Глава 3
ВСЕ, ЧТО МОГЛИ
Мне очень хотелось пить, и всю дорогу, пока они тащили меня в село, я просил пить и спрашивал о Лури. В селе мне дали ведро воды, и я не понял, почему женщины громко заплакали, когда я засунул голову в ведро и стал пить, ничего не видя и не слыша. Лицо у меня было опалено, волосы слиплись, нога перебита, на спине две широкие раны. Я был страшен.
…Блаженное чувство становилось все шире, все тверже во мне. Я лежал у сарая, на сене, в деревенском дворе, и мне казалось, что это чувство идет от покалывания травинок, от запаха сена, от земли, на которой меня не убьют. Меня привезли на старой белой лошади, она была поодаль привязана к тыну, и у меня навернулись слезы от этого чувства, от счастья, когда я посмотрел на нее. Кажется, мы сделали все, что могли. Я не беспокоился о радисте и воздушном стрелке, только сказал, чтобы меня не увозили отсюда, пока они не придут, «Лури тоже жив, – с восторгом думалось мне, – иначе не может быть, если мы так прекрасно отбились. Он жив, сейчас я увижу его».
Я увидел его. Лошадь захрапела, рванулась, когда его принесли, и какая–то суровая старая женщина – единственная, которую я почему–то запомнил, – подошла и молча ткнула ее кулаком в морду.
У него было спокойное лицо, совсем нетронутое, только ссадина на щеке – должно быть, проволокло парашютом, когда приземлился. Глаза открыты. Сперва я не понял, почему все сняли шапки, когда его опустили на землю. Давешняя старуха присела подле него и стала как–то устраивать руки… А потом я трясся на телеге в санбат; какая–то другая, не деревенская, женщина держала меня за руку, щупала пульс и все говорила:
– Осторожнее, осторожнее.
Я удивлялся и думал: «Почему осторожнее? Неужели я умираю?» Наверно, я сказал это вслух, потому что она улыбнулась и ответила:
– Останетесь живы.
И снова тряслась и подпрыгивала телега, голова лежала на чьих–то коленях, я видел Лури, лежавшего у крыльца с мертвыми сложенными руками, и рвался к нему, а меня не пускали.
Земля вставала то под левым, то под правым крылом. Какие–то люди толпились передо мной, я искал среди них мою Катю. Я звал ее. Но не Катя, у которой становилось строгое выражение, когда я обнимал ее, не Катя, которая была моим счастьем, вышла из нестройной туманной толпы и встала передо мною. Повернув голову, как птица, подняв очки, вышел он и уставился на меня с холодным вниманием.
– Ну, что, – сказал я этому немцу, – чья взяла? Я жив, я над лесом, над морем, над полем, над всей землей пролечу! А ты мертв, убийца! Я победил тебя!
Глава 4
«ЭТО ТЫ, СОВА?»
Нас везли в теплушках, только впереди были два классных вагона, и, должно быть, плохи были мои дела, если маленький доктор с умным, замученным лицом после первого же обхода велел перевести меня в классный. Я был весь забинтован – голова, грудь, нога – и лежал неподвижно, как толстая белая кукла. Санитары на станции переговаривались под нашими окнами: «Возьми у тяжелых». Я был тяжелый. Но что–то стучало, не знаю где – в голове или в сердце, – и мне казалось, что это жизнь стучит и возится, и строит что–то еще слабыми, но цепкими руками.
Я познакомился с соседями. Один из них был тоже летчик, молодой, гораздо моложе меня. Мне не хотелось рассказывать, как я был ранен, а ему хотелось, и несколько раз я засыпал под его молодой глуховатый голос.
– Только я вышел из атаки, вижу – бензозаправщики. «Все», – думаю. Прицелился, нажимаю, бью. «Довольно, – думаю, – а то врежусь, пожалуй». Отвернул – и тут меня что–то ударило. Отошел я от этого места, нажимаю на педаль, а ноги не чувствую. «Ну, – думаю, – оторвало мне ногу». А в кабину не смотрю, боюсь…
Он летал на «Чайке» и был ранен в районе Борушан гораздо тяжелее, чем я, – так мне казалось. Потом я понял, что ему, наоборот, казалось, что я ранен гораздо тяжелее, чем он.
…Это были коротенькие мирные пробуждения, когда, слушая Симакова – так звали моего соседа, – я смотрел на медленно проходящую за окнами осеннюю степь, на белые мазанки, на тяжелые тарелки подсолнухов в огородах у железнодорожных будок. Все, кажется, было в порядке: санитары приносили и шумно ставили на пол ведра с супом, койка покачивалась, следовательно, мы двигались вперед, хотя и медленно, потому что то и дело приходилось пропускать идущие на фронт составы с вооружением.
