Успокоив мать, она не замедлила прийти.
— Дочь моя, — сказал ей Гранде, — вы скажете мне, где ваше сокровище?
— Отец, если вы делаете мне подарки, которыми я не могу распоряжаться, как хочу, то возьмите их обратно, — холодно ответила Евгения, взяв с камина наполеондор и подавая отцу.
Гранде быстро схватил наполеондор и сунул его в карман жилета.
— Ну, конечно, я не дам тебе больше ничего! Ни вот столечко! — сказал он, щелкнув ногтем большого пальца о зубы. — Так вы, значит, презираете своего отца? Не доверяете ему? Не знаете, что такое отец? Если он не все для вас, так, значит, он — ничто? Где ваше золото?
— Отец, я люблю вас и уважаю, несмотря на ваш гнев, но осмелюсь вам заметить: мне двадцать три года. Вы достаточно часто говорили, что я совершеннолетняя, и я это знаю. Я сделала со своими деньгами то, что хотела, и будьте покойны — они помещены хорошо…
— Где?
— Это нерушимая тайна, — сказала она. — Разве у вас нет своих тайн?
— Я глава семьи. У меня свои дела!
— А у меня свои.
— Должно быть, дурные дела, если вы не можете сказать о них отцу, мадемуазель Гранде.
— Нет, прекрасные дела. Но я не могу сказать о них вам.
— По крайней мере скажите, когда вы отдали ваше золото?
Евгения отрицательно покачала головой.
— Было оно еще у вас в день вашего рождения, а?
Евгения, которую любовь сделала такой же хитрой, как отца — скупость, опять покачала головой.
— Где это видано! Такое упрямство и такое воровство! — сказал Гранде, постепенно возвышая голос, который все громче разносился по дому. — Как! Здесь, в моем собственном доме, у меня кто-то взял твое золото! Единственное золото в моем доме! И я не буду знать, кто взял? Золото — вещь дорогая. Самые честные девушки могут совершить ошибку и отдать не знаю что, — это бывает у знатных господ и даже буржуазии, — но отдать золото… Вы ведь отдали его кому-то?
Евгения осталась безучастной.
— Видана ли такая дочь? Отец я вам или нет? Если вы поместили золото в какое-нибудь предприятие, то у вас есть расписка…
— Разве я не вольна была делать с ним то, что мне казалось хорошим? Разве оно было не мое?
— Но ты — дитя.
— Я совершеннолетняя.
Сбитый с толку логикой дочери, Гранде побледнел, затопал ногами, стал ругаться; потом, обретя, наконец, дар слова, закричал:
— Дочь — змея проклятая! А! Негодное семя, ты отлично знаешь, что я люблю тебя, и употребляешь это во зло. Она без ножа режет своего отца! Черт возьми! Ты бросила состояние к ногам этого голяка в сафьяновых сапожках! Клянусь отцовским садовым ножом! Я не могу лишить тебя наследства, клянусь бочкой! Но я тебя проклинаю… тебя, и твоего кузена, и твоих детей! Не видать тебе никакого добра от всего этого, понимаешь? Если ты Шарлю отдала… Нет, этого быть не может! Как! Этот мерзкий вертопрах да меня бы ограбил?
Он смотрел на дочь, остававшуюся немой и холодной.
— Она не пошевелится! Она бровью не поведет! Она больше Гранде, чем я сам. Ты не отдала по крайней мере своего золота даром? Ну, говори!
Евгения бросила на отца иронический взгляд, оскорбивший его.
— Евгения, вы у меня в доме, у своего отца. Чтобы оставаться здесь, вы обязаны подчиняться моим приказаниям. Священники велят вам повиноваться мне.
Евгения опустила голову.
— Вы оскорбляете меня в том, что мне всего дороже, — продолжал он. — Не желаю вас видеть, пока вы не покоритесь. Ступайте в свою комнату! Вы останетесь там, пока я не позволю вам выйти. Нанета будет вам приносить хлеб и воду. Вы слышали? Идите.
Евгения залилась слезами и убежала к матери.
А Гранде вышел в сад и долго кружил по снегу, не замечая холода, потом заподозрил, что дочь, должно быть, у матери, и, радуясь, что сейчас уличит ее в непослушании, он проворно, как кошка, взбежал по лестнице и появился в комнате г-жи Гранде как раз в ту минуту, когда она гладила волосы Евгении, спрятавшей лицо на ее груди.
