеньер, и я готов повторить это.
— А вы знаете, что они хотели сделать, вы, бедное дитя, ставшее их рукой, слепым орудием осуществления их замыслов? Так вот, эти благородные сердца хотели предать свою родину чужестранцам, вычеркнуть Францию из списка суверенных государств. Они ведь дворяне и должны служить образцом мужества и верности, а они подали пример трусости и предательства. Вы не отвечаете, вы опустили глаза. Если вы ищете нож, то вот он, лежит у ваших ног, можете его поднять, еще не поздно.
— Монсеньер, — ответил Гастон, молитвенно складывая руки, — я отрекаюсь от мыслей об убийстве, отрекаюсь с отвращением и на коленях молю вас простить меня, но, если вы не спасете моих друзей, монсеньер, позвольте мне умереть вместе с ними. Если они умрут, а я останусь жить, моя честь умрет вместе с ними, подумайте об этом, монсеньер, ведь это честь имени, которое собирается принять ваша дочь. Регент опустил голову и ответил:
— Это невозможно, сударь: они предали Францию, и они умрут.
— Тоща я умру вместе с ними, — прервал его Гастон, — потому что я так же, как и они, предал Францию и, более того, я хотел убить ваше высочество.
Регент посмотрел на Дюбуа, взгляд, которым они обменялись, не ускользнул от Гастона. Дюбуа улыбнулся, и молодой человек понял, что он имел дело с мнимым Ла Жонкьером точно так же, как с мнимым герцогом Оливаресом.
— Нет, — сказал Дюбуа, обращаясь к Гастону, — вы от этого не умрете, сударь, но вы поймете, что есть преступления, которые регент может простить, но не должен.
— Но мне же он простил! — воскликнул Гастон.
— Вы — супруг Элен, — возразил герцог.
— Вы ошибаетесь, монсеньер, я ей не супруг и не стану им никогда: поскольку подобная жертва влечет за собой смерть того, кто ее принес, я умру.
— Ба! — сказал Дюбуа. — Теперь от любви не умирают, это было принято во времена господина д'Юрфе и мадемуазель де Скюдери.
— Да, сударь, вы, может быть, и правы, но от удара кинжала умирают во все времена.
С этими словами Гастон наклонился и поднял нож, лежавший у его ног, с таким выражением лица, которое не оставляло ни малейшего сомнения в его намерениях.
Дюбуа не шелохнулся, регент сделал шаг вперед.
— Бросьте оружие, сударь, — повелительно произнес он. Гастон приставил к груди острие ножа.
— Бросьте, я говорю вам! — повторил регент.
— Жизнь моих друзей, монсеньер, — сказал Гастон. Регент повернулся к Дюбуа и увидел на его лице обычную насмешливую улыбку.
— Хорошо, — сказал регент, — они будут жить.
— Ах, монсеньер, — воскликнул Гастон, пытаясь поднести к губам руку герцога, — вы — Господь, снизошедший на землю!
— Монсеньер, вы совершаете непоправимую ошибку, — холодно сказал Дюбуа.
— Как, — воскликнул в удивлении Гастон, — значит, вы, сударь?..
— Аббат Дюбуа к вашим услугам, — ответил мнимый Ла Жонкьер.
— О монсеньер, — воскликнул Гастон, — послушайтесь голоса сердца, умоляю вас!
— Монсеньер, не подписывайте ничего, — настойчиво повторил Дюбуа.
— Подпишите, монсеньер, подпишите! — продолжал умолять Гастон. — Вы же обещали помиловать их, а ваше обещание нерушимо, я знаю!
— Я подпишу, Дюбуа, — сказал герцог.
— Ваше высочество это решили?
— Я дал слово.
— Прекрасно, как будет угодно вашему высочеству.
— Вы это сделаете сейчас, ведь правда, монсеньер? Сейчас! — воскликнул Гастон. — Не знаю отчего, но я невольно обуян страхом. Помилование! Помилование! Умоляю вас!
— Э, сударь, — сказал Дюбуа, — раз уж его высочество обещал, то какая разница, пятью минутами раньше или пятью минутами позже?
Регент обеспокоенно взглянул на Дюбуа.
— Да, — сказал он, — пожалуй, вы правы, это надо сделать немедленно, где твой портфель, Дюбуа? Ты же видишь, молодой человек в нетерпении!
Дюбуа поклонился в знак согласия, подошел к дверям оранжереи, позвал лакея, взял у него портфель и подал регенту лист чистой бумаги, на котором тот написал приказ и поставил свою подпись.
— А теперь курьера! — сказал герцог.
— Курьера?! — воскликнул Гастон. — Нет, монсеньер, не нужно курьера.
— Как, не нужно?
— Курьер поедет недостаточно быстро; если ваше высочество позволит, я поеду сам, и каждое мгновение, которое я выиграю в пути, спасет этих несчастных от целого века страданий.
Дюбуа нахмурился.
— Да, вы, действительно, правы, — ответил регент, — поезжайте сами. — И вполголоса добавил:
— И особенно старайтесь ни на минуту не расставаться с этим приказом.
— Но, монсеньер, — заметил Дюбуа, — вы больше спешите, чем сам господин де Шанле, вы забываете, что если он сейчас вот так уедет, то одна особа в Париже сочтет его мертвым.
Эти слова поразили Гастона и напомнили ему об Элен, которую он оставил в страхе и тревоге, об Элен, которая ждет его и никогда не простит, если он уедет из Парижа, не повидав ее. Он мгновенно принял решение: поцеловал руку регента, взял приказ о помиловании, поклонился Дюбуа и направился к выходу. Регент остановил его:
— Ни слова Элен о тайне, которую я открыл вам, слышите, сударь? Оставьте мне самому радость сообщить ей, что я ее отец, это единственная благодарность, о которой я вас прошу.
