Четверг, 12.12.2024, 07:57
Электронная библиотека
Главная | Горький М. Несвоевременные мысли (продолжение) | Регистрация | Вход
Меню сайта
Статистика

Онлайн всего: 54
Гостей: 54
Пользователей: 0

 

Петроградская прокламация адресована «рабочим, солдатам, крестьянам» и составлена в явном расчете на темноту ума и чувства адресатов.

Она спрашивает:

«Много ли вы знаете евреев — кузнецов, дворников, молотобойцев, хлебопашцев, прачек, кухарок, судомоек? Видели ли вы нищих евреев, выпрашивающих гроши на улицах городов? Нет».

Разумеется — нет, никто не видел в Петрограде и Москве евреев-дворников, ибо полицейская должность эта уже никоим образом не могла быть занимаема евреями, ясно — почему. В Одессе же большинство ломовых извозчиков — евреи; 92 проц. евреев, живущих в черте оседлости,— ремесленники и бедняки.

Совершенно верно, что вне черты оседлости евреев-нищих никто не видел. Это объясняется прекрасным развитием у еврейства общественной помощи, тем, что полиция не позволила бы еврею нищенствовать, и — думаю — тем еще, что православные и любвеобильне христиане, наверное, совали бы в руку нищего еврея не хлеб, а камень или змею. Как все это лживо, как отвратителен этот антисемитизм ленивой клячи!

Когда читаешь все эти глупые мерзости, подсказанные русским головотяпам бессильной и гаденькой злобой, становится так стыдно и страшно за Русь, страну Льва Толстого, создавшую самую гуманную, самую человечную литературу мира.

Третья прокламация является провокационной выдумкой еще более жульнической и глупой.

Она озаглавлена:

«Секретно. Председателям отделов «Всемирного Израильского Союза». И в ней «председателям» рекомендуется соблюдать всяческую «осторожность». «Мы твердо и неуклонно должны идти по пути разрушения чужих алтарей и тронов», «мы заставим Россию стать на колени», «мы делаем все, чтобы возвеличить великий еврейский народ», но — не торопясь, соблюдая «осторожность».

Кого хотят идиоты напугать этими выдумками? Хоть бы то сообразили, что ведь циркуляр такой исключительной важности, адресованный «Председателям Всемирного Израильского Союза», был бы напечатан на еврейском языке, а не по-русски. Или хоть бы догадались добавить — «перевод с еврейского».

Как все это бездарно и постыдно!

Остальные прокламации не остроумнее цитированных.

Я уже несколько раз указывал антисемитам, что если некоторые евреи умеют занять в жизни наиболее выгодные и сытые позиции,— это объясняется их умением работать, экстазом, который они вносят в процесс труда, любовью «делать» и способностью любоваться делом. Еврей почти всегда лучший работник, чем русский, на это глупо злиться, этому надо учиться. И в деле личной наживы, и на арене общественного служения еврей вносит больше страсти, чем многоглаголивый россиянин, и, в конце концов, какую бы чепуху ни пороли антисемиты, они не любят еврея только за то, что он явно лучше, ловчее, трудоспособнее их.

Теперь, когда мы со страшною очевидностью убедились в том, до какой степени монархия сгноила нас, обессилила, духовно оскопила,— мы должны особенно ценить умелых работников, людей инициативы, влюбленных в труд, а мы — дико орем:

— «Бей их — потому что они лучше нас!»

Только поэтому, господа антисемиты, только поэтому, что бы вы ни говорили!

Прокламации, конечно, уделяют немало внимания таким евреям, как Зиновьев, Володарский и др.— евреям, которые упрямо забывают, что их бестактности и глупости служат материалом для обвинительного акта против всех евреев вообще. Ну, что же! «В семье не без урода»,— но не вся же семья состоит из уродов и, конечно, есть тысячи евреев, которые ненавидят Володарских ненавистью, вероятно, столь же яростной, как и русские антисемиты. Это, разумеется, не убедит антисемитов в том, что не все евреи одинаковы и что классовая вражда среди еврейства не менее остра, как и среди других наций; это не убедит их,— ибо им необходимо быть убежденными в противном.

Но, может быть, тем, кого хотят натравить, как собак, на еврейство, может быть, им — пора уже возмутиться этой новой попыткой организации погромов? Может быть, они найдут необходимым и своевременным сказать авторам прокламаций, «Каморрам Народной Расправы» и другим организациям темных авантюристов:

— Прочь! Хозяева страны — мы, мы завоевали ей свободу, не скрывая своих лиц, и мы не допустим каких-то темных людей управлять нашим разумом, нашей волей. Прочь! 

