Евгения, в которой женская настойчивость сочеталась с чистотой юной девушки, не предвидела отказа, а кузен молчал.
— Неужели вы отказываетесь? — спросила Евгения, и в глубокой тишине было слышно, как бьется ее сердце.
Раздумье кузена обидело ее, но его нужда представилась ей еще живее, и она опустилась на колени.
— Я не встану, пока вы не возьмете это золото! — сказала она. — Кузен, умоляю, отвечайте!.. чтобы я знала, уважаете ли вы меня, великодушны ли вы…
Услыша этот крик сердца, полного благородным отчаянием, Шарль оросил слезами руки кузины, схватив их, чтобы не дать ей стоять на коленях. Почувствовав эти горячие слезы, Евгения кинулась к кошельку и высыпала деньги на стол.
— Значит, да — правда? — сказала она, плача от радости. — Не бойтесь ничего, кузен, вы будете богаты. Это золото принесет вам счастье, когда-нибудь вы мне его вернете. Кроме того, мы составим товарищество. Словом, я соглашусь на все условия, какими вы меня свяжете. Но вы бы не должны придавать такое значение этому подарку.
Шарль смог, наконец, выразить свои чувства.
— Да, Евгения, у меня была бы мелкая душа, если бы я отказался. Однако дар за дар, доверие за доверие.
— О чем вы говорите? — с испугом спросила она.
— Послушайте, дорогая кузина, там у меня…
И, не докончив, он указал на квадратный ящичек в кожаном чехле, стоявший на комоде.
— Там у меня, видите ли, вещь мне дорогая, как жизнь. Этот ларец — подарок матери. Нынче с утра я все думал, что если бы она могла встать из могилы, то сама продала бы золото, которым из нежной любви ко мне она так щедро наполнила несессер, но сделать это самому я счел бы святотатством.
При последних словах Евгения судорожно сжала руку кузена.
— Нет, — продолжал он после недолгого молчания, когда они обменялись взглядом, влажным от слез, — нет, я не хочу ни уничтожать его, ни подвергать опасности в моих странствованиях. Дорогая Евгения, вы будете его хранительницей. Никогда друг не доверял другу ничего более священного. Судите сами.
Он подошел к комоду, вынул ларец из футляра и, открыв его, с грустью показал восхищенной кузине несессер, по работе еще более ценный, чем по весу золота.
— То, чем вы любуетесь, — ничто, — сказал он, нажимая пружину, раскрывшую двойное дно. — Вот что мне дороже всего на свете.
Он вынул два портрета, два шедевра г-жи Мирбель, в богатых жемчужных оправах.
— О! Вот красавица! Не та ли это дама, которой вы писали…
— Нет, — сказал он, улыбаясь. — Эта женщина — моя мать, а вот мой отец, — ваши тетка и дядя. Евгения, я готов на коленях умолять вас сохранить мне это сокровище. Если бы я погиб и погубил ваше маленькое состояние, то это золото возместит вам потерю. Только вам одной могу я оставить эти портреты: вы достойны хранить их. Но уничтожьте их, чтобы после вас они не попали в чужие руки…
Евгения молчала.
— Вы согласны, не так ли? — прибавил он ласково.
В ответ она бросила на него первый взгляд любящей женщины, один из тех взглядов, где почти столько же кокетства, как и глубины. Он взял ее руку и поцеловал.
— Ангел чистоты! Для нас с вами, не правда ли, деньги никогда ничего не будут значить? Чувство, придающее им некоторую ценность, будет отныне все.
— Вы похожи на свою мать. А голос у нее был такой же нежный, как у вас?
— О, гораздо нежнее…
— Да, для вас, — сказала она, опуская глаза. — Ну, Шарль, ложитесь спать, прошу вас, вы устали. До завтра.
Она тихо высвободила руку из рук кузена, он проводил ее, захватив с собой свечу. Когда они были уже у двери ее комнаты, он сказал:
— Ах, зачем я разорен!
