Люба и нравилась ему и казалась опасной. Она не выходила замуж, и крестный ничего не говорил об этом, не устраивал вечеров, никого из молодежи не приглашал к себе и Любу не пускал никуда. А все ее подруги уже были замужем... Фома удивлялся ее речам и слушал их так же жадно, как и речи ее отца; но когда она начинала с любовью и тоской говорить о Тарасе, ему казалось, что под именем этим она скрывает иного человека, быть может, того же Ежова, который, по ее словам, должен был почему-то оставить университет и уехать из Москвы. В ней много было простого и доброго, что нравилось Фоме, и часто она речами своими возбуждала у него жалость к себе: ему казалось, что она не живет, а бредит наяву.
Его выходка на поминках по отце распространилась среди купечества и создала ему нелестную репутацию. Бывая на бирже, он замечал, что все на него поглядывают недоброжелательно и говорят с ним как-то особенно. Раз даже он услыхал за спиной у себя негромкий, но презрительный возглас:
- Гордионишко! Молокосос...
Он не обернулся посмотреть, кто бросил эти слова. Богатые люди, сначала возбуждавшие в нем робость перед ними, утрачивали в его глазах обаяние. Не раз они уже вырывали из рук его ту или другую выгодную поставку; он ясно видел, что они и впредь это сделают, все они казались ему одинаково алчными до денег, всегда готовыми надуть друг друга. Когда он сообщил крестному свое наблюдение, старик сказал:
- А как же? Торговля-всё равно, что война, - азартное дело. Тут бьются за суму, а в суме -душа...
- Не нравится это мне, - заявил Фома.
- И мне не всё нравится, - фальши много! Но напрямки ходить в торговом деле совсем нельзя, тут нужна политика! Тут, брат, подходя к человеку, держи в левой руке мед, а в правой - нож.
- Не очень хорошо это, - задумчиво сказал Фома.
- Хорошо - дальше будет... Когда верх возьмешь, тогда и хорошо... Жизнь, брат Фома, очень просто поставлена: или всех грызи, иль лежи в грязи...
Старик улыбался, и обломки зубов во рту его вызвали у Фомы острую мысль: "Многих, видно, ты загрыз..."
- Лучше-то ничего нет? Тут - всё?
- Где же - кроме? Всякий себе лучшего желает... А что оно, лучше? Вперед людей уйти, выше их стать. Вот все и стараются достичь первого места в жизни... иной так, иной этак... но все обязательно хотят, чтоб их, как колокольни, издали было видать. К этому человек и назначен, к возвышению... Даже в книге Иова это выражено: "Человек рождается на страдание, как искры, чтобы устремляться вверх". Ты посмотри: ребятишки в играх и то друг друга всегда превзойти хотят. И всякая игра всегда свой высокий пункт имеет, чем она и занятна... Понял?
- Это я понимаю! - сказал Фома.
- Это надо чувствовать... С одним понятием никуда не допрыгаешь, и ты еще пожелай, так пожелай, чтобы гора тебе - кочка, море тебе - лужа! Эх! Я, бывало, в твои годы играючи жил! А ты всё еще нацеливаешься...
Однообразные речи старика скоро достигли того, на что были рассчитаны: Фома вслушался в них и уяснил себе цель жизни. Нужно быть лучше других, затвердил он, и возбужденное стариком честолюбие глубоко въелось в его сердце... Въелось, но не заполнило его, ибо отношения Фомы к Медынской приняли тот характер, который роковым образом должны были принять. Его тянуло к ней, ему всегда хотелось видеть ее, а при ней он робел, становился неуклюжим, глупым, знал это и страдал от этого. Он часто бывал у нее, но ее трудно было застать дома одну: около нее всегда, как мухи над куском сахара, кружились раздушенные щеголи. Они говорили с ней по -французски, пели, хохотали, а он молчал и смотрел на них, полный злобы и зависти. Поджав ноги, он сидел где-нибудь в уголке ее пестро убранной гостиной и угрюмо наблюдал.