— Утешься, дитя мое бедное, отец утихомирится.
— Нет больше у нее отца! — сказал бочар. — И это мы с вами, госпожа Гранде, произвели на свет такую непослушную дочь, как она? Нечего сказать, отличное воспитание дают нынче, особенно религиозное! Почему вы не в своей комнате? Отправляйтесь в тюрьму, в тюрьму, сударыня!
— Вы хотите лишить меня дочери? — сказала г-жа Гранде, обращая к нему лихорадочно покрасневшее лицо.
— Если вы хотите оставить ее при себе, берите ее и убирайтесь обе из дома! Разрази вас гром! Где золото? Что сталось с золотом?
Евгения встала, гордо взглянула на отца и вернулась в свою комнату, а Гранде запер ее на ключ.
— Нанета! — крикнул он. — Потуши камин в зале.
И он уселся в кресле у камина со словами:
— Она, конечно, отдала золото этому подлому соблазнителю Шарлю, а ему только наши денежки и были нужны.
В опасности, грозившей Евгении, и в своей любви к дочери г-жа Гранде нашла достаточно сил, чтобы остаться холодной с виду, безмолвной и глухой.
— Я ничего обо всем этом не знала, — ответила она, повернув голову к стенке, чтобы не видеть сверкавших взглядов мужа. — Я так страдаю от вашей жестокости, что, если предчувствия меня не обманывают, мне отсюда одна дорога — на кладбище. Вы бы должны сейчас меня пощадить, сударь, ведь я никогда не причиняла вам горя, — так по крайней мере я думаю. Ваша дочь любит вас. Я убеждена, что она невинна, как новорожденный младенец, и вы не наказывайте ее, отмените свое решение. В ее комнате такой холод, что по вашей вине она может тяжело заболеть.
— Я не хочу ее видеть, не хочу говорить с ней. Пусть сидит в своей комнате на хлебе и воде до тех пор, пока не выполнит требований отца. Какого черта! Глава семьи должен знать, куда уходит золото из его дома. Ей принадлежали рупии, может быть, единственные во Франции, затем генуэзские и голландские дукаты…
— Сударь, Евгения, — наше единственное дитя, и если бы даже она бросила их в воду…
— В воду?! — закричал добряк. — В воду?! Да вы с ума сошли, госпожа Гранде! У меня что сказано, то крепко, вы знаете? Если хотите мира в доме, вызовите дочь на исповедь, вытяните у нее признание: женщины лучше столкуются, чем наш брат. Что бы она ни натворила, не съем же я ее. Боится она меня, что ли? Кабы она даже озолотила своего кузена с головы до ног, так он в море, не бежать же за ним.
— Ну что ж, сударь…
Возбужденная нервной лихорадкой, охватившей ее, или несчастьем Евгении, усилившим нежную любовь матери, способность понимания и проницательность, г-жа Гранде заметила грозное движение шишки на носу ее супруга и тотчас изменила свой ответ, не меняя тона:
— Ну что ж, сударь, разве у меня больше власти над нею, чем у вас? Она мне ничего не сказала. Вся в вас.
— Дьявольщина! Как нынче ловко привешен у вас язык! Та-та-та-та! Вы, кажется, издеваетесь надо мной. Пожалуй, вы с ней заодно.
Он пристально посмотрел на жену.
— Если вы, господин Гранде, действительно хотите убить меня, то продолжайте в том же духе. Я уже сказала вам, сударь, и пусть мне это будет стоить жизни, готова повторить снова: вы не правы перед своей дочерью, она рассудительнее вас. Деньги принадлежали ей, ни на что другое, кроме хорошего, она не могла их истратить, а только бог вправе знать наши добрые дела. Сударь, умоляю вас, смилуйтесь над Евгенией! Вы тем ослабите удар, нанесенный мне вашим гневом, и, может быть, спасете мне жизнь. Верните мне дочь, сударь, верните!
— Я удираю, — сказал Гранде. — Житья в доме не стало: и матушка и дочка рассуждают, разглагольствуют, словно… Тьфу! Приятный новогодний подарок вы мне сделали. Евгений! — крикнул он. — Да, да, плачьте. Вас совесть замучает за то, что вы делаете, слышите? Какой толк, что вы причащаетесь чуть не два раза в месяц, если вы украдкой отдаете золото своего отца бездельнику, который растерзает ваше сердце, когда вам нечего больше будет подарить ему? Увидите, чего стоит ваш Шарль со своими сафьяновыми сапожками и с видом недотроги. У него нет ни сердца, ни души, раз он посмел взять сбережения бедной девушки без согласия ее родителей.