Но были и другие пробуждения, совсем другие! Наш поезд был уже не только военно–санитарный – вот что я понял во время, одного из этих томительных пробуждений. Платформы со станками были прицеплены к теплушкам, кухня сломалась, и нужно было ждать станции, чтобы купить молока и помидоров. Маленький доктор кричал надорванным голосом и грозил кому–то револьвером. На площадках, на буферах сидели со своими узлами женщины из Умани, Винницы, и «души нехватало», как сказал один санитар, чтобы высадить этих женщин, потрясенных, потерявших все, бесчувственных от горя.
Затерянный где–то в огромной сплетающейся сетке магистралей, наш ВСП уже не шел по назначению, а отступал вместе с народом.
…Большие, синие, твердые, как камни, мухи влетали в окна, и не согнать их было с загнивающих, не менявшихся уже третьи сутки повязок, – вот что увидел я, проснувшись вновь от жары, от тоски. Был полдень, мы стояли в поле. Босоногая девчонка с лукошком помидоров вышла из помятого квадрата пшеницы, который был виден из моего окна; несколько легко раненных бросились к ней, она остановилась и со всех ног побежала назад, роняя свои помидоры.
…Прошло всего несколько дней, как с борта моего самолета я видел то, чего не видел – так мне казалось – ни один участник войны на земле. Но как бы в алгебраических формулах раскрывалась тогда передо мной картина нашего отступления. Теперь эти формулы ожили, превратились в реальные факты.
Не с высоты шести тысяч метров теперь я видел наше отступление! Я сам отступал, измученный ранами, жаждой, жарой и еще более – невеселыми мыслями, от которых так же не мог отделаться, как от этих синих твердых мух, садившихся на бинты с отвратительным громким жужжаньем.
Это было под вечер, и мы, очевидно, уже не стояли на месте, потому что моя «люлька» ритмично покачивалась в такт движениям вагона. Заходящее солнце косо смотрело в окно, и в его красноватом луче был ясно виден пыльный, тяжелый, пропахший йодом воздух. Кто–то стонал, негромко, но противно, – даже не стонал, а гудел сквозь зубы, однотонно, как зуммер. Я окликнул соседа. Нет, не он. Но где я слышал этот унылый голос? И почему я так стараюсь вспомнить, где я его слышал?
И вдруг школьные парты выстроились передо мной, и, как наяву, я увидел много живых детских смеющихся лиц. Урок интересный – о нравах и обычаях чукчей. Но разве до урока, если пари заключено, если рыжий мальчик с широко расставленными глазами держит меня за палец и хладнокровно режет его перочинным ножом?
– Ромашка! – сказал я громко.
Он замолчал – конечно, от удивления.
– Это ты, Сова?
Он долго пробирался под койками, между ранеными, лежавшими на полу, и, наконец, вынырнул где–то среди торчавших забинтованных ног.
– В чем дело? – глядя прямо на меня и не узнавая, осторожно спросил он.
Мне показалось, что он стал немного больше похож на человека, хотя все еще, как говорила тетя Даша, «не страдал красотой». Во всяком случае, от его прежней мнимой внушительности теперь ничего не осталось. Он был тощ и бледен, уши торчали, как у Петрушки, левый глаз осторожно косил.
– Не узнаешь?
– Нет.
– А ну подумай.
Он никогда не умел по–настоящему скрывать своих чувств, и теперь они стали проходить передо мной по порядку или, точнее, в полном беспорядке. Недоумение. Испуг. Ужас, от которого задрожали губы. Снова недоумение. Разочарование.
– Позволь, но ты же убит! – пробормотал он.
Глава 5
СТАРЫЕ СЧЕТЫ
В старинных русских песнях поется о доле, и хотя я совсем не фаталист, это слово невольно пришло мне в голову, когда в газете «Красные соколы» я прочел заметку о собственной смерти. Я помню ее наизусть.
«Возвращаясь с боевого задания, самолет, ведомый капитаном Григорьевым, был настигнут четырьмя истребителями противника. В неравной схватке Григорьев сбил один истребитель, остальные ушли, не принимая боя. Машина была повреждена, но Григорьев продолжал полет. Недалеко от линии фронта он был вновь атакован, на этот раз двумя „юнкерсами“. На объятой пламенем машине Григорьев успешно протаранил „юнкерс“. Летчики энской части всегда будут хранить память о сталинских соколах – коммунистах капитане Григорьеве, штурмане Лури, стрелке–радисте Карпенко и воздушном стрелке Ершове, до последней минуты своей жизни боровшихся за отчизну».
Надо же было какому–то военному корреспонденту – это я узнал лишь летом 1943 года – явиться в деревню П., как только меня увезли! Колхозники видели воздушный бой, он расспросил их. Он сфотографировал остатки сгоревшей машины. Ему сказали, что я безнадежен.