 

Приложения

В «ПРИЛОЖЕНИЕ» ВОШЛИ СТАТЬИ А.М.ГОРЬКОГО ИЗ «НОВОЙ ЖИЗНИ», НЕ ВКЛЮЧЕННЫЕ АВТОРОМ В ОСНОВНОЙ КОРПУС НАСТОЯЩЕГО ИЗДАНИЯ

 

<ИЗ НЕСВОЕВРЕМЕННЫХ МЫСЛЕЙ>

«Новая Жизнь» № 3, 21 апреля (4 мая) 1917 г.

На фронте происходит братание немецких солдат с русскими, я думаю, что это вызвано не только физическим утомлением, но и проснувшимся в людях чувством отвращения к бессмысленной бойне. Не буду говорить о том, что отблеск пламени русской революции не мог не зажечь ярких надежд в груди немецкого солдата.

Может быть, факты братания врагов количественно ничтожны, это отнюдь не умаляет их морального, культурного значения. Да, очевидно, что проклятая война, начатая жадностью командующих классов, будет прекращена силою здравого смысла солдат, т. е. демократии.

Если это будет — это будет нечто небывалое, великое, почти чудесное, и это даст человеку право гордиться собою,— воля его победила самое отвратительное и кровавое чудовище — чудовище войны.

Генерал Брусилов, указывая на «чрезмерную доверчивость русского солдата», не верит в искренность солдата-немца, протягивающего нам руку примирения. Генерал говорит в своем приказе:

«На все попытки противника войти в общение с нашими войсками должен быть всегда лишь один ответ — штыком и пулей» .

И, видимо, этот приказ исполняется: вчера солдат, приехавший с фронта, говорил мне, что когда наши и немцы собираются между окопами для бесед о текущих событиях, русская артиллерия начинает стрелять по ним, немецкая тоже.

Был случай, когда немцев, подошедших к нашим заграждениям, русские действительно встретили пулями, а когда они побежали назад к себе, их начали расстреливать из пулеметов свои. Я стараюсь говорить спокойно, я знаю, что генералы служат тоже некой своей профессиональной «правде» и что еще недавно эта их «правда» была единственной, обладавшей свободой слова.

Ныне столь же свободно может говорить и другая правда, чистая от преступлений, правда, рожденная стремлением людей к единству и неспособная служить позорному делу разжигания ненависти, вражды, делу истребления людей.

Подумайте, читатель, что будет с вами, если правда бешеного зверя одолеет разумную правду человека?

 

О ПОЛЕМИКЕ

«Новая Жизнь» № 6, 25 апреля (8 мая) 1917 г.

По традиции, созданной в эпоху политики царизма, некоторые журналисты, полемизируя, продолжают употреблять старые приемы, стараются «закатить» человеку, неприятному им, «под душу», «под микитки», «под девятое ребро».

Разумеется — в газете не место спокойным, академическим спорам, но я все-таки думаю, что свободная пресса должна бы развивать в себе чувство уважения к личности, и уж если необходимо уязвить ближнего, то следует уязвлять его тогда, когда он даст достаточно оснований для щипков, пинков, заушений и прочих приемов социальной педагогики.

В борьбе идей вовсе не обязательно бить человека, хотя он и является воплощением и носителем той или иной идеи. Я всемерно и решительно протестую против личных выпадов в полемике, отнюдь не забывая, что и сам был повинен в допущении таковых выпадов.

* * *

Газета «Речь» выражает — скажу — недоумение по поводу моего — якобы — скачка от газеты «Луч» к «Новой Жизни». Нахожу необходимым объясниться.

Да, я пытался организовать «Луч» с М.В. Бернацким, П.Г. Виноградовым и другими лицами, которых издавна привык уважать.

«Луч» должен был служить органом радикально-демократической партии. Я принимал некоторое участие и в работах организационного комитета этой партии, будучи уверен, что она необходима в России и должна всосать в себя всю — по возможности — массу людей, которая оставалась неорганизованной между кадетами справа и социалистами слева. Думать об организации такой партии я начал еще в 1910 году; позднее говорил об этом с Г.В. Плехановым и, помнится, он отнесся к этой идее положительно, признал организацию таковой партии нужной.

Организуя «Луч», я сознательно шел на известное самоограничение, на некоторое насилие над самим собой, если угодно. Такое насилие я не считаю преступным, ибо от него страдает только один человек, сам насильник.

Некоторые из моих почтенных товарищей по «Лучу» тоже признавали самоограничение обязательным для себя.