— Мой отец богат, я думаю, — ответила она.
— Бедное дитя, — продолжал Шарль, остановившись у порога и прислоняясь спиной к косяку, — будь дядюшка богат, он не дал бы умереть моему отцу, не оставлял бы вас в такой скудости, словом, жил бы иначе.
— Но у него есть Фруафон.
— Да что стоит Фруафон?
— Я не знаю; но у него есть Нуайе.
— Какая-нибудь жалкая ферма!
— У него есть виноградники и луга…
— Пустяки! — сказал Шарль с презрительным видом. — Будь у вашего отца хотя двадцать четыре тысячи ливров дохода, разве вы жили бы в этой холодной, пустой комнате? — прибавил он, переступив порог. — Значит, тут будет мое сокровище, — сказал он, указывая на старый поставец, чтобы скрыть свою мысль.
— Идите спать, — сказала она, не давая ему войти в неубранную комнату.
Шарль вышел, и они с улыбкой простились друг с другом.
Оба они уснули, грезились им одинаковые сны, и с той поры перед глазами Шарля мелькали розы на его трауре.
Наутро, перед завтраком, г-жа Гранде увидела, что ее дочь прогуливается по саду вместе с Шарлем. Он был еще печален, как человек, который ввергнут судьбою в бездну, измерил всю ее глубину и почувствовал бремя предстоящей ему жизни.
— Отец вернется только к обеду, — сказала Евгения, заметив, что мать обеспокоена этой прогулкой.
В каждом движении девушки, в выражении лица, в воркующей нежности голоса сквозило, что между нею и ее кузеном установилось полное согласие мыслей. Души их соединяло жаркое чувство, быть может, хорошо еще не осознанное ими во всей его силе. Шарль остался в зале, и к грусти его отнеслись с должным уважением. У каждой из трех женщин было свое занятие. Гранде бросил дома дела, а приходило довольно много народа: кровельщик, водопроводчик, каменщик, землекопы, плотник, хуторяне, фермеры: одни — договориться о починках и всяких работах, другие — внести арендную плату или получить деньги. И вот г-же Гранде и Евгении пришлось суетиться, вести бесконечные разговоры с рабочими и с деревенским людом. Нанета в кухне складывала в ящики взносы натурой, доставленные фермерами. Она всегда ждала распоряжений хозяина, чтобы знать, что оставить для дома и что продать на рынке. У Гранде, как и у многих помещиков, было обыкновение пить самое плохое свое вино и есть подгнившие фрукты. Часов в пять вечера Гранде вернулся из Анжера, выручив за свое золото четырнадцать тысяч франков и получив свидетельство государственного казначейства на выплату процентов по день получения облигаций ренты. Корнуайе он оставил в Анжере, наказав ему покормить полузагнанных лошадей, дать им хорошенько отдохнуть и не торопясь ехать домой.
— Я из Анжера, жена, — сказал он. — Есть хочу.
Нанета закричала ему из кухни:
— Разве вы ничего не кушали со вчерашнего дня?
— Ничего, — ответил старик.
Нанета подала суп. Де Грассен явился к клиенту за распоряжениями, когда семья сидела за столом. Папаша Гранде даже не взглянул на племянника.
— Кушайте, Гранде, не беспокойтесь, — сказал банкир. — Побеседуем. Не знаете ли, какая цена золоту в Анжере? Туда понаехали скупать его для Нанта. Я собираюсь послать.
— Не посылайте, — ответил добряк Гранде, — там уже избыток. Мы с вами хорошие друзья, и я избавлю вас от напрасной потери времени.
— Но ведь золото там стоит тринадцать франков пятьдесят сантимов.
— Скажите лучше — стоило.
— Откуда же, черт возьми, оно явилось?
— Я ездил нынче ночью в Анжер, — ответил Гранде, понизив голос.