Когда дверь на улицу захлопнулась, Евгения вышла из своей комнаты.
— Как отважно вы вступились за меня! — сказала она матери.
— Видишь, дитя мое, к чему приводят запретные дела! Ты заставила меня солгать.
— Я умоляю бога наказать меня одну!
— Неужто правда, — сказала, входя, перепуганная Нанета, — что барышня посажена на хлеб и воду по конец дней своих?
— Что за беда, Нанета! — спокойно ответила Евгения.
— Ну, тогда уж и мне не лакомиться, если хозяйская дочь ест сухой хлеб!.. Ну уж нет!
— Ни слова обо всем этом, Нанета! — сказала Евгения.
— Буду молчать, как мертвая, но уж этого не допущу!
Гранде обедал один в первый раз за двадцать четыре года.
— Вот вы и овдовели, сударь, — сказала ему Нанета. — Мало приятного быть вдовцом, когда две женщины в доме.
— Я с тобой не разговариваю, кажется. Заткни рот, или я тебя выгоню! Что это у тебя, я слышу, кипит в кастрюле на плите?
— Сало перетапливаю…
— Сегодня придут гости, затопи камин.
Господа Крюшо и г-жа де Грассен с сыном явились в восемь часов и были удивлены, не видя ни г-жи Гранде, ни Евгении.
— Жене нездоровится, Евгения подле нее, — ответил старый винодел, и лицо его не выдало никакого волнения.
После целого часа пустых разговоров г-жа де Грассен поднялась навестить г-жу Гранде, и когда она вернулась в зал, все обратились к ней:
— Как чувствует себя госпожа Гранде?
— Да нехорошо, совсем нехорошо, — сказала она. — Состояние ее здоровья, по-моему, в самом деле внушает тревогу. В ее годы необходимы все предосторожности, папаша Гранде.
— Посмотрим, посмотрим… — рассеянно ответил винодел.
Все простились с ним. Когда Крюшо вышли на улицу, г-жа де Грассен сказала им:
— У Гранде что-то произошло. Мать очень плоха, хоть сама и не подозревает этого. У дочери красные глаза, как будто она долго плакала. Не хотят ли ее выдать замуж против воли?
Когда винодел лег спать, Нанета, неслышно ступая в мягких туфлях, пришла к Евгении и открыла перед ней паштет, запеченный в кастрюле.
— Возьмите, барышня, — сказала добрая девушка. — Корнуайе дал мне зайца. Вы так мало кушаете, что этого паштета хватит вам на неделю, а в таком холоде он не испортится. По крайней мере вы не будете сидеть на сухом хлебе. Ведь это вредно для здоровья.
— Бедная Нанета! — сказала Евгения, пожимая ей руку.
— Паштет у меня вышел вкусный, нежный. А он ничего и не заметил. Я и шпику и лаврового листа купила, — все на свои шесть франков, им-то я хозяйка.
Затем служанка убежала: ей послышалось, что идет Гранде.
В течение нескольких месяцев винодел постоянно заходил навестить жену в различные часы дня, но никогда не произносил имени дочери, не видел ее, не делал о ней ни малейшего намека. Г-жа Гранде не выходила из своей комнаты, и положение ее день ото дня ухудшалось. Ничто не могло сломить старого бочара. Он оставался непоколебимым, жестким и холодным, словно гранитный столб. Он по-прежнему приходил и уходил, как было заведено; но теперь уже не заикался, меньше разговаривал и в делах стал черствее, чем когда-нибудь. Нередко прорывались у него ошибки в подсчетах.
— Что-то произошло у Гранде, — говорили крюшотинцы и грассенисты.
— Что такое случилось в доме Гранде? — неизменно спрашивали друг друга на всех вечерах в Сомюре.