Газета «Луч» не вышла в свет по силе каких-то сложных и темных препятствий. В данное время, когда даже наши конституционалисты — «оппозиция его величества» — переродились в республиканцев, — а широкие демократические массы идут за рабочим классом, — я считаю радикал-демократическую партию, пожалуй, уже излишней.

* * *

Вероятно, найдутся праведники, которые не преминут расказнить меня за такую «гибкость», — они, конечно, назовут это иначе. Будучи по природе моей человеком не скупым, я дам праведникам еще несколько материала для сожжения моего на костре пламенных слов. На мой взгляд, человек должен делать все то доброе и нужное, что он может сделать, хотя бы «дело» и не вполне гармонировало с его основными верованиями. Я издавна чувствую себя живущим в стране, где огромное большинство населения — болтуны и бездельники, и вся работа моей жизни сводится, по смыслу ее, к возбуждению в людях дееспособности.

Уже 17 лет я считаю себя социал-демократом, по мере сил моих служил великим задачам этой партии, не отказывая в услугах и другим партиям, не брезгуя никаким живым делом. Люди, которые деревенеют и каменеют под давлением веры, исповедуемой ими, никогда не пользовались моими симпатиями. Я могу теоретически любоваться их строгой выдержанностью, но я не умею любить их.

Скажу более: я считаю себя везде еретиком. В моих политических взглядах, вероятно, найдется немало противоречий, примирить которые не могу и не хочу, ибо чувствую, что для гармонии в душе моей,— для моего духовного покоя и уюта,— я должен смертью убить именно ту часть моей души, которая наиболее страстно и мучительно любит живого, грешного и — простите — жалкенького русского человека. Полагаю, я сказал вполне достаточно для того, чтобы праведники могли изругать меня «на все корки».

* * *

Г. Иванов-Разумник из «Дела Народа» ставит мне в вину, что я подписал воззвание к немецким ученым. Текст этого воззвания я не помню и даже не уверен, что читал его. Моя подпись под ним — одна из тех случайностей, которыми изобилует русский быт и которые объясняются небрежным отношением к человеку. Но я — не оправдываюсь и никого не обвиняю. Я готов подписать и еще воззвание, если только оно порицает участие людей науки в братоубийственной и бессмысленной бойне. Когда наука вторгается или насильно вовлечена в кровавую грязь политики, от этого страдает не только чистота и свобода самой науки,— страдают все лучшие идеалы и надежды человечества, уничтожается разум всего мира.

Закончу все это выражением моего почтения и восторга пред людьми, которые никогда не ошибаются, ничем не увлекаются и вообще ведут себя примерно.

Да святятся имена их!

 

 

КОШМАР (Из дневника)  

«Новая Жизнь» № 13, 3 (16) мая 1917 г.

Маленькая, стройная, элегантно одетая, она пришла ко мне утром, когда в окно моей комнаты смотрело солнце; пришла и села так, что солнечный луч обнял ее шею, плечи, озолотил белокурые волосы. Очень юная, она, судя по манерам, хорошо воспитана.

Ее карие глаза улыбались нервной улыбкой ребенка, который чем-то смущен и немножко сердится на то, что не может победить смущения.

Стягивая перчатку с тонкой руки, глядя на меня исподлобья, она начала вполголоса:

— Я знаю,— мое вторжение дерзко, вы так заняты, ведь вы очень заняты?

— Да.

— Конечно,— сказала она, кивнув головой, сдвигая красивые брови.— Теперь все точно на новую квартиру собираются переезжать...

Вздохнула и, глядя на свою ножку, обутую в дорогой ботинок, продолжала:

— Я не задержу вас, мне нужно всего пять минут. Я хочу, чтобы вы спасли меня.

Улыбаясь, я сказал:

— Если человек думает, что его можно спасти в пять минут, он, на мой взгляд, очень далек от гибели...

Но эта женщина, взглянув ясными глазами прямо в лицо мне, деловито выговорила:

— Видите ли, я была агентом охранного отделения... Ой, как вы... какие у вас глаза...

Я молчал, глупо улыбаясь, не веря ей, и старался одолеть какое-то темное судорожное желание. Я был уверен, что она принесла стих, рассказ.

— Это — гадко, да? — тихонько спросила она.

— Вы шутите.

— Нет, я не шучу. Это очень гадко?

Подавленный, я пробормотал:

— Вы уже сами оценили.