Пред ним, по мягким коврам, бесшумно мелькала она, кидая ему ласковые взгляды и улыбки, за ней увивались ее поклонники, и все они так ловко, точно змеи, обходили разнообразные столики, стулья, экраны - целый магазин красивых и хрупких вещей, разбросанных по комнате с небрежностью одинаково опасной и для них и для Фомы. Когда он шел, ковер не заглушал его шагов, и все эти вещи цеплялись за его сюртук, тряслись, падали. Был там около рояля бронзовый матрос, размахнувшийся, чтоб кинуть спасательный круг, на круге висели веревки из проволоки, и они постоянно дергали Фому за волосы. Всё это возбуждало смех у Софьи Павловны и ее поклонников, но очень дорого стоило Фоме, бросая его то в жар, то в холод.
Но ему было не легче и наедине с ней. Встречая его ласковой улыбкой, она усаживалась с ним в одном из уютных уголков гостиной и обыкновенно начинала разговор с того, что, изгибаясь кошкой, заглядывала ему в глаза темным взглядом, в котором вспыхивало что-то жадное.
- Я так люблю говорить с вами, - музыкально растягивая слова, пела она. Все эти - мне надоели... они скучные, ординарные, изношенные. А вы - свежий, искренний. Ведь вы их тоже не любите?
- Терпеть не могу! - твердо ответил Фома.
- А меня? -тихонько спрашивала она. Фома отводил глаза в сторону и, вздыхая, говорил:
- Который раз вы это спрашиваете...
- Вам трудно сказать?
- Не трудно... да зачем?
- Мне нужно знать это...
- Играете вы со мной...- угрюмо говорил Фома. А она широко открывала глаза и тоном глубокого изумления спрашивала:
- Как играю? Что значит - играть? И лицо у нее было такое ангельское, что он не мог не верить ей.
- Люблю я вас, люблю! Разве это можно -не любить вас? - горячо говорил он, и тотчас же пониженным голосом с грустью добавлял: - Да ведь вам это не нужно!..
- Вот вы и сказали! -удовлетворенно вздыхала Медынская и отодвигалась от него подальше. - Мне всегда страшно приятно слушать, как вы это говорите... молодо, цельно... Хотите поцеловать мне руку?
Он молча схватывал ее белую, тонкую ручку и, осторожно склонясь к ней, горячо и долго целовал ее. Она вырывала руку, улыбающаяся, грациозная, но ничуть не взволнованная его горячностью. Задумчиво, с этим, всегда смущавшим Фому, блеском в глазах, она рассматривала его, как что-то редкое, крайне любопытное, и говорила:
- Сколько у вас здоровья, сил, душевной свежести... Вы знаете -ведь вы, купцы, еще совершенно не жившее племя, целое племя с оригинальными традициями, с огромной энергией души и тела... Вот вы, например: ведь вы драгоценный камень, и если вас отшлифовать... о!
Когда она говорила: у вас, по-вашему, по-купечески, - Фоме казалось, что этими словами она как бы отталкивает его от себя. Это было и грустно и обидно. Он молчал, глядя на ее маленькую фигурку, всегда как-то особенно красиво одетую, всегда благоухающую, как цветок, и девически нежную. Порой в нем вспыхивало дикое и грубое желание схватить ее и целовать. Но красота и эта хрупкость тонкого и гибкого тела ее возбуждали в нем страх изломать, изувечить ее, а спокойный, ласковый голос и ясный, но как бы подстерегающий взгляд охлаждал его порывы: ему казалось, что она смотрит прямо в душу и понимает все думы... Эти взрывы чувства были редки, вообще же юноша относился к Медынской с обожанием, удивляясь всему в ней -ее красоте, речам, ее одежде. И рядом с этим обожанием в нем всегда жило мучительно острое сознание его отдаленности от нее, ее превосходства над ним.
Такие отношения установились у них быстро; в две-три встречи Медынская вполне овладела юношей и начала медленно пытать его. Ей, должно быть, нравилась власть над здоровым, сильным парнем, нравилось будить и укрощать в нем зверя только голосом и взглядом, и она наслаждалась игрой с ним, уверенная в силе своей власти. Он уходил от нее полубольной от возбуждения, унося обиду на нее и злобу на себя. А через два дня снова являлся для пытки.
Однажды он робко спросил ее:
- Софья Павловна!.. Были у вас дети?
- Нет...
- Я так и знал! - с радостью вскричал Фома. Она взглянула на него глазами совсем маленькой и наивной девочки и сказала:
- Почему же вы это знали? И зачем вам знать, были ли у меня дети?
Фома покраснел, наклонил голову и начал говорить ей глухо и так, точно выталкивая слова из-под земли, и каждое слово весило несколько пудов.