Евгения ходила в церковь под надзором Нанеты. Если при выходе г-жа де Грассен обращалась к ней с несколькими словами, она отвечала уклончиво, не удовлетворяя ее любопытства. Тем не менее к концу второго месяца уже невозможно было скрыть ни от троих Крюшо, ни от г-жи де Грассен тайну заточения Евгении; вечное ее отсутствие не могло быть объяснено никакими вымышленными причинами. Затем, хоть и невозможно было выяснить, кто выдал тайну, весь город узнал, что с нового года мадемуазель Гранде заперта по приказанию отца в нетопленой комнате на хлебе и воде, что Нанета готовит лакомые блюда и носит ей по ночам; узнали даже, что девушка может видеть мать и ухаживать за нею только в то время, когда отца нет дома. Поведение Гранде подверглось строгому осуждению. Весь город поставил его, так сказать, вне закона, вспомнил его вероломство, его жестокость и исключил его из общества. Когда он проходил, все показывали на него и перешептывались. Когда его дочь спускалась по извилистой улице, идя в сопровождении Нанеты к обедне или к вечерне, все обыватели подбегали к окнам, с любопытством разглядывая осанку богатой наследницы и ее лицо, на котором написаны были задумчивость и ангельская кротость.
Заточение, немилость отца ничего не значили для нее. Разве не видела она карту полушарий, скамейку, сад, часть стены? Не ощущала на губах своих мед, оставленный поцелуями любви? Некоторое время Евгения ничего не знала о разговорах в городе, предметом которых она была, так же как не ведал о них ее отец! Ей, верующей и чистой перед богом, спокойная совесть и любовь помогали терпеливо переносить гнев и месть отца. Но одно глубокое горе заставляло умолкать все остальные горести: ее мать, кроткое и нежное создание, заблиставшее на пороге к могиле особой красотой — отблеском души, — ее мать ослабевала с каждым днем. Часто Евгения упрекала себя в том, что была невольной причиною жестокой медленной болезни, убивавшей мать. Эти угрызения совести, хотя мать и успокаивала их, еще крепче связывали ее с любимым. Каждое утро, как только отец уходил, она являлась к изголовью матери, и туда Нанета приносила ей завтрак. Но бедная Евгения, страдавшая страданиями своей матери, безмолвно указывала Нанете на лицо несчастной, плакала и не смела упоминать о кузене. Г-же Гранде приходилось первой говорить ей:
— Где-то он? Почему он не пишет?
Ни мать, ни дочь понятия не имели о расстояниях.
— Будем о нем думать, маменька, — отвечала Евгения, — но не будем говорить. Вы больны, вы — прежде всего.
Все — это был он.
— Дети мои, — говорила г-жа Гранде, — мне нисколько не жаль жизни. Господь мне помог, дав мне радостно встретить конец моих несчастий.
Слова этой женщины постоянно были истинно христианскими и святыми. Уже несколько месяцев, с начала года, когда муж завтракал возле нее, прогуливаясь по комнате, она говорила ему все те же речи, повторяя их с ангельской кротостью и вместе с тем с твердостью, — близкая смерть придавала этой робкой женщине мужество, недостававшее ей при жизни.
— Сударь, благодарю вас за внимание и заботы о моем здоровье, — отвечала она, когда Гранде задавал ей пошлейший из вопросов, — но если вы хотите усладить горечь моих последних минут и облегчить мои муки, то верните дочери благорасположение, покажите себя христианином, супругом и отцом.
При этих словах Гранде садился у постели жены, молча выслушивал ее уговоры и не отвечал ничего, — он поступал как пешеход, спокойно пережидающий под воротами, когда пройдет захвативший его ливень. Если жена обращалась к нему с самыми трогательными, самыми нежными, самыми благоговейными мольбами, он говорил:
— Ты немного бледненькая сегодня, бедняжка!
Казалось, полнейшее забвение дочери запечатлелось на его лбу, точно высеченном из камня, на его сжатых губах. Его не трогали даже слезы, которые текли по бледным щекам жены, слышавшей от него лишь неопределенные и почти одинаковые ответы на ее мольбы.
— Да простит вас господь, сударь, как я вас прощаю, — говорила она. — Когда-нибудь и вы будете нуждаться в прощении.
