Палач остановился и в отчаянии покачал головой.
— Говорите, — сказал монах и присел в ногах кровати, потому что его внимание было уже привлечено таким необычным началом.
— Ах, — воскликнул умирающий с порывом долго скрываемого и, наконец, прорвавшегося страдания, — я старался заглушить угрызения совести двадцатью годами доброй жизни. Я отучил себя от жестокости, привычной для того, кто проливал кровь. Я никогда не жалел своей жизни, если представлялся случай спасти жизнь тем, кто находился в опасности. Я сохранил не одну человеческую жизнь взамен той, которую отнял. Это еще не все.
Деньги, которые я приобрел, состоя на службе, я раздал бедным; я стал усердно посещать церковь; люди, прежде избегавшие меня, привыкли ко мне.
Все меня простили, некоторые даже полюбили. Но я думаю, что бог не простил меня, и каждую ночь встает передо мною тень этой женщины.
— Женщины! Так вы убили женщину? — воскликнул монах.
— И вы тоже, — воскликнул палач, — употребили это слово, которое постоянно звучит у меня в ушах: «убили»! Значит, я убил, а не казнил. Я убийца, а не служитель правосудия!
И он со стоном закрыл глаза.
Монах, без сомнения, испугался, что он умрет, не открыв больше ничего, и поспешил сказать:
— Продолжайте, я еще ничего не знаю. Когда вы окончите свой рассказ, мы — бог и я — рассудим вас.
— О отец мой! — продолжал палач, не открывая глаз, словно он боялся увидеть что-то страшное. — Это ужас, который я не в силах победить, усиливается во мне в особенности ночью и на воде. Мне кажется, что рука моя тяжелеет, будто я держу топор; что вода окрашивается кровью; что все звуки природы — шелест деревьев, шум ветра, плеск волн — сливаются в плачущий, страшный, отчаянный голос, который кричит мне: «Да свершится правосудие божье!»
— Бред, — прошептал монах, качая головой.
Палач открыл глаза, сделал усилие, чтобы повернуться к молодому человеку, и схватил его за руку.
— Бред! — повторил он. — Вы говорите: бред! О нет, потому что именно вечером я бросил ее тело в реку, потому что слова, которые шепчет мне совесть, — те самые слова, которые я повторял в своей гордыне. Будучи орудием человеческого правосудия, я возомнил себя орудием небесной справедливости.
— Но как это случилось? Расскажите же, — попросил монах.
— Однажды вечером ко мне явился человек и передал приказ. Я последовал за ним. Четверо других господ, ждали меня. Я надел маску, и они увели меня с собой. Мы поехали. Я решил отказаться, если дело, которого от меня потребуют, окажется несправедливым. Проехали мы пять-шесть миль в угрюмом молчании, почти не обменявшись ни одним словом. Наконец они показали мне в окно небольшого домика на женщину, которая сидела у стола, облокотившись, и сказали мне: «Вот та, которую нужно казнить».
— Ужасно! — сказал монах. — И вы повиновались?
— Отец мой, она была чудовищем, а не женщиной. Говорят, она отравила своего второго мужа, пыталась убить своего деверя, бывшего среди этих людей. Она незадолго перед тем отравила одну молодую женщину, свою соперницу, а когда она жила в Англии, по ее проискам, говорят, был заколот любимец короля.
— Бекингэм! — воскликнул монах.
— Да, Бекингэм.
— Так она была англичанка, эта женщина?
— Нет, она была француженка, но вышла замуж в Англии.
Монах побледнел, отер свой лоб и встал, чтобы запереть дверь на задвижку. Палач подумал, что он покидает его, и со стоном упал на кровать.
— Нет, нет, я здесь, — поспешно подходя к нему, произнес монах. — Продолжайте. Кто были эти люди?
— Один был иностранец, — кажется, англичанин. Четверо других были французы и в мушкетерской форме.
— Их звали?.. — спросил монах.
— Я не знаю. Только все они называли англичанина милордом.
— А эта женщина была красива?
— Молода и красива. О, прямо красавица! Я словно сейчас вижу, как она молит о пощаде, стоя на коленях и подняв ко мне бледное лицо. Я никогда не мог понять потом, как я решился отрубить эту прекрасную голову.