- Видите... ежели женщина, которая... то есть родила, то у нее глаза... совсем не такие...
- Да -а? Какие же?
- Бесстыжие! - бухнул Фома. Медынская рассмеялась своим серебристым смехом, и Фома, глядя на нее, рассмеялся.
- Вы простите! - сказал он наконец. - Я, может, нехорошо... неприлично сказал...
- О, нет, нет! Вы не можете сказать ничего неприличного... вы чистый, милый мальчик. Итак, у меня глаза не бесстыжие?
- У вас - как у ангела! - восторженно объявил Фома, глядя на нее сияющим взглядом.
А она взглянула на него так, как не смотрела еще до этой поры, - взглядом женщины-матери, грустным взглядом любви, смешанной с опасением за любимого
- Идите, голубчик... Я устала и хочу отдохнуть...- сказала она ему, вставая и не глядя на него.
Он покорно ушел.
Некоторое время после этого случая она держалась с ним более строго и честно, точно жалея его, но потом отношения приняли снова форму игры кошки с мышью.
Отношения Фомы к Медынской не могли укрыться от крестного, и однажды старик, скорчив ехидную рожу, спросил его:
- Фома! Ты почаще голову щупай, чтоб не потерять тебе ее случаем.
- Это вы насчет чего? - спросил Фома.
- А насчет Соньки, больно уж часто ты к ней ходишь.
- Что вам? - грубовато сказал Фома. -И какая она для вас Сонька?
- Мне -ничего, меня не убудет оттого, что тебя обгложут. А что ее Сонькой зовут - это всем известно... И что она любит чужими руками жар загребать тоже все знают.
- Она умная! - твердо объявил Фома, хмурясь и пряча руки в карманы. Образованная...
- Умная, это верно! Образованная... Она тебя образует... Особенно шалопаи, которые вокруг нее...
- Не шалопаи, а... -тоже умные люди! - злобно возразил Фома, уже сам себе противореча. - И я от них учусь... Я что? Ни в дудку, ни поплясать... Чему меня учили? А там обо всем говорят... всякий свое слово имеет. Вы мне на человека похожим быть не мешайте.
- Фу -у! Ка -ак ты говорить научился! То есть как град по крыше... сердито! Ну ладно, - будь похож на человека... только для этого безопаснее в трактир ходить; там человеки всё же лучше Софьиных- А ты бы, парень, все-таки учился бы людей-то разбирать, который к чему... Например -Софья... Что она изображает? Насекомая для украшения природы и больше - ничего!
Возмущенный до глубины души, Фома стиснул зубы и ушел от Маякина, еще глубже засунув руки в карманы. Но старик вскоре снова заговорил о Медынской.
Они возвращались из затона после осмотра пароходов и, сидя в огромном и покойном возке, дружелюбно и оживленно разговаривали о делах. Это было в марте: под полозьями саней всхлипывала вода, снег почти стаял, солнце сияло в ясном небе весело и тепло.
- Приедешь, -к барыне своей первым делом пойдешь? - неожиданно спросил Маякин, прервав деловой разговор.
- Схожу, - недовольно ответил Фома.
- Мм... Что, скажи, часто подарки делаешь ты ей? - просто и как-то задушевно спросил Маякин.
- Какие подарки? Зачем? - удивился Фома.
- Не даришь? Ишь ты... Неужто она просто так, по любви живет с тобой?
Фома вспыхнул от гнева и стыда, круто повернулся к старику и укоризненно сказал:
- Эх! Старый ведь вы человек, а говорите - стыдно слушать! Да разве она пойдет на это?
Маякин чмокнул губами и унылым голосом пропел:
- Какой ты ду -убина! Какой ду- урачина! - и, внезапно озлившись, плюнул. - Тьфу тебе! Всякий скот пил из кринки, остались подонки, а дурак из грязного горшка сделал божка!.. Чё -орт! Ты иди к ней и прямо говори: "Желаю быть вашим любовником, - человек я молодой, дорого не берите".
- Крестный! - угрюмо и грозно сказал Фома. - Я этого слушать не могу. Ежели бы кто другой...
- Да кто, кроме меня, остережет тебя? А ба -а- тюш -ки! -завопил Маякин, всплескивая руками. -Это она тебя всю зиму за нос и водила? Ну но -ос! Ах она, стервоза!
Старик был возмущен; в голосе его звучали досада, злоба, даже слезы. Фома никогда еще не видал его таким и невольно молчал.
- Ведь она испортит тебя! Ах, блудница вавилонская!..
Глаза Маякина учащенно мигали, губы вздрагивали, и грубыми, циничными словами он начал говорить о Медынской, азартно, с злобным визгом.
Фома чувствовал, что старик говорит правду. Ему стало тяжело дышать.
- Ладно, папаша, будет...- тихо и тоскливо попросил он, отвертываясь в сторону от Маякина.
- Эх, надо тебе скорее жениться! - тревожно вскричал старик.
- Христа ради, не говорите! - глухо молвил Фома.
Маякин взглянул на крестника и умолк. Лицо Фомы вытянулось, побледнело, и было много тяжелого и горького изумления в его полуоткрытых губах и в тоскующем взгляде... Справа и слева от дороги лежало поле, покрытое клочьями зимних одежд. По черным проталинам хлопотливо прыгали грачи. Под полозьями всхлипывала вода, грязный снег вылетал из-под ног лошадей...
- Ну и глуп же человек в своей юности! - негромко воскликнул Маякин. Стоит перед ним пень дерева, а он видит - морда зверева... о -хо-хо!
- Говорите прямыми словами, - угрюмо сказал Фома.
- Чего тут говорить? Дело ясное: девки-сливки, бабы - молоко; бабы близко, девки - далеко... стало быть, иди к Соньке, ежели без этого не можешь,--и говори ей прямо - так, мол, и так... Дурашка! Чего ж ты дуешься? Чего пыжишься?
- Не понимаете вы...- тихо сказал Фома.
- Чего я не понимаю? Я всё понимаю!
- Сердца, -сердце есть у человека! ..-тихо сказал юноша.
Маякин прищурил глаза и ответил:
- Ума, значит, нет...
VI
Охваченный тоскливой и мстительной злобой приехал Фома в город. В нем кипело страстное желание оскорбить Медынскую, надругаться над ней. Крепко стиснув зубы и засунув руки глубоко в карманы, он несколько часов кряду -расхаживал по пустынным комнатам своего дома, сурово хмурил брови и всё выпячивал грудь вперед. Сердцу его, полному обиды, было тесно в груди. Он тяжело и мерно топал ногами по полу, как будто ковал свою злобу.
- Подлая... ангелом нарядилась!
Порой надежда робким голосом подсказывала ему:
"Может, всё это клевета..."
Но он вспоминал азартную уверенность и силу речей крестного и крепче стискивал зубы, еще более выпячивал грудь вперед.
Маякин, бросив в грязь Медынскую, тем самым сделал ее доступной для крестника, и скоро Фома понял это. В деловых весенних хлопотах прошло несколько дней, и возмущенные чувства Фомы затихли. Грусть о потере человека притупила злобу на .женщину, а мысль о доступности женщины усилила влечение к ней. Незаметно для себя он решил, что ему следует пойти к Софье Павловне и прямо, просто сказать ей, чего он хочет от нее, - вот и всё!
Прислуга Медынской привыкла к его посещениям, и на вопрос его "дома ли барыня?" -горничная сказала:
- Пожалуйте в гостиную...
Он оробел немножко... но, увидав в зеркале свою статную фигуру, обтянутую сюртуком, смуглое свое лицо в рамке пушистой черной бородки, серьезное, с большими темными глазами, - приподнял плечи и уверенно пошел вперед через зал...
А навстречу ему тихо плыли звуки струн - странные такие звуки: они точно смеялись тихим, невеселым смехом, жаловались на что-то и нежно трогали сердце. точно просили внимания и не надеялись, что получат его... Фома не любил слушать музыку - она всегда вызывала в нем грусть. Даже когда "машина" в трактире начинала играть что-нибудь заунывное, он ощущал в груди тоскливое томление и просил остановить "машину" или уходил от нее подальше, чувствуя, что не может спокойно слушать этих речей без слов, но полных слез и жалоб. И теперь он невольно остановился у дверей в гостиную.
Дверь была завешена длинными нитями разноцветного бисера, нанизанного так, что он образовал причудливый узор каких-то растений; нити тихо колебались, и казалось, что в воздухе летают бледные тени цветов. Эта прозрачная преграда не скрывала от глаз внутренности гостиной. Медынская, сидя на кушетке в своем любимом уголке, играла на мандолине. Большой японский зонт, прикрепленный к стене, осенял пестротой своих красок маленькую женщину в темном платье; высокая бронзовая лампа под красным абажуром обливала ее светом вечерней зари. Нежные звуки тонких струн печально дрожали в тесной комнате, полной мягкого и душистого сумрака. Вот женщина опустила мандолину на колени себе и, продолжая тихонько трогать струны, стала пристально всматриваться во что-то впереди себя.
Фома смотрел на нее и видел, что наедине сама с собой она не была такой красивой, как при людях, - ее лицо серьезнее и старей, в глазах нет выражения ласки и кротости, смотрят они скучно, И поза ее была усталой, как будто женщина хотела подняться и - не могла.
Юноша кашлянул...
- Кто это? - тревожно вздрогнув, спросила женщина. И струны вздрогнули, издав тревожный звук.
- Это я, - сказал Фома, откидывая рукой нити бисера.
- A! Но как вы тихо... Рада видеть вас... Садитесь!.. Почему так давно не были?
Протягивая ему руку, она другой указывала на маленькое кресло около себя, и глаза ее улыбались радостно.
- Ездил в затеи пароходы смотреть, - говорил Фома с преувеличенной развязностью, подвигая кресло ближе к кушетке.
- Что, в полях еще много снега?
- Сколько вам угодно... Но здорово тает. По дорогам - вода везде...
Он смотрел на нее и улыбался. Должно быть. Медынская заметила развязность его поведения и новое в его улыбке - она оправила платье и отодвинулась от него. Их глаза встретились - и Медынская опустила голову.
- Тает! - задумчиво сказала ока, разглядывая кольцо на своем мизинце.
- Н -да... ручьи везде...-любуясь своими ботинками, сообщил Фома.
- Это хорошо... Весна идет...
- Уж теперь не задержит...
- Придет весна, - повторила Медынская негромко и как бы вслушиваясь в звук слов.
- Влюбляться станут люди, - усмехнувшись, сказал Фома и зачем-то крепко потер руки.
- Вы собираетесь? -сухо спросила Медынская.
- Мне -нечего... я -давно!.. Влюблен на всю жизнь...
Она мельком взглянула на него и снова начала играть, задумчиво говоря:
- Как это хорошо, что вы только еще начинаете жить... Сердце полно силы... и нет в нем ничего темного...
- Софья Павловна! - тихо воскликнул Фома. Она ласковым жестом остановила его.
- Подождите, голубчик! Сегодня я могу сказать вам... что-то хорошее... Знаете - у человека, много пожившего, бывают минуты, когда он, заглянув в свое сердце, неожиданно находит там... нечто давно забытое... Оно лежало где-то глубоко на дне сердца годы... но не утратило благоухания юности, и когда память дотронется до него... тогда на человека повеет... живительной свежестью утра дней...
Струны под ее пальцами дрожали, плакали, Фоме казалось, что звуки их и тихий голос женщины ласково и нежно щекочут его сердце... Но, твердый в своем решении, он вслушивался в ее слова и, не понимая их содержания, думал:
"Говори! Теперь уж не поверю никаким твоим речам..."
Это раздражало его. Ему было жалко, что он не может слушать ее речь так внимательно и доверчиво, как раньше, бывало, слушал...
- Вы думаете о том, как нужно жить? - спросила женщина.
- Иной раз подумаешь - а потом опять забудешь. Некогда! - сказал Фома и усмехнулся. - Да и что думать? Видишь, как живут люди... ну, стало быть, надо им подражать.
- Ах, не делайте этого! Пожалейте себя... Вы такой... славный!.. Есть в вас что-то особенное, -что? Не знаю! Но это чувствуется... И мне кажется, вам будет ужасно трудно жить... Я уверена, что вы не пойдете обычным путем людей вашего круга... нет! Вам не может быть приятна жизнь, целиком посвященная погоне за рублем... о, нет! Я знаю, - вам хочется чего-то иного... да?
Она говорила быстро, с тревогой в глазах. Фома думал, глядя на нее:
"К чему это она клонит?"
Подвинувшись к нему, она заглядывала в лицо его, убедительно говоря:
- Устройте себе жизнь как-нибудь иначе... Вы сильный, молодой... хороший!..
- А коли хорош я, так и мне должно быть хорошо! - воскликнул Фома, чувствуя, как им овладевает волнение и сердце начинает трепетно биться...
- Ах, на земле всегда хорошим хуже, чем дурным!.. - с грустью сказала Медынская.
И снова из-под пальцев ее запрыгали дрожащие нотки музыки. Фома почувствовал, что, если он сейчас не начнет говорить то, что нужно, - позднее он ничего не скажет ей...
"Господи, благослови!" - мысленно произнес он И пониженным голосом, с напряжением в груди начал:
- Софья Павловна! Будет уж!.. Мне надо говорить... Я пришел сказать вам вот что: будет! Надо поступать прямо... открыто... Привлекали вы меня к себе сначала... а теперь вот отгораживаетесь от меня... Я не пойму, что вы говорите... у меня ум глухой... но Я ведь чувствую -спрятать себя вы хотите... я вижу -понимаете вы, с чем я пришел!
Его глаза разгорались, и с каждым словом голос становился горячей и громче. Она качнулась всем корпусом вперед и тревожно сказала:
- О, перестаньте...
- Нет уж - буду говорить!
- Я знаю, что вы хотите сказать...
- Не всё вы знаете! - с угрозой сказал Фома, вставая на ноги. - А вот я всё знаю про вас - всё!
- Да? Тем лучше для меня! - спокойно проговорила Медынская.
Она тоже встала с кушетки, как бы желая уйти куда-то, но, постояв секунды две, снова опустилась на свое место. Лицо у нее было серьезное, губы плотно сжаты, но глаза она опустила, и Фома не видел их выражения. Он думал, что когда скажет ей: "Я всё знаю про вас!" -она испугается, ей будет стыдно, и, смущенная, она попросит у него прощения за то, что играла с ним. Тогда он крепко обнимет ее и простит. Но этого не вышло: он сам смутился пред ее спокойствием, смотрел на нее, искал слов, чтобы продолжать свою речь, и не находил их.
- Тем лучше...- повторила она сухо и твердо. - Так вы узнали всё, да? И, конечно, осудили меня, как и следовало... Я понимаю, я виновата пред вами... Но... нет, я не буду оправдываться...
Она замолчала, вдруг нервным жестом подняв руки вверх, схватилась за голову... И стала оправлять волосы...
Фома глубоко вздохнул. Слова Медынской убили в нем какую-то надежду, надежду, присутствие которой в сердце своем он ощутил лишь теперь, когда она была убита. И с горьким упреком, покачивая головой, он сказал:
- Бывало, смотрел я на вас и думал: "Экая она красивая, хорошая... Голубка!.." А вы вот сами говорите - виновата... эхма!
Голос его оборвался. А женщина тихонько засмеялась.
- Какой вы славный и смешной...
Парень смотрел на нее, чувствуя себя обезоруженным ее ласковыми словами и печальной улыбкой. То холодное и жесткое, что он имел в груди против нее, таяло в нем от теплого блеска ее глаз. Женщина казалась ему теперь маленькой, беззащитной, как дитя. Она говорила что-то ласковым голосом, точно упрашивала, и всё улыбалась; но он не вслушивался в ее слова.
- Пришел я к вам, - заговорил он, перебивая ее речь, -без жалости!.. Думал -я ей скажу! А ничего не сказал... и не хочется... Сердце упало... Дышите вы на меня как-то... Эх, напрасно я увидал вас! Что вы мне? Уходить, видно, надо...
- Подождите, голубчик, не уходите! - торопливо сказала женщина, протягивая к нему руку. - Зачем же так... сурово? Не сердитесь на меня! Что я вам? Вам нужна иная подруга, такая же простая, здоровая душою, как сами вы... Она должна быть веселая, бодрая... Я ведь уже старуха... Я вот тоскую... так пусто и скучно живется мне... так пусто! Знаете, -когда человек привыкнет жить весело, а радоваться не может, - плохо ему! Смеется не он, - жизнь смеется над ним... А люди... Послушайте! Как мать, советую вам, прошу и умоляю вас -не слушайте никого, кроме вашего сердца! Живите так, как оно вам подскажет. Люди ничего не знают, ничего не могут сказать верного... не слушайте их!
назад<<< 1 . . . 9 10 . . . 22 >>>далее