Со времени болезни жены он не решался пускать в ход свое страшное «Та-та-та-та-та!», но его деспотизм не был обезоружен этим ангелом кротости, внешняя некрасивость которого сглаживалась с каждым днем, ибо лицо ее отражало высокие душевные свойства. Вся она была — душа. Как будто молитвы очистили, смягчили грубые черты ее лица и озарили его внутренним светом. Кто не наблюдал такого преображения на лицах праведников, когда красота души в конце концов торжествует над самыми топорными чертами, сообщая им какую-то особую одухотворенность, исходящую от благородства и чистоты возвышенных мыслей. Зрелище такого преображения, совершенного страданиями, пожиравшими обломки человеческого существа в этой умирающей женщине, действовало даже на старого бочара, хотя железный характер его не изменился. Речь его утратила свою презрительность, зато все больше он прибегал к невозмутимому молчанию, спасавшему его главенство в семье. Общественное мнение громко осуждало папашу Гранде; стоило его верной Нанете появиться на рынке, как ей начинали жужжать в уши насмешки, жалобы на ее хозяина; однако служанка защищала его, блюдя честь дома.
— Ну что ж, — говорила она хулителям, — разве мы все не делаемся под старость жестче? Почему вы не допускаете, чтобы наш старик стал немножко черствее? Не треплите языком! Барышня живет, как королева. Она одинока? Ну что ж, ей так нравится. Да помимо того, у моих господ есть на то свои важные резоны.
Наконец однажды вечером, в исходе вёсны, г-жа Гранде, терзаемая горем больше, чем болезнью, потерпев, несмотря на все мольбы, неудачу в попытках примирить Евгению с отцом, доверила свои тайные муки Крюшо.
— Посадить двадцатитрехлетнюю девушку на хлеб и на воду, — воскликнул председатель де Бонфон, — и без всякого основания! Да это составляет противозаконное злоупотребление отеческой властью. Мадемуазель Евгения может протестовать, и поскольку…
— Ну, племянник, бросьте болтать, вы не в суде, — сказал нотариус. — Будьте покойны, сударыня, я завтра же положу конец этому заточению.
Слыша, что говорят о ней, Евгения вышла из своей комнаты.
— Господа, — с гордой осанкой сказала она, подойдя к ним, — убедительно прошу вас не вмешиваться в это дело. Отец — хозяин у себя. Пока я живу у него в доме, я обязана ему повиноваться. Его отношение ко мне не должно быть предметом одобрения или порицания посторонних людей: он отвечает только перед богом. Я взываю к вашей дружбе и обращаюсь к вам с просьбой о полном молчании в этом деле. Порицать моего отца — значило бы подрывать наше уважение к нему. Я очень благодарна вам, господа, за внимание ко мне, но вы обязали бы меня еще более, если бы захотели положить конец оскорбительным слухам, которые носятся по городу и случайно дошли до меня.
— Она права, — сказала г-жа Гранде.
— Мадемуазель, лучшее средство пресечь всякие пересуды — это добиться возвращения вам свободы, — почтительно ответил старик нотариус, пораженный красотой, которую одиночество, грусть и любовь придали Евгении.
— Ну что же, дочка, предоставь господину Крюшо все уладить, раз он ручается за успех. Он изучил твоего отца и знает, как подойти к нему. Если ты хочешь видеть меня счастливой те немногие дни, какие мне остается жить, надо тебе помириться с отцом во что бы то ни стало.
На другой день, по привычке, усвоенной с первого дня заточения дочери, Гранде вышел прогуляться по садику. Он выбирал для этой прогулки тот час, когда Евгения кончала одеваться. Старик подходил к большому ореховому дереву, прячась за ствол, по нескольку минут смотрел, как дочь расчесывает и укладывает длинные косы, и, несомненно, колебался между теми суровыми мыслями, какие внушало ему упорство характера, и желанием обнять свое дитя. Часто он засиживался на деревянной полусгнившей скамейке, где Шарль и Евгения клялись друг другу в вечной любви, а в это время дочь, тоже украдкой, смотрела на отца или следила за ним в зеркале. Если он вставал и снова начинал ходить по дорожке, она предупредительно садилась у окна и принималась разглядывать стену, где свешивались красивейшие цветы и выступали из расщелин стебли «венерина волоса», повилика и очиток — растение с желтыми или белыми цветами, в изобилии растущее по виноградникам Сомюра и Тура.
В это прекрасное июньское утро пришел нотариус Крюшо и застал старика винодела в саду: он сидел на скамейке, прислонясь спиной к стене каменной ограды и поглощен был созерцанием дочери.
— Чем могу служить, господин Крюшо? — сказал он, увидя нотариуса.