— Да, конечно,— я знаю,— сказала она, вздохнув, и села в кресло поудобнее. На лице ее явилась гримаса разочарования. Маленькие пальцы изящной руки медленно играли цепочкой медальона. Солнечный луч окрасил ее ухо в цвет коралла. Вся она была такая весенняя, праздничная. Торопливо, сбивчиво и небрежно, как будто рассказывая о шалости, она заговорила:

— Это случилось три года назад... немножко меньше. У меня был роман, я любила офицера, он, потом, сделался жандармским адъютантом и вот тогда... я только что кончила институт и поступила на курсы. Дома у меня собирались разные серьезные люди, политики... Я не люблю политики, не понимаю. Он меня выспрашивал. Ради любви — все можно,— вы согласны? Нужно все допустить, если любишь. Я очень любила его. А эти люди такие неприятные, всё критикуют. Подруги по курсам тоже не нравились мне. Кроме одной.

Ее ребячий лепет все более убеждал меня, что она не понимает своей вины, что преступления для нее — только шалость, о которой неприятно вспоминать.

Я спросил:

— Вам платили?

— О, нет. Впрочем...

Она подумала несколько секунд, рассматривая кольцо на своей руке.

— Он дарил мне разные вещи — вот это кольцо и медальон, и еще... Может быть — это плата, да?

На ее глазах явились слезинки.

— Он — нечестный человек,— я знаю. Послушайте,— тихонько вскричала она,— если мое имя опубликуют,— что же я стану делать? Вы должны спасти меня, я молода, я так люблю жизнь, людей, книги...

Я смотрел на эту женщину, и весеннее солнце казалось мне лишним для нее, для меня. Хмурый день, туман за окнами, слякоть и грязь на улицах, молчаливые, пришибленные люди — это было бы в большей гармонии с ее рассказом, чем весенний блеск неба и добрые голоса людей.

Что можно сказать такому человеку? Я не находил ничего, что дошло бы до сердца и ума женщины в светлой кофточке с глубоким вырезом на груди. Золотое кольцо с кровавым рубином туго обтягивает ее палец, она любуется игрой солнца в гранях камня и небрежно нанизывает слово за словом на капризную нить своих ощущений.

— Из-за любви часто совершается дурное,— звучит ее голосок, как бы повторяя пошлые реплики с экрана синематографа. Потом она наклоняется ко мне, ее глаза смотрят так странно.

— Я ничем не могу помочь вам.

— Да? — тихо спрашивает она.

— Я вполне уверен, что не могу.

— Но — может быть.

Она ласково говорит слова о доброте человека, о его чутком сердце, о том, что Христос и еще кто-то учили прощать грешных людей,— всё удивительно неуместные и противные слова.

В разрезе кофточки я вижу ее груди и невольно закрываю глаза: подлец, развративший это существо, торгаш честными людьми, ласкал эти груди, испытывая такой же восторг, какой испытывает честный человек, лаская любимую женщину. Глупо, но хочется спросить кого-то — разве это справедливо?

— Посмотрите, какая я молодая, но последние дни я чувствую себя старухой. Всем весело, все радуются, а я не могу. За что же?

Ее вопрос звучит искренно. Она сжимается, упираясь руками в колена, закусив губы, ее лицо бледнеет, и блеск глаз слинял. Она точно цветок, раздавленный чьей-то тяжелой подошвой.

— Вы многих предали?

— Я не считала, конечно. Но я рассказывала ему только о тех, которые особенно не нравились мне.

— Вам известно, как поступали с ними жандармы?

— Нет, это не интересовало меня. Конечно, я слышала, что некоторых сажали в тюрьму, высылали куда-то, но политика не занимала меня...

Она говорит об этом равнодушно, как о далеком, неинтересном прошлом. Она — спокойна; ни одного истерического выкрика, ни вопля измученной совести, ничего, что говорило бы о страдании. Вероятно, после легкой ссоры со своим возлюбленным она чувствовала себя гораздо хуже, более взволнованной.

Поговорив еще две-три минуты, она встает, милостиво кивнув мне головою, и легкой походкой женщины, любящей танцы, идет к двери, бросая на ходу:

— Как жестоки люди, если подумать.

Мне хочется сказать ей:

«Вы несколько опоздали подумать об этом».

Но я молчу, огромным напряжением воли скрывая тоскливое бешенство.

Остановясь в двери, красиво повернув шею, она говорит через плечо:

— Но что же будет с моими родными, близкими, когда мое имя опубликуют? Вы подумайте!

— Почему же вы сами не подумали об этом?

— Но кто же мог предполагать, что случится революция? — восклицает она.— Итак, у вас ничего нет для меня?

Я говорю негромко:

— Для вас — ничего.

Ушла.