Банкир вздрогнул от изумления. Затем де Грассен и Гранде стали что-то говорить друг другу на ухо, время от времени поглядывая на Шарля. И снова де Грассен весь встрепенулся от удивления, — несомненно, в ту минуту, когда бывший бочар дал банкиру распоряжение купить для него государственной ренты на сто тысяч ливров.
— Господин Гранде, — обратился он к Шарлю, — я еду в Париж, и если бы вы пожелали дать мне какое-нибудь поручение…
— Никаких, сударь. Благодарю вас, — ответил Шарль.
— Поблагодарите его как следует, племянник. Господин де Грассен едет улаживать дела фирмы Гильома Гранде.
— Так есть какая-нибудь надежда? — спросил Шарль.
— Но разве вы не мой племянник? — воскликнул бочар с хорошо разыгранной гордостью. — Ваша честь — наша честь. Разве вы не Гранде?
Шарль вскочил, обнял папашу Гранде, крепко поцеловал и, побледнев, вышел. Евгения с восхищением глядела на отца.
— Ну, до свидания, мой добрый Грассен, — я ваш покорный слуга, а вы уж обработайте мне тех господ!
Два дипломата пожали друг другу руки; бывший бочар проводил банкира до дверей, потом, затворив их, вернулся и сказал Нанете, опускаясь в кресло:
— Подай-ка черносмородинной.
Но от волнения он не мог сидеть на месте, поднялся, притопнул ногой и, выделывая «коленца», как говорила Нанета, стал напевать:
Служил в французской гвардии
Папаша добрый мой.
Нанета, г-жа Гранде и Евгения молча посматривали друг на друга. Когда веселость винодела достигала высшей точки, она каждый раз приводила их в ужас.
Вечер скоро пришел к концу. Папаша Гранде захотел лечь пораньше, а когда он ложился, все в доме должны были спать, так же как, «когда Август напивался, Польша была пьяна». Впрочем, Нанета, Шарль и Евгения устали не меньше хозяина. Что до г-жи Гранде, то она спала, ела, пила, ходила, как того желал супруг. Однако в течение двух часов, посвященных пищеварению, бочар настроен был необыкновенно игриво и сыпал своими особыми изречениями; по одному из них можно будет судить о степени его остроумия.
Выпив черносмородинной, он посмотрел на рюмку.
— Не успеешь пригубить, а рюмка уж и пуста! Так-то и мы. Живем, живем, да и помрем. Ох, хороша была бы жизнь, ежели б червончики по свету катились да в мошне у нас зацепились.
Он стал весел и милостив. Когда Нанета пришла с прялкой, он ей сказал:
— Ты, верно, устала, — брось свою пеньку.
— Чего там, мне скучно будет! — ответила служанка.
— Бедная Нанета! Хочешь черносмородинной?
— Вот от черносмородинной не откажусь: барыня ее делает получше аптекарей. У них она вроде лекарства.
— Они чересчур много сахару в нее кладут, весь запах пропадает, — сказал добряк.
На другой день семья собралась в восемь часов к завтраку и впервые явила картину полного, естественного согласия. Несчастье быстро сблизило г-жу Гранде, Евгению и Шарля. Нанета и та, сама того не ведая, чувствовала заодно с ними. Они вчетвером становились одной семьей. Что до старого винодела, то, насытив свою корысть и уверившись, что вертопраха он скоро спровадит, оплатив ему дорогу только до Нанта, он стал почти равнодушен к его присутствию в доме. Он предоставил обоим детям, как он называл Шарля и Евгению, делать, что им вздумается, под надзором г-жи Гранде, так как вполне доверял ей во всем, что касалось нравственности и религии. Планировка лугов и придорожных канав, посадка тополей у Луары, зимние работы на фермах и в Фруафоне всецело занимали его.