— Я пришел поговорить с вами по делу.
— А! Не принесли ли вы мне немного золота в обмен на экю?
— Нет, речь пойдет не о деньгах, а о дочери вашей Евгении. Все говорят о ней и о вас.
— Чего они суются? И угольщик в своем доме хозяин.
— Согласен, угольщик властен также убить себя или, что еще хуже, выбросить собственные деньги за окошко.
— Как так?
— Но ведь ваша жена очень больна, друг мой. Вам бы даже следовало посоветоваться с господином Бержереном: она в смертельной опасности. А если, не дай бог, она умрет из-за того, что не были приняты все меры, вряд ли вы были бы спокойны, я думаю.
— Та-та-та-та! Откуда вы знаете, что с моей женой? Докторов только пусти на порог, они повадятся ходить по шести раз в день.
— Конечно, Гранде, поступайте, как найдете нужным. Мы старые друзья; во всем Сомюре нет человека, который ближе меня принимал бы к сердцу все, что вас касается, и я считал своим долгом сказать вам это. Теперь будь что будет, — вы не мальчик и знаете, что делаете. Впрочем, я не за тем к вам пришел. Речь, может быть, пойдет кое о чем посерьезнее. В конце концов, не хотите же вы убить свою жену, — она слишком полезна для вас. Так подумайте, в каком положении вы бы оказались перед дочерью, если бы госпожа Гранде умерла. Вам пришлось бы отчитываться перед Евгенией, потому что имущество у вас в общем владении с женой. Ваша дочь будет вправе потребовать раздела состояния, продажи Фруафона.
Словом, она наследует после матери, а вы наследовать не можете.
Эти слова были для Гранде ударом молнии: в юриспруденции он был не так силен, как в коммерции. Ему никогда и в голову не приходила продажа с торгов.
— Итак, настоятельно советую вам помягче обращаться с дочерью, — сказал Крюшо в заключение.
— А вы знаете, Крюшо, что она сделала?
— Что? — сказал нотариус, с любопытством приготовляясь выслушать признание Гранде и узнать причину ссоры.
— Она отдала свое золото.
— А золото было ее? — спросил нотариус.
— Все они мне это твердят! — сказал добряк, трагическим движением опуская руки.
— Что же вы из-за пустяков, — продолжал Крюшо, — хотите устроить помеху соглашению, какое вы ей предложите в случае смерти матери?
— Вот как! По-вашему, шесть тысяч франков золотом — пустяки?
— Эх, старый друг, а знаете ли вы, во что обойдутся опись и раздел наследства вашей жены, если Евгения того потребует?
— Во сколько?
— В двести или триста, может быть, в четыреста тысяч франков! Как же без торгов и продажи определить действительную стоимость? А между тем взаимное соглашение…
— Клянусь отцовским садовым ножом! — вскричал винодел и, бледнея, опустился на скамью. — Мы еще посмотрим, Крюшо.
После минутного молчания или агонии старик посмотрел на нотариуса и сказал:
— Жизнь — суровая штука! Огорчений в ней не оберешься. Крюшо, — продолжал он торжественно, — вы не захотите меня обманывать, — дайте честное слово, что то, о чем вы тут поете мне, основано на законе. Покажите мне свод законов, я хочу видеть свод законов!
— Бедный друг мой, — ответил нотариус, — неужели я не знаю своего дела?
— Значит, это правда? Родная дочь разорит, предаст, убьет, растерзает меня!
— Она — наследница матери.
— К чему же тогда дети? Ах, жена, жена! Я люблю ее! К счастью, она живучая, вся в Бертельеров.
— Она и месяца не проживет.
Бочар хлопнул себя по лбу, зашагал, вернулся назад и, с ужасом глядя на Крюшо, сказал:
— Что же делать?
— Евгения может просто-напросто отказаться от состояния матери. Вы же не хотите лишить ее наследства, не правда ли? Но чтобы добиться такой уступки, не будьте к ней жестоки. То, что я говорю вам, дружище, против моих интересов. Ведь нотариус чем кормится? Ликвидация, описи, продажи, разделы имущества…
— Посмотрим, посмотрим! Не будем больше говорить об этом, Крюшо. Вы мне все нутро переворачиваете. Золото получили?
назад<<< 1 2 . . . 11 . . . 14 >>>далее