Монах, казалось, испытывал странное волнение. Он дрожал всем телом.
Видно было, что он хочет задать один вопрос и не решается.
Наконец, сделав страшное усилие над собой, он сказал:
— Как звали эту женщину?
— Не знаю. Как я вам сказал, она была два раза замужем, и, кажется, один раз в Англии, а второй — во Франции.
— И она была молода?
— Лет двадцати пяти.
— Хороша собой?
— Необычайно.
— Белокурая?
— Да.
— С пышными волосами, падавшими на плечи, не так ли?
— Да.
— Выразительный взор?
— Да, она могла, когда хотела, смотреть так.
— Необыкновенно приятный голос?
— Откуда вы это знаете?..
Палач приподнялся на локте и испуганными глазами поглядел на смертельно побледневшего монаха.
— И вы убили ее! — сказал монах. — Вы послужили оружием для этих низких трусов, которые не осмелились убить ее сами! Вы не сжалились над ее молодостью, ее красотой, ее слабостью! Вы убили эту женщину?
— Увы! — ответил палач. — Я говорил вам, отец мои, что в этой женщине под ангельской наружностью скрывался адский дух, и когда я увидел ее, когда я вспомнил все зло, которое она мне сделала…
— Вам! Что же такое она могла вам сделать?
— Она соблазнила и погубила моего брата, священника. Он бежал с нею из монастыря.
— Твой брат бежал с ней?
— Да. Мой брат был ее первым любовником. Она была виновна в смерти моего брата. Не глядите на меня так, отец мой. Неужели я так тяжко согрешил и вы не простите меня?
Монах с трудом справился со своим волнением.
— Да, да, — сказал он, — я прощу вас, если вы мне скажете всю правду.
— Все, все! — воскликнул палач.
— Тогда говорите. Если она соблазнила вашего брата… вы говорите, она соблазнила его… если она была виновна, да, вы так сказали, она была виновна в его смерти. Тогда, — закончил монах, — вы должны знать ее девичье имя.
— О, боже мой, боже мой, — стонал палач, — мне кажется, что я умираю! Дайте скорее отпущение, отец мой, отпущение!
— Скажи ее имя, — крикнул монах, — и я отпущу тебе твои грехи!
— Ее звали… господи, сжалься надо мной, — шептал палач, падая на подушку, бледный, в смертельном трепете.
— Ее имя, — повторял монах, наклоняясь над ним, словно желая силой вырвать у него это имя, если бы тот отказался назвать его, — ее имя, или ты не получишь отпущения!
Умирающий, казалось, собрал все свои силы. Глаза монаха сверкали.
— Анна де Бейль, — прошептал раненый.
— Анна де Бейль? — воскликнул монах, выпрямляясь и вздымая руки. — Ты сказал: Анна де Бейль, не так ли?
— Да, да, так, так ее звали… а теперь дайте мне отпущение, ибо я умираю.
— Мне дать тебе отпущение? — вскричал монах со смехом, от которого волосы на голове умирающего стали дыбом. — Мне дать тебе отпущение? Я не священник!
— Вы не священник! Так кто же вы? — вскричал палач.
— Я это сейчас скажу тебе, несчастный!
— О господи! Боже мой!
— Я Джон Френсис Винтер!
— Я вас не знаю, — сказал палач.
— Погоди, ты узнаешь меня. Я Джон Френсис Винтер, — повторил он, — и эта женщина была…
— Кто же?
— Моя мать!
Палач испустил тот первый, страшный крик, который все слышали.
— О, простите меня, простите, — шептал он, — если не от имени божьего, то от своего; если не как священник, то как сын простите меня.
— Тебя простить! — воскликнул мнимый монах. — Бог, может быть, тебя простит, но я — никогда!
— Сжальтесь, — сказал палач, простирая к нему руки.
— Нет жалости к тому, кто сам не имел сострадания. Умри в отчаянии, без покаяния, умри и будь проклят.
И, выхватив из-под рясы кинжал, он вонзил его в грудь несчастного.
— Вот тебе мое отпущение грехов! — воскликнул он.