И тогда для Евгении началась весна любви. С той ночной сцены, когда она отдала свое сокровище Шарлю, и сердце ее последовало за сокровищем. Соучастники общей для них тайны, они обменивались взглядами, выражавшими взаимное понимание, которое углубляло их чувства, усиливало их единение, душевную близость, ставило их обоих, так сказать, над обыденной жизнью. Разве не дозволяло им родство не скрывать нежности в звуках голоса и ласки во взглядах? И Евгения с наслаждением усыпляла страдания кузена детскими восторгами зарождавшейся любви. Нет ли пленительного сходства между первоначальной порою любви и жизни? Разве не баюкают ребенка тихими песнями, с нежностью глядя на него? Разве не рассказывают ему чудесных сказок, позлащающих для него грядущее? Не простирает ли над ним надежда лучезарные свои крылья? Не плачет ли он попеременно слезами радости и горя? Не ссорится ли он по пустякам — из-за камешков, из которых пытается построить себе шаткий дворец, из-за пучка цветов, забываемых, едва они срезаны? Не жадно ли ловит он время и торопится идти вперед по пути жизни? Любовь — наше второе превращение.
Детство и любовь были одно для Евгении и Шарля: то была первая страсть со всеми ее ребячествами, тем более ласкавшими их сердца, что они повиты были печалью. С рождения своего эта любовь таилась под траурным крепом и оттого только стройнее сочеталась с провинциальной простотой этого полуразвалившегося дома. Обмениваясь с кузиной несколькими словами у колодца в безмолвном дворе, гуляя в садике, сидя вдвоем до захода солнца на замшелой скамье, когда оба говорили друг другу полные значения пустяки или, словно под сводами церкви, молчали, внимая тишине, царившей между оградой и домом, — Шарль понял святость любви: ведь его великосветская дама, его дорогая Анета познакомила его только с бурными ее тревогами. Ныне он расставался с парижской страстью, кокетливой, суетной, блестящей, ради чистой и истинной любви. Ему мил был этот дом, нравы которого не казались уже смешными. Он выходил из своей комнаты рано утром, чтобы несколько минут поговорить с Евгенией, пока Гранде придет выдавать провизию, а когда шаги старика раздавались на лестнице, он убегал в сад. Мнимая преступность этого утреннего свидания, остававшегося тайной даже для матери Евгении и якобы не замечаемого Нанетой, придавала невиннейшей в мире любви прелесть запретных радостей.
После завтрака, когда Гранде отправлялся осматривать свои земли и предприятия, Шарль оставался с матерью и дочерью и переживал еще неведомые ему наслаждения, протягивая руки, чтобы разматывать нитки, глядя на их работу, слушая их болтовню. Простота этой жизни, почти монастырской, открывшей ему красоту этих душ, не ведавших мирской суеты, живо его трогала. Он думал, что такие нравы невозможны во Франции, и допускал существование их только в Германии, и то лишь в преданиях да в романах Августа Лафонтена. (Лафонтен, Август (1759–1831) — немецкий писатель, автор многочисленных сентиментально-бытовых романов.) Вскоре Евгения сделалась для него идеалом гетевской Маргариты, но еще непорочной. День ото дня его взгляды, его слова все сильнее увлекали бедную девушку, и она с восхищением отдалась течению любви; она хваталась за свое счастье, как пловец за ивовую ветку, чтобы выбраться из потока и отдохнуть на берегу. Но разве горе не омрачало уже самых радостных часов этих быстролетных дней? Каждый день какой-нибудь случай напоминал им о близкой разлуке. Так, три дня спустя после отъезда де Грассена старик Гранде повел племянника в суд первой инстанции: Шарль должен был подписать отказ от отцовского наследства с той торжественностью, какую провинциалы придают подобным делам. Страшное отречение! Своего рода отступничество сына. Шарль побывал у нотариуса Крюшо, чтобы засвидетельствовать две доверенности — одну на имя де Грассена, другую — на имя приятеля, которому он поручил продать свою обстановку. Затем надо было выполнить формальности для получения заграничного паспорта. Наконец, когда прибыла простая траурная одежда, выписанная Шарлем из Парижа, он призвал сомюрского портного и продал ему свои, теперь ненужные, костюмы. Этот поступок особенно понравился папаше Гранде.