— Повинуюсь вашему высочеству, — ответил Гастон, тронутый до слез.
И еще раз поклонившись, он бросился вон из оранжереи.
— Сюда, сюда, — направил его Дюбуа. — По вашему виду еще решат, что вы действительно кого-то убили, и арестуют вас. Вот через этот лесок, пожалуйста, — в конце его аллея, которая ведет к двери на улицу.
— О, благодарю вас! Вы же понимаете, что всякая задержка…
— …может стать роковой, я понимаю. Потому-то, — добавил он тихо, — я и показываю вам самый длинный путь. Сюда, пожалуйста.
Гастон вышел. Дюбуа некоторое время смотрел ему вслед, потом повернулся к герцогу.
— Что с вами, монсеньер? — сказал он. — Вы, кажется, чем-то обеспокоены?
— Это в самом деле так, Дюбуа, — ответил герцог.
— А чем?
— Ты оказал недостаточное сопротивление доброму деянию, и это меня тревожит.
Дюбуа улыбнулся.
— Дюбуа, — воскликнул герцог, — ты что-то замышляешь!
— Вовсе нет, монсеньер, свой замысел я уже исполнил.
— Ну, что ты еще натворил?
— Монсеньер, я знаю ваше высочество.
— Так и что же?
— Я знал, что произойдет.
— И что дальше?
— Я знал, что вы не устоите и подпишете помилование этим негодяям.
— Кончай.
— Ну и я тоже послал гонца.
— Ты?
— Да, я. А разве я не имею права посылать гонцов?
— Имеешь, имеешь, Господи, Боже ты мой! Но какой приказ увез твой курьер?
— Приказ о казни.
— А когда он уехал? Дюбуа посмотрел на часы.
— Да вот уже скоро два часа.
— Презренный!
— Ах, монсеньер, опять эти высокие слова! У каждого свои дела, какого черта! Спасайте господина де Шанле, пожалуйста, он ваш зять, а я спасаю вас.
— Да, но я знаю Шанле. Он обгонит твоего курьера.
— Нет, монсеньер.
— Что такое какие-то два часа для хорошего ездока? Шанле будет пожирать пространство, и два-то часа он наверстает.
— Если бы мой гонец имел только два часа фору, может быть, господин де Шанле его бы и обогнал, но он будет иметь в запасе три часа.
— Каким образом?
— Наш достойный кавалер влюблен, и я думаю, что уж час-то прощание с вашей дочерью у него займет, если не больше.
— Змея! Теперь я понял смысл тех слов, которые ты ему только что сказал.
— В воодушевлении он мог забыть даже о возлюбленной. Вы же знаете мой принцип, монсеньер: опасайся первых побуждений, ибо они всегда добрые.
— Бесчестный принцип!
— Монсеньер, можно быть дипломатом или не быть им.
— Прекрасно, — сказал регент, делая шаг к двери, — я пошлю предупредить его.
— Монсеньер, — сказал Дюбуа голосом, в котором прозвучала крайняя решимость, и достал из портфеля заранее заготовленную бумагу, — если вы это сделаете, соблаговолите прежде подписать мою отставку. Пошутили, и прекрасно, но еще Гораций сказал: Est modus in rebus, а Гораций был великий человек, и к тому же человек благородный. Послушайте, монсеньер, хватит на сегодня политики. Возвращайтесь-ка вы на бал, а завтра все отлично устроится. Франция избавится от четырех заклятых врагов, а у вас останется очень милый зять, который мне лично, слово аббата, нравится куда больше, чем господин де Рион.
И они вернулись вместе на бал. Вид у Дюбуа был радостный и торжествующий, а у герцога — грустный и задумчивый, но в душе он был уверен, что его министр прав.
XXXVI. ПОСЛЕДНЕЕ СВИДАНИЕ
Когда Гастон выходил из оранжереи, сердце его пело от радости. Огромная тяжесть, давившая на него с самого начала заговора, тяжесть, которую даже любовь Элен облегчала лишь на короткие мгновения, свалилась с его души как по мановению волшебного жезла.
И мысли о мести, кровавой и ужасной, сменились мечтами о любви и славе. Элен оказалась не просто очаровательной и любящей девушкой из благородной семьи, а принцессой королевской крови, божественным существом; за любовь ее многие мужчины были бы готовы заплатить своей кровью, если бы по слабости, присущей смертным, такие создания не отдавали свою нежность даром.
Кроме того, сам того не желая, Гастон чувствовал, как в его сердце, целиком заполненном любовью, просыпаются ростки честолюбия. Какая блестящая карьера его ожидает и какую зависть она вызовет у Лозенов и Ришелье! Он не будет вынужден, как Лозен, отправиться по приказу Людовика XIV в изгнание или расстаться с возлюбленной; нет больше разгневанного отца, сопротивляющегося домогательствам простого дворянина, наоборот, есть друг, могущественный и жаждущий, чтоб его любили, жаждущий сам любить свою дочь, столь чистую и благородную. И далее Гастону виделось возвышенное соперничество между дочерью и зятем, изо всех сил старающимися быть достойными столь великого принца и милостивого победителя.
Гастону казалось, что сердце его разорвется от радости: друзья спасены, будущее обеспечено, а Элен — дочь регента. Он так торопил кучера, а тот так погонял лошадей, что через четверть часа он был уже у дома на Паромной улице.
Дверь перед ним отворилась, и он услышал крик. Элен ждала его возвращения у окна, она узнала карету и, радостная, бросилась навстречу своему возлюбленному.
назад<<< 1 . . . 28 . . . 32 >>>далее