Тогда-то послышался второй крик, слабее первого, за которым последовали стоны.
Палач, приподнявшийся было, упал навзничь. А монах, оставив кинжал в ране, подбежал к окну, открыл его, спрыгнул на цветочную клумбу, пробрался в конюшню, взял мула, вывел его через заднюю калитку, доехал до первой рощи, сбросил там свое монашеское одеяние, достал из мошка костюм всадника, переоделся, дошел пешком до первой почтовой станции, взял лошадь и вскачь помчался в Париж.
Глава 36. ГРИМО ЗАГОВОРИЛ
Гримо остался наедине с палачом; трактирщик побежал за лекарем, а жена его молилась у себя.
Через минуту раненый открыл глаза.
— Помогите! — прошептал он. — Помогите! Боже мой! Боже мой! Неужели на этом свете не найти мне друга, который помог бы мне жить или умереть?
И он с усилием положил руку себе на грудь. Рука наткнулась на рукоятку кинжала.
— А! — сказал он, словно припомнив что-то, и опустил руку.
— Не падайте духом, — сказал Гримо. — Послали за лекарем.
— Кто вы? — спросил раненый, широко раскрытыми глазами смотря на Гримо.
— Старый знакомый, — сказал Гримо.
— Вы?
Раненый пытался припомнить черты говорившего с ним.
— При каких обстоятельствах мы с вами встречались? — спросил он.
— Двадцать лет тому назад однажды ночью мой господин явился за вами в Бетюн и повез вас в Армантьер.
— Я узнал вас, — сказал палач, — вы один из четырех слуг…
— Да.
— Как вы здесь очутились?
— Проезжая мимо, я остановился в гостинице, чтобы дать передохнуть лошади. Мне сказали, что бетюнский палач лежит здесь раненый, и вдруг вы закричали. Мы прибежали на первый крик, а после второго выломали дверь.
— А монах? — спросил палач. — Вы видели монаха?
— Какого монаха?
— Который был здесь со мной?
— Нет, его уже не было здесь. Должно быть, он выскочил в окно. Неужели это он нанес вам удар?
— Да, — сказал палач.
Гримо приподнялся, чтобы выйти.
— Что вы хотите сделать?
— Догнать его.
— Не надо, прошу вас.
— Почему?
— Он отомстил мне, и хорошо сделал. Теперь, надеюсь, бог помилует меня… ведь я искупил свою вину…
— Объясните, в чем дело, — сказал Гримо.
— Та женщина, которую ваши господа и вы заставили меня убить…
— Миледи?
— Да, миледи. Действительно, вы ее так называли.
— Но что общего между миледи и монахом?
— Это была его мать.
Гримо пошатнулся, он глядел на умирающего мрачными, почти безумными глазами.
— Его мать? — повторил он.
— Да, его мать.
— Так он знает эту тайну?
— Я принял его за монаха и открылся ему на исповеди.
— Несчастный! — воскликнул Гримо, у которого холодный пот выступил при одной мысли о возможных последствиях такого разоблачения. — Несчастный! Надеюсь, вы никого не назвали?
— Я не назвал ни одного имени, потому что ни одного не знаю; я сказал ему только девичью фамилию его матери, поэтому он и догадался. Но ему известно, что его дядя был в числе людей, произнесших ей приговор.
И он упал в изнеможении. Гримо хотел помочь ему и протянул руку к рукоятке кинжала.
— Не касайтесь меня, — сказал раненый. — Если вы — тащите кинжал, я умру.
Рука Гримо замерла в воздухе, затем он ударил себя по лбу и сказал:
— Но если этот человек узнает когда-нибудь имена этих людей, то мой господин погиб!
— Торопитесь, торопитесь! — воскликнул палач. — Предупредите его, если он жив еще. Предупредите его товарищей… Поверьте, эта ужасная история не закончится моей смертью.
— Куда он ехал? — спросил Гримо.
— В Париж.
— Кто остановил его?
— Двое молодых дворян, направляющихся в армию; одного из них зовут виконтом де Бражелоном; так, я слышал, называл его спутник.
— И этот молодой человек привел к вам монаха?
— Да.
Гримо поднял глаза к небу.