— А вот теперь ты похож на человека, который собирается сесть на корабль и хочет разбогатеть, — сказал Гранде, увидя Шарля в сюртуке толстого черного сукна. — Хорошо, очень хорошо!
— Уверяю вас, сударь, — ответил ему Шарль, — что я сумею быть таким, как подобает в моем положении.
— Это что такое? — сказал добряк, смотря загоревшимся взглядом на пригоршню золота, которую показал ему Шарль.
— Сударь, я собрал запонки, кольца, все лишние вещи, какие у меня есть и могли бы что-нибудь стоить, но, никого не зная в Сомюре, я хотел просить вас нынче утром…
— Купить у тебя это? — сказал Гранде, прерывая его.
— Нет, дядя, указать мне честного человека, который бы…
— Давай мне все это, племянник. Я схожу наверх, оценю и вернусь сказать тебе, что это стоит, с точностью до одного сантима. Золото в ювелирных изделиях, — сказал он, рассматривая длинную цепочку, — от восемнадцати до девятнадцати каратов.
Старик протянул свою ручищу и унес золото.
— Кузина, — сказал Шарль, — позвольте предложить вам эти две застежки, они могут вам пригодиться — скреплять ленты у кистей рук. Получается браслет. Теперь это очень модно.
— Принимаю без всяких колебаний, — сказала она, бросив на него понимающий взгляд.
— Тетушка, вот наперсток моей матери. Я бережно хранил его в своем дорожном несессере, — сказал Шарль, преподнося г-же Гранде красивый золотой наперсток, предмет ее десятилетних желаний.
— Благодарности моей даже и выразить невозможно, племянничек, — сказала старушка, и у нее на глаза набежали слезы. — Вечером и утром к моим молитвам я буду прибавлять самую усердную за вас — молитву о путешествующих. Когда я умру, Евгения сохранит вам эту драгоценность.
— Все стоит девятьсот восемьдесят франков семьдесят пять сантимов, племянник, — сказал Гранде, отворяя дверь. — Но, чтобы избавить тебя от хлопот по продаже, я отсчитаю тебе эту сумму… в ливрах.
На побережье Луары выражение «в ливрах» означает, что экю в шесть ливров должны приниматься за шесть франков, без вычета.
— Я не смел вам это предложить, — ответил Шарль, — но мне было бы противно торговать своими драгоценностями в городе, где вы живете. Стирать свое грязное белье надо у себя дома, говорил Наполеон. Очень вам благодарен за вашу любезность.
Гранде почесал за ухом; минута прошла в молчании.
— Дорогой дядя, — продолжал Шарль, тревожно глядя на него, словно боялся задеть его щепетильность, — кузина и тетушка соблаговолили принять от меня на память скромные подарки; благоволите и вы принять запонки, мне уже ненужные: пусть они напоминают вам о бедном малом, который и в далеких краях будет думать о тех, в ком отныне — вся его семья.
— Мальчик, мальчик, не надо так разорять себя… Что у тебя, жена? — сказал Гранде с жадностью, оборачиваясь к ней. — О, золотой наперсток!.. А у тебя, дочурка? Так! Бриллиантовые застежки!.. Ладно, беру твои запонки, мальчик, — продолжал он, пожимая руку Шарлю. — Но… ты позволишь мне… оплатить твой… да, твой проезд в Индию? Да, я хочу оплатить тебе проезд. К тому же, видишь ли, мальчик, оценивая твои драгоценности, я подсчитал только вес золота, а может быть, удастся кое-что выручить и на работе. Так решено! Я дам тебе полторы тысячи франков… в ливрах. Мне Крюшо одолжит, ведь у меня в доме медного гроша нет, разве только Перроте раскачается и заплатит просроченные деньги за аренду. Да, да, зайду-ка я к нему!
Он взял шляпу, надел перчатки и вышел.
— Значит, вы уедете? — сказала Евгения, бросая на Шарля взгляд, выражавший и печаль и восхищение.
— Так надо, — ответил он, опуская голову.
Уже несколько дней, как у Шарля появились манеры, осанка, вид человека, глубоко удрученного, но сознающего всю тяжесть лежащих на нем важных обязанностей и черпающего новое мужество в своем несчастье. Он не вздыхал более, он стал мужчиной. И Евгения лучше чем когда-либо оценила характер кузена, когда он спустился сверху в одежде из толстого черного сукна, которая очень шла к его побледневшему и сумрачному лицу. В этот день обе женщины надели траур и пошли с Шарлем в приходскую церковь, заказав там отслужить панихиду за упокой души Гильома Гранде. Во время второго завтрака Шарль получил письма из Парижа и прочел их.
— Ну, как, вы довольны своими делами, братец? — тихо сказала Евгения.
— Никогда не задавай таких вопросов, дочь, — заметил Гранде. — Какого черта! Я не рассказываю тебе о своих делах, — зачем же ты суешь нос в дела твоего брата? Оставь мальчика в покое.
— О! У меня нет никаких тайн, — сказал Шарль.
— Та-та-та-та-та! Племянник, да будет тебе известно, что в коммерческих делах надо держать язык за зубами.
Когда влюбленные остались одни в саду, Шарль сказал Евгении, уводя ее на старую скамью, где они сели под ореховым деревом:
— Я не ошибся в Альфонсе, он отнесся ко мне как истинный друг, устроил мои дела толково и добросовестно. Все мои долги в Париже уплачены, вся обстановка моя выгодно продана, и он сообщает, что, по совету одного капитана дальнего плавания, употребил оставшиеся у него три тысячи франков на покупку всякого хлама — европейских диковинок, из которых извлекают большую выгоду в Ост-Индии. Он послал мои тюки в Нант, где грузится корабль на Яву. Через пять дней, Евгения, нам придется проститься, может быть, навсегда или по крайней мере надолго. Мой товар и десять тысяч франков, которые мне посылают двое друзей, — начало очень скромное. Вернуться раньше нескольких лет и думать нечего. Дорогая кузина, не связывайте свою жизнь с моей; я могу погибнуть, может быть, вам представится хорошая партия…
— Вы меня любите? — спросила Евгения.
— О да, очень! — ответил он с глубокой выразительностью, обличавшей глубину чувства.
— Я буду ждать, Шарль. Господи! Отец у окна, — сказала она, быстро отстраняя кузена, который придвинулся было, чтобы обнять ее.
Она убежала под арку ворот, Шарль пошел за ней, увидя его, она отошла к лестнице и отворила дверь, потом, не вполне сознавая, куда идет, Евгения очутилась возле чулана Нанеты, в самом темном месте коридора; тут Шарль, шедший за нею, взял ее за руку, привлек к сердцу, обнял за талию и нежно прижал к себе. Евгения не противилась более, она приняла и подарила поцелуй, самый чистый, самый сладостный и самый беззаветный из всех поцелуев.
— Дорогая Евгения, кузен лучше, чем брат: он может жениться на тебе, — сказал ей Шарль.
— Да будет так! — вскричала Нанета, отворяя дверь своей конуры.
Влюбленные в страхе спаслись бегством в зал, где Евгения снова взялась за рукоделье, а Шарль принялся читать литании пресвятой деве по молитвеннику г-жи Гранде.
— Так-то! — сказала Нанета. — Мы все молимся.
С тех пор как Шарль объявил о своем отъезде, Гранде засуетился, желая внушить всем, что он относится к племяннику с большим участием; он выказывал большую щедрость во всем, что ничего ему не стоило, взялся приискать упаковщика и, заявив, что этот человек запросил слишком дорого за ящики, захотел во что бы то ни стало сделать их сам, пустив для этого в ход старые доски; он вставал спозаранку, стругал, прилаживал, выравнивал, сколачивал планки и соорудил прекрасные ящики, куда и уложил все вещи Шарля; он взялся сплавить их на судне вниз по Луаре, застраховать и отправить, когда придет время, в Нант.
После поцелуя в коридоре часы бежали для Евгении с ужасающей быстротой. Временами она хотела отправиться вместе с кузеном. Кто познал самую неотступную из страстей, длительность которой с каждым днем сокращает возраст, время, смертельная болезнь, те или иные роковые условия человеческой жизни, — тот поймет муки Евгении, часто она плакала, гуляя в саду, теперь слишком для нее тесном, так же как и дом, и двор, и город: она заранее уносилась в широкий простор морей.
Наконец наступил канун отъезда. Утром, в отсутствие Гранде и Нанеты, драгоценная шкатулка, где находились два портрета, была торжественно помещена в единственном запиравшемся на ключ ящике поставца, где лежал также пустой кошелек. Водворение этого сокровища не обошлось без обильных слез и поцелуев. Когда Евгения спрятала ключ на груди, у нее не хватило духу запретить Шарлю поцеловать место, где он теперь хранился.
— Ему уже отсюда не уйти, друг мой.
— Так и сердце мое всегда будет здесь.
— Ах, Шарль, это нехорошо, — сказала она с некоторым недовольством.
— Разве мы не муж и жена? — ответил он. — Ты дала мне слово, прими же мое слово.
— Твой! Твоя навеки! — раздалось одновременно.
На земле не бывало обета более целомудренного: душевная чистота Евгении на мгновение освятила любовь Шарля.
На следующий день утренний завтрак прошел грустно. Несмотря на раззолоченный халат и шейный крестик, подаренный Шарлем Нанете, она прослезилась, свободно выражая свои чувства.
— Бедненький молодой барин в море идет. Да сохранит его господь!
В половине одиннадцатого вся семья отправилась проводить Шарля до нантского дилижанса. Нанета спустила пса, заперла ворота и взялась нести дорожный мешок Шарля. Все торговцы старой улицы высыпали на порог своих лавок, чтобы поглядеть на это шествие, к которому присоединился на площади нотариус Крюшо.
— Смотри не заплачь, Евгения, — сказала ей мать.
— Ну, племянник, — сказал Гранде в подъезде гостиницы, целуя Шарля в обе щеки, — уезжаете бедным, возвращайтесь богатым; вы найдете честь отца целой и невредимой. За это отвечаю вам я, Гранде. И тогда от вас самих будет зависеть, чтобы…
— Ах, дядюшка, вы смягчаете горечь моего отъезда. Это лучший подарок, какой вы могли мне сделать!
Не понимая, что говорит старый бочар, которого он прервал, Шарль поцеловал его, оросив слезами благодарности его дубленую физиономию, а в это время Евгения жала изо всех сил руку кузена и руку отца. Только нотариус улыбался, дивясь хитрости Гранде: он один его понял. Четверо сомюрцев, окруженные несколькими зрителями, оставались возле дилижанса, пока он не тронулся; а когда он исчез на мосту и стук колес слышался уже в отдалении, винодел сказал:
— Скатертью дорожка!
К счастью, только нотариус Крюшо услышал это восклицание. Евгения с матерью пошли на то место набережной, откуда могли еще видеть дилижанс, и махали белыми платками; в ответ на это и Шарль замахал платком.
— Мама, мне хотелось бы на одну минуту обладать всемогуществом бога, — сказала Евгения, когда платок Шарля исчез из глаз.