Я знал Гуровича, Азефа, Серебрякову и еще множество предателей: из списков их, опубликованных недавно, более десятка были моими знакомыми, они звали меня «товарищ», я верил им, разумеется. Когда одно за другим вскрывались их имена, я чувствовал, как кто-то безжалостно-злой иронически плюет в сердце мне. Это — одна из самых гнусных насмешек над моей верой в человека.

Но самое страшное преступление — преступление ребенка.

Когда эта женщина ушла, я подумал с тупым спокойствием отчаяния:

«А не пора ли мне застрелиться?»

Через два или три дня она снова явилась, одетая в черное, еще более элегантно. В траурном она взрослее, ее милое, свежее лицо — солиднее, строже. Она, видимо, любит цветные камни, ее кофточка заколота брошью из алмандинов, на шее, на золотой цепочке, висит крупный плавленый рубин.

— Я понимаю, что противна вам,— говорит она,— но мне не с кем посоветоваться, кроме вас. Я привыкла верить вам, мне казалось, что вы любите людей даже грешных, но вы — такой сухой, черствый... странно!

— Да, странно,— повторяю я и смеюсь, думая о том, как бесстыдно жизнь насилует людей. И чувствую себя виноватым в чем-то пред этой женщиной. В чем? Не понимаю.

Она рассказывает, что есть человек, готовый обвенчаться с нею.

— Он — пожилой, пожалуй, даже старик, но — что же делать? Ведь, если я переменю фамилию, меня уже не будет.

И улыбаясь, почти весело, она повторяет:

— Меня не будет такой, какова я сейчас, да?

Хочется сказать:

«Сударыня! Даже если земля начнет разрушаться, пылью разлетаясь в пространстве, и все люди обезумеют от ужаса, я полагаю, что вы все-таки останетесь такой, какова есть. И если на землю чудом воли нашей снизойдут мир, любовь, неизведанное нами счастье,— я думаю, вы тоже останетесь сама собою».

Но говорить с нею — бесполезно,— она слишком крепко уверена в том, что красивой женщине все прощается.

Я говорю:

— Если вы думаете, что это поможет вам...

— Ах, я не знаю, что мне думать. Я просто — боюсь.

Она говорит капризно, все тем же тоном ребенка, который нашалил и хочет, чтоб о его шалости забыли.

Я молчу.

Тогда она говорит:

— Вы можете быть посаженым отцом на моей свадьбе? У меня нет отца, то есть он разошелся с мамочкой. Я его не люблю, не вижу. Будьте, пожалуйста!

Я отрицательно качаю головой. Тогда она становится на колени и говорит:

— Но послушайте же, послушайте.

В ее жестах есть нечто театральное, и она явно стремится напомнить о себе как о женщине, хочет, чтоб я почувствовал себя мужчиной. Красиво закинув голову, выгнув грудь, она — точно ядовитый цветок, ее красивенькая головка подобна пестику в черных лепестках кружев кофты.

— Хотите, я буду вашей любовницей, вашей девушкой для радостей? — спрашивает она почему-то на французском языке.

Я отхожу от нее. Гибко встав на ноги, она говорит:

— Ваши речи о любви, о сострадании — ложь. Все — ложь. Все! Вы так писали о женщинах... они у вас всегда правы — это тоже — ложь! Прощайте!

Потом, уходя, она говорит уверенно и зло:

— Вы погубили меня.

Исчезла, приклеив к душе моей черную тень. Может быть, это неуместные, красивенькие слова, но — она бросила меня в колючий терновник мучительных дум о ней, о себе. Я не умею сказать иначе того, что чувствую. К душе моей пристала тяжелая черная тень. Вероятно, это — глупые слова. Как все слова.

Разве не я отвечаю за всю ту мерзость жизни, которая кипит вокруг меня, не я отвечаю за эту жизнь, на рассвете подло испачканную грязью предательства?

На улице шумит освобожденная народная стихия, сквозь стекла окон доносится пчелиное жужжание сотен голосов. Город, как улей весной, когда проснулись пчелы; мне кажется, что я слышу свежий, острый запах новых слов, чувствую, как всюду творится мед и воск новых мыслей.

Меня это радует, да.

Но я чувствую себя пригвожденным к какой-то гнилой стене, распятым на ней острыми мыслями о изнасилованном человеке, которому я не могу, не могу помочь, ничем, никогда...

назад<<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 >>>далее

 

 

 

 

Форма входа
Поиск
Календарь
«  Декабрь 2024  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
      1
2345678
9101112131415
16171819202122
23242526272829
3031
Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz