— Ты у меня будешь идти в ногу или нет? — вдруг гремит грозный оклик взводного, сопровождаемый площадной бранью.
И Моська, вздрогнув, торопливо переменяет ногу, опять путается, опять переменяет и, наконец, не видит перед собой ни генерала Алхаза, ни убитого горем солдатика…
— Раз-два! Раз-два! Левой, правой! Ать-два!
— Ну, Моська, сколько пуль попал сегодня? — спрашивает его сосед, ярославец Быстров. — Дивлюсь я на тебя: или тебя господь глаз на стрельбу лишает? И что это с тобой такое? Право, когда смех, а когда жалость берет, на тебя глядя…
— А разве я знаю? Ты поди спроси меня, когда я и сам не знаю… Кто ее знат! Али спуску крепко нажмешь, али…
Но Моська просто стыдится сознаться в том, что он боится. Почему это так, почему он не может до сих пор освоиться с ружьем, он и сам не знает… А главное — никак не может он удержаться от того, чтобы в момент выстрела не закрыть глаз. Это выходит как-то само собой, а между тем прицел пропадает…
Но он вовсе не трус. Он помнит, как, бывало, еще в деревне случалось ходить ему на посиделки и в чужую деревню, частенько кончавшиеся жестокой свалкой. Он не боялся, напротив, было даже очень приятно драться и чувствовать свою силу… Случалось ему и на пожаре лазить в самый огонь и выскакивать с опаленными волосами и почерневшим лицом, держа в объятиях какую-нибудь телку…
Но здесь — чужое, здесь каждая мелочь тесно сплетается с другой, одна ответственность влечет за собой другую… А когда приходится стрелять в цель, Моська знает, что этому придается особо важное значение. Заранее волнуясь, он уже уверен, что даст промах, и боязнь промаха, а не выстрела заставляет его невольно закрыть глаза на мгновение… Но этого он не сознает… Так иногда человек при одном воспоминании, что он покраснел когда-то, краснеет снова…
Между тем рота подошла к палаткам, песни смолкли, и солдаты, сбросив шинели и сумки, пошли в столовую обедать.
Горячий пар валил уже из кухни, расстилаясь клубами под потолком. В дымном, насыщенном кухонными испарениями воздухе мелькали белые рубахи, желтые деревянные чашки, носился раздражающий голодного человека запах гороха и пригорелой гречневой каши. Пища бралась повзводно, одна громадная чашка — «бак» — обслуживала восемь — одиннадцать человек. Стояло настоящее столпотворение; в отворенную двер кухни было видно, как повар с засученными рукавами взгромоздившись на край котла, длинным черпаком безостановочно поливал в подставляемые со всех сторон чашки мутный жидкий горох.
Моська в числе других усердно работал челюстями вставая каждый раз, когда нужно было зачерпнуть, ибо он сидел с краю стола. Шел довольно оживленный раз говор на злободневные темы, и главным образом о распространившемся в последнее время слухе, что скоро будет назначен новый ротный командир специально для того, чтобы «подтянуть» распущенных солдат и сделать роту «образцовой». Про личность предполагаемого ротного командира ходили самые фантастические рассказы…
— Эхма! — говорил один солдат, торопливо жуя черный, как смола, хлеб. — И не сидится же ихнему брату… Вот, к слову сказать: служим мы в этом треклятом месте — кажись, какой черт здесь узнает, как служба? Хорошо ли, плохо ли идет? А поди ж ты: сичас это пущают тилиграмм — и гляди, через месяц али два беспременно какого-нибудь хахаля пришлют… А чему — не все одно? Нашу роту как ни правь, а знай пословицу: «Горбатого могила исправит». Да и то сказать, какого нам рожна еще нужно, когда у нас вон этакие гренадеры служат! — Солдат скосил глаза на Моську и подмигнул компании. — Отдай все, да и мало! Уж наверно начальство так порешило: «А что-де, мол, у нас в первой роте офицер-то хуже Моськи? Никак, мол, этого сраму допустить невозможно… Пришел, значит, ему под пару, для кумпании…»
Взрыв хохота был ответом на выходку солдата. Ободренный успехом, тот не спеша обтер усы, заправил в рот новую ложку гороха и продолжал:
— Вот приедет новый-то: «А что, — скажет, — где у вас этот самый Моська-то? Я, мол, таких солдат очинно уважаю, потому я сам ему сродни, племянником довожусь… Наградить, — скажет, — Моську за храбрость и сметку по голому пузу пузырем с горохом!..»
— Ха-ха-ха! — покатывались солдаты. — Ну и Козлов! Вот уж, братцы мои!..
Моське стало грустно. Он знал, что солдаты смеются над ним без всякого злого умысла, но быть постоянной мишенью для шуток и насмешек ему было обидно. Он встал, обтер ложку и сказал:
— Ну и набил же я свой барабан! Ажно расперло!
— Смотри не открой стрельбу! — сострил кто-то, но Моська не обратил на это внимание.
— Скальте, скальте зубы, ребята, — сказал он. — А вот ежели дивствительно пришлют нового-то, да протчим не в пример со строгостями еще пуще… Вот тогда не больно смеяться будешь…
— А потому же и смеемся, что опосля не до смеху будет! — сказал кто-то. — Этот, что к нам будет, новый-то, сказывают…— Солдат оглянулся и вполголоса докончил: — Новый-то, сказывают… убивец!
Со всех сторон посыпались восклицания:
— Пошел ты!
— Чего зря мелешь!
— Какой такой убивец?
— А вот убивец — поди ж ты! Я сперва и сам этому-то не ахти как верил, так, болтали как-то… А намедни мне батальонного командира повар сказывал… Он в офицерском собрании ейной жене, батальонного-то, на именины обед готовил, ну и промежду офицеров, значит, разговоры об этом самом ротном и были… А повар-то, значит, и подслушай!..
— Ну! Ну! — послышались любопытные возгласы. Рассказчик перевел дух, откусил кусок хлеба и продолжал:
— Сам-то он, ротный-то этот, из немцев… А служил он перво-наперво в западном краю, в Польше…
— Ну, жуй скорее!..
— Ну и говорит же, ребята, как нищего за нос тащит!..
— Ну… И служил он, значит, в Польше; уж в каком там полку — запамятовал… А в Польше у мужиков с помещиками тяжба давнишняя идет… Из-за земли, ну вот как у нас… Ну, ждали, ждали мужики — видят, никаких пользительных манихвестов нет, а от тех манихвестов, что выходят, — одно огорчение… А теснота большая — хоть с голоду помирай… Да окромя того, тамошнее начальство совсем озверело, значит, тянет с мужиков последнюю копейку — прямо беда… Бьют, в холодную сажают… Ну, значит, терпели, терпели мужики — как ни кинь, все клин! Ни от бога, ни от начальства никакой помощи нет, а одно разорение только…
— Это мы и без тебя знаем!
— Каку новость сказал!
— А ты, брат, короче сказывай! Вишь, кашу несут!
— Н-ну… Терпели, терпели, значит, да возьми и выйди из всякого то есть терпения и повиновения… «Долго ли, говорят, мучиться будем?» Взяли да и пошли на помещиков… Земля, говорят, божья, а мы-де той земли прямые хозяева, потому кто на ней не работает, тому и владеть ей закону нет…» Н-ну… Пошли, экономии сожгли, амбары, риги, хлевы, лес — все дочиста разорили, а хлеб себе увезли — год-от был неурожайный…
— Тэ-э-эк!
— Т-э-к! Ну… выслали, значит, супротив них батальон пехоты. А в первой роте того батальона и был, значит, энтот самый ротный… Приходит на село, согнали мужиков… «Так и так, говорит, сказывайте, сукины дети, где хлеб?» Ну, те, известно, молчат… Тут выходит энтот ротный и подает команду: «Пли!» — стреляй то ись по крестьянам. А только ен, значит, сказал: «Пли!» — как вся рота, как один человек, взяла «к ноге!»… Увидел ен это — аж побледнел и затрясся весь… Одначе только зубами заскрипел — снова командует: «Прямо по толпе пальба ротою — рота, пли!» Хучь бы што! Стоят, молчат, ружья к ноге… И сделался тут, братцы мои, самый энтот ротный вроде как мертвец…
Все затаили дыхание… Ложки, протянутые за кашей, застыли в воздухе.
— Ударил ногой о землю и говорит: «Ежели сейчас не будет послушания, всем плохо будет!» Н-ничего!.. Отошел он на правый фланг, опять командует: «Так-то, так и так, рота, пли!» Куда тебе… Никто и не поше-велился. «Ну, грит, с вами, стало быть, иначе нужно разговаривать! Налево кругом марш! В казармы!..»
Приходят в казармы… Пообедали, значит, вроде вот как мы теперь… Дело к вечеру… И приходит, братцы мои, на поверку энтот самый ротный… Пьяный-распьяный, пьянее вина… Вошел дневальный к нему с рапортом: «Ваше благородие, в первой роте такого-то батальона…» А он на него: «Пшел прочь, мерзавец, пока жив! — Кричит: — Построиться!» Построились… Вынимает он левольверт, подходит к правофланговому… Ты, грит, какое такое полное право имеешь моих приказаний ослушаться? Сказывай, кто у вас в роте ичинщик и бунтовщик, а то вот тебе смерть!..» — «Не могу, грит, знать, ваше благородие!» Поставил он ему на висок левольверт — раз! — наповал… Даже не пик-нул… Кровища тут побежала… Подходит к следующему. «А ну, грит, сказывай, кто у вас в роте солдат смущает?» А тот, значит, стоит белый как бумага, однако насупротив ему отвечает: «Не могу знать, ваше благородие, а только что никто нас не смущает…»
Наставил он ему левольверт к самому сердцу — раз! Повалился тот возле первого… А ротный, значит, опять курок взвел, подходит к третьему. «А ну, грит, сказывай, кто у вас в роте первый смутьян и зачинщик?»
А солдат — тот, к которому ротный подошел, видит — дело плохо: зверь стал офицер, всю роту перебьет… И говорит он ему, ротному, значит: «Я, ваше благородие, есть первый смутьян и зачинщик!» — «Врешь, грит, ты!» — «Никак нет, ваше благородие!» — «А вот, грит, как?! Когда так… Фельдфебель, взять его, мерзавца, на гауптвахту!»
Посадили солдата в карцер, мертвых похоронили… Сидит он месяц, другой и третий, и выходит ему решение суда: в ссылку, на вечное поселение в сибирские края…
Рассказчик умолк и потянулся к чашке с кашей. Наступило молчание. Кто-то громко вздохнул. Моська утер невольную слезу и перекрестился.
— Чего крестишься! Али кашу приступом взять хочешь? — засмеялся Козлов.
Но на шутку его никто не обратил внимания. Все ели некоторое время молча.
— Ну, уж, ей-богу, братцы, и дурак этот самый солдат! — заявил Моська.
— Какой солдат?
— Как дурак?
— Сам ты дурак!
— Человек, значит, себя не пощадил, а он его дураком обзывает!
— А вот и дурак… Ну уж, пришлось бы, к примеру, мне, никогда бы я на себя напраслину взводить не стал.
— Мели, Емеля: твоя неделя! Ну а что бы ты сделал?
— Што? — Моська остановился с поднятой ложкой, и лицо его осклабилось широкой улыбкой. — Ты говоришь — што?
— Ну да, што?
— Што?
— Ну?
— Што?! А вот взял бы его, лешего, под микитки, скрутил бы ему лопатки, да так бы его унавозил, что — ах ты ну!..
— Ха-ха-ха! Ну и Моська!
— Ай да Аника-воин!
— Ой, уморил!
— Ха-ха-ха-ха-ха-ха!
Солдаты развеселились. Моська, неожиданно сделавшийся опять центром насмешек и прибауток, поспешил снова облизать свою ложку и вылезть из-за стола. Обед кончился. Солдаты крестились и выходили из столовой.
— Однако ты, Моська, держи язык за зубами,-заметил один солдат. — По глупости мелешь, а смотри… Всякий народ есть!..
А глядя на фигуру и комплекцию Моськи, нельзя было не согласиться с тем, что этот дюжий и неуклюжий мужик способен так «унавозить» и «разуважить», что тошно станет…
IV
Однажды в жаркий июльский полдень солдаты, только что возвратившись со стрельбы, чистили винтовки под широким дощатым навесом. Моська, по обыкновению, пустив свои пять пуль гулять по белу свету, был тут же и, навертев на шомпол паклю и тряпку, усердно протирал ствол винтовки… Пот с него катился градом, и шомпол свистал в могучих руках.
Чистка винтовок — одно из наказаний и мучений солдатской жизни. Бывали случаи, что солдат шел под суд и был наказываем розгами до полусмерти за то только, что где-нибудь на штыке его ружья находили незначительные пятна.
Моська остановился, вытащил шомпол с тряпкой, нa которой уже нигде не оставалось ни малейшего сле-да грязи и копоти, и посмотрел в дуло на солнце, как трубку. Солнечные лучи ударили в отполированную поверхность стали и вонзились ему в глаза тысячью искр… Довольный своей работой, Моська подошел к взводному.
— Господин взводный, извольте посмотреть!
Взводный, бывший расторопный официант, слез со стола, на котором сидел, вынул руки из карманов и, небрежно посвистывая, взял у солдата ствол. Трудно было найти какие-нибудь недостатки в старательной чистке Моськи. Однако последний в роте солдат должен быть везде плох. Поэтому унтер сморщил нос и, повертев ствол в руках, подал его Моське обратно.
— Чисть еще! — процедил он сквозь зубы. — Кто ж так чистит? Ишь что раковин в ем!
Моська думал как раз наоборот, но тем не менее, губоко вздохнув, отошел и принялся с прежним остервенением тереть и обтирать сложную механику ружья.
Едва только он приступил к смазыванию маслом своего оружия, как под навес вошел Козлов.
— Поздравляю! — сказал он, комически сдвигая шапку на бровь и опершись руками о стол.
Солдаты взглянули на него и ничего не ответили.
— Позд-равляю! — еще громче крикнул Козлов. — Оглохли вы, а? Слышите, поздр-равляю!
— Ну и поздравляй! — буркнул кто-то.
— А ты спросил, с чем?
— А мне какое дело?
— Вот те и на! Смотрите, люди добрые: приходишь к этому свинопасу вроде как будто курьера с телеграфным сообщением, а он рыло воротит! То есть сразу видно, дикий и необразованный народ!
— Ты-то уж образован!
— Я-то? А пожалуй, что так! Вы, кислая солдатская шерсть, тут что знаете?! А я по крайней мере чичас в городе был…
— Ну!
— Ну… И поздравляю!
— О, леший! — возмутился один из чистивших и в сердцах бросил даже на стол затвор, который держал в руках. — И какая же, братцы, у этого Козлова анафемская привычка: придет — нет чтобы сразу сказать, а всю душу наперво из тебя выволокнет… У, живодер! — замахнулся он притворно на хохотавшего Козлова.
— Не балуй, Козел, — сказал взводный Моськи Задвижкин. — Чего людям работать мешаешь?
— Ну, скатал валенки!
— Отдал пушку!
— Пушкарь и есть!
— Черти вы полосатые! — обиделся Козлов. — Когда я сичас от денщика нашего ротного! А новый у него сичас сидит, коньяк пьет за мое почтение!..
— С кем пьют, с денщиком?
— Ну! Конечно, с ротным!
— То-то!
— Сам видел, — продолжал Козлов. — Толщины, можно сказать, необъятной.
— Ты что, Козлов, вместе детей, што ль, с начальством крестишь, что так язык распустил? — строго заметил Задвижкин. — Смотри!
Мелкое начальство побаивалось Козлова. Еще в бытность новобранцем он во всеуслышание заявил, что всадит штык всякому, кто осмелится его ударить. И, зная его вспыльчивый характер, этому верить было можно. Поэтому там, где другой попал бы в карцер или на дежурство не в очередь, Козлов отделывался только окриками и замечаниями.