— Такова, значит, воля всевышнего, — сказал он.
— Без сомнения, — подтвердил раненый.
— Это ужасно, — прошептал Гримо. — Но все же эта женщина заслужила свою участь. Ведь вы тоже так считаете?
— В минуту смерти преступления других кажутся очень малыми в сравнении со своими собственными.
И, закрыв глаза, раненый в изнеможении упал на подушку.
Гримо колебался между состраданием, запрещавшим ему оставить этого человека без помощи, и страхом, повелевавшим ему скакать немедленно с неожиданной вестью к графу де Ла Фер. Вдруг в коридоре послышались шаги, вошел трактирщик с лекарем, которого наконец отыскали.
Следом за ними явилось несколько любопытных, так как молва о странном происшествии начала распространяться.
Лекарь подошел к умирающему, находившемуся, казалось, в забытьи.
— Прежде всего надо удалить кинжал из груди, — сказал он, многозначительно качая головой.
Гримо вспомнил слова раненого и отвернулся.
Лекарь расстегнул камзол, разорвал рубашку умирающего и обнажил грудь.
Кинжал был погружен по самую рукоятку. Лекарь взялся за нее и потянул. По мере того как он вынимал кинжал, глаза раненого раскрывались все больше и больше, и взгляд их становился ужасающе неподвижным. Когда лезвие было все извлечено из раны, красноватая пена показалась на губах раненого. Он тяжело вздохнул. Кровь хлынула потоком из раны; умирающий со странным выражением устремил свой взгляд на Гримо, захрипел и тотчас же испустил дух.
Гримо поднял облитый кровью кинжал, который, вызывая ужас всех окружающих, лежал на полу, сделал знак хозяину выйти с ним, расплатился с щедростью, достойной его господина, и вскочил на лошадь.
Первою мыслью Гримо было тотчас же вернуться в Париж, но он подумал, что его долгое отсутствие встревожит Рауля, что он всего в двух милях от него и что поездка отнимет всего четверть часа, а разговор и объяснение не больше часа. Он пустил лошадь галопом и через десять минут остановился перед «Коронованным мулом», единственной гостиницей в Мазенгарбе.
С первых же слов хозяина Гримо понял, что нашел того, кого искал.
Рауль сидел за столом с де Гишем и его наставником. От мрачного утреннего происшествия на лицах молодых людей еще сохранилось облачко грусти, которое никак не могла рассеять веселость д'Арменжа, привыкшего наблюдать подобные зрелища глазами философа.
Внезапно дверь отворилась и вошел Гримо, бледный, весь в пыли и еще забрызганный кровью несчастного раненого.
— Гримо, мой дорогой, — воскликнул Рауль, — наконец-то ты здесь! Извините меня, господа, это не слуга, это друг.
И подбежав к нему, продолжал:
— Здоров ли граф? Скучает ли по мне? Видел ли ты его после того, как мы расстались? Отвечай же. Мне тоже есть что тебе рассказать; да, за три дня у нас было немало приключений. Но что с тобой? Как ты бледен! На тебе кровь! Откуда эта кровь?
— В самом деле, кровь! — сказал граф, вставая. — Вы ранены, мой друг?
— Нет, сударь, — сказал Гримо, — это не моя кровь.
— Чья же? — спросил Рауль.
— Это кровь несчастного, которого вы оставили в гостинице. Он умер у меня на руках.
— У тебя на руках! Этот человек! Но знаешь ли ты, кто это такой?
— Да, — сказал Гримо.
— Ведь это бывший палач из Бетюна.
— Да, знаю.
— Так ты раньше знал его?
— Да.
— Он умер?
— Да.
Молодые люди переглянулись.
— Что ж делать, господа, — сказал д'Арменж, — это закон природы, которого не избегнуть и палачам. Как только я увидел его рану, я решил, что дело плохо, да и сам он, очевидно, был того же мнения, раз требовал монаха.
При слове «монах» Гримо побледнел.
— Ну, за стол, за стол, — сказал д'Арменж, который, как и все люди его времени, а тем более его возраста, не терпел, чтобы трапеза прерывалась чувствительными разговорами.
— Да, да, вы правы. Ну, Гримо, вели себе подать, заказывай, распоряжайся, а когда отдохнешь, мы потолкуем.
— Нет, сударь, — сказал Гримо, — я не могу оставаться ни одной минуты. Я должен сейчас же ехать в Париж.
— Как, в Париж? Ты ошибаешься, это Оливен туда поедет, а ты останешься.
— Напротив, Оливен останется, а я поеду. Я нарочно для этого и прискакал, чтобы вам об этом сообщить.
— Почему такая перемена?
— Этого я не могу вам сказать.
— Объясни, пожалуйста.
— Не могу.
— Что это еще за шутки!
— Вы знаете, виконт, что я никогда не шучу.
— Да, но я знаю также приказание графа де Ла Фер, чтобы вы остались со мной, а Оливен вернулся в Париж. Я следую распоряжениям графа.
— Но не при данных обстоятельствах, сударь.
— Уж не собираетесь ли вы ослушаться меня?
— Да, сударь, потому что так надо.
— Значит, вы упорствуете?
— Значит, я уезжаю. Желаю счастья, господин виконт.
Гримо поклонился и направился к двери.
Рауль, разгневанный и вместе с тем обеспокоенный, побежал за ним и схватил его за руку.
— Гримо, останьтесь, я хочу, чтобы вы остались.
— Значит, вы желаете, — сказал Гримо, — чтобы я дозволил убить графа?
Он снова поклонился, готовясь выйти.
— Гримо, друг мой, — сказал виконт, — вы так не уедете, вы не оставите меня в такой тревоге. О Гримо, говори, говори, ради самого неба.
И Рауль, шатаясь, упал в кресло.
— Я могу сказать вам только одно… Тайна, которой вы у меня допытываетесь, не принадлежит мне. Вы встретили монаха?
— Да.
Молодые люди с ужасом посмотрели друг на друга.
— Вы привели его к раненому?
— Да.
— И вы имели время его разглядеть?
— Да.
— И узнаете его, если опять встретите?
— О да, клянусь в том, — сказал Рауль.
— И я тоже, — сказал де Гиш.
— Если когда-нибудь вы встретите его где бы то ни было, по дороге, на улице, в церкви, все равно где, наступите на него ногой и раздавите без жалости, без сострадания, как раздавили бы змею, гадину, ехидну. Раздавите и не отходите, пока не убедитесь, что он мертв. Пока он жив, жизнь пяти людей будет в опасности.
И, воспользовавшись изумлением и ужасом, охватившими его собеседников, Гримо, не прибавив больше ни слова, поспешно вышел из комнаты.
— Ну, граф, — сказал Рауль, обращаясь к де Гишу, — не говорил ли я вам, что этот монах производит на меня впечатление гада?
Через две минуты, заслышав на дороге лошадиный топот, Рауль поспешил к окну. Это Гримо возвращался в Париж. Он приветствовал виконта, взмахнув шляпой, и вскоре исчез за поворотом дороги.
Дорогой Гримо думал о двух вещах: первое — что если ехать так быстро, его лошадь не выдержит и десяти миль; второе — что у него нет денег.
Но если Гримо говорил мало, то изобретательность его от того стала только сильнее. На первой же почтовой станции он продал свою лошадь и на вырученные деньги нанял почтовых лошадей.
Глава 37. КАНУН БИТВЫ
Рауля оторвал от его грустных мыслей хозяин гостиницы, стремительно вбежавший в комнату, где произошла только что описанная нами сцепа, с громким криком:
— Испанцы! Испанцы!
Это было достаточно важно, чтобы заставить позабыть все другие заботы. Молодые люди расспросили хозяина и узнали, что неприятель действительно надвигается через Гуден и Бетюн.
Пока д'Арменж отдавал приказания снарядить отдохнувших лошадей к отъезду, оба молодых человека взбежали к верхним окнам дома, откуда было видно далеко кругом, и действительно заметили начинавшие выдвигаться на горизонте, со стороны Марсена и Ланса, многочисленные отряды пехоты и кавалерии. На этот раз то была не бродячая шайка беглых солдат, но целая армия.
назад<<< 1 . . . 27 . . . 71 >>>далее