Потому ли, что я действительно лишь чудом спасся от смерти, или потому, что впервые в жизни пришлось мне прочитать собственный некролог, но эта заметка произвела на меня оскорбительное впечатление. Мысли мои вдруг разбежались. Катя представилась мне. Не та Катя, которая – я это знал, – вдруг проснувшись, встает с постели и бродит по комнате, думая обо мне. Нет, другая, мрачная, постаревшая Катя, которая прочтет эту заметку и положит газету на стол, и сделает еще что–то, как будто ничего не случилось, быть может, заплетет и распустит косу с неподвижным лицом – и вдруг покатится на пол, как кукла…
– Так, – сказал я. – Бывает.
И я смял газетку и швырнул ее в окно. Ромашов ахнул. Все время, пока мы разговаривали, он поглядывал в окно, – поезд стоял. Потом подобрал газетку – очевидно, ему доставляло удовольствие хоть читать, что я умер, раз уж собственными глазами он убедился в обратном.
– Итак, ты жив. Я не верю глазам! Дорогой…
Это было сказано: «дорогой».
– Черт возьми, как я рад! Это совпадение? Однофамилец? Впрочем, не все ли равно! Ты жив, это основное.
Он стал спрашивать, куда я ранен, тяжело ли, задета ли кость, и т.д. И я снова разочаровал его, сказав, что ранен легко и что знакомый врач устроил меня в классный вагон.
– Но воображаю, как будет расстроена Катя! – сказал он. – Ведь эта заметка могла дойти до нее.
Я сказал: «Да, могла», и стал расспрашивать его о Москве. Ромашов мельком сказал, что нет еще и месяца, как он из Москвы.
Не только что разговаривать с ним, и притом самым мирным образом, но с первого слова дать ему понять, что между нами ничего не изменилось, – вероятно, именно так я должен был поступить. Но человек – странное существо, это старая новость. Я смотрел на его напряженное, неестественно бледное лицо, и ничто, кроме привычного презрения, перемешанного даже с каким–то интересом, не шевельнулось во мне. Разумеется, он как был, так и остался в моих глазах подлецом. Но в эту минуту он представился мне каким–то давно знакомым, привычным, так сказать, «своим» подлецом!
И он понял, все понял! Он заговорил о Кораблеве – знаю ли я, что, несмотря на свои шестьдесят три года, старик записался в народное ополчение и что в «Вечерней Москве» по этому поводу была помещена заметка? Он рассказал – с ироническим оттенком – о Николае Антоныче, который получил не только новую квартиру, но и научную степень. Какую же? Доктора географических наук – и без защиты диссертации, что, по мнению Ромашова, было почти невозможно.
– И знаешь, кто сделал ему карьеру? – со злобой, с блеском в глазах сказал Ромашов. – Ты.
– Я?
– Да. Он – Татаринов, а ты сделал эту фамилию знаменитой.
Он хотел сказать, что моя работа по изучению экспедиции «Св. Марии» впервые привлекла общее внимание к личности капитана Татаринова и что Николай Антоныч воспользовался тем, что он носит ту же фамилию. И – нужно отдать Ромашову должное – он выразил эту мысль как нельзя короче и яснее.
Впрочем, меньше всего мне хотелось разговаривать с ним на эту тему. Он понял это и заговорил о другом.
– Знаешь, кого я встретил на Ленинградском фронте? – сказал он. – Лейтенанта Павлова.
– А кто такой лейтенант Павлов?
– Вот тебе и на! А он–то утверждал, что знает тебя с детства. Такой огромный, плечистый парень.
Но я никак не мог догадаться, что этот огромный, плечистый парень и есть тот самый Володя с детскими синими глазами, который писал стихи и катал меня на собаках Буське и Тоге.
– Да, боже мой, к нему отец приезжал, старый доктор!
– Иван Иваныч!
Даже от Ромашова мне было приятно узнать, что доктор Иван Иваныч жив и здоров и даже служит на флоте. Какой молодец!
Несколько раз Ромашов упомянул, что он был на Ленинградском фронте. Катя осталась в Ленинграде, я беспокоился о ней. Но не хватало еще, чтобы я спрашивал у Ромашова о Кате!
Вообще теперь, когда он уже немного привык к тому, что я жив, ему смертельно захотелось рассказать о себе. Он уже, кажется, гордился тем, что встретил меня в ВСП, что он ранен так же, как и я, и т.д.
Война застала его в Ленинграде заместителем директора по хозяйственной части одного из институтов Академии наук. У него была броня, но он отказался, тем более что весь институт до последнего человека записался в народное ополчение. Под Ленинградом он был ранен и остался в строю. Прежнее начальство, которое теперь стало крупным военным начальством, вызвало его в Москву. Он получил новое назначение и не доехал – под Винницей разбомбили поезд. Взрывной волной его ударило о телеграфный столб, и теперь всю левую сторону тела время от времени начинает «невыносимо ломить».
– Ведь я во сне стонал, когда ты услышал, – объяснил он. – И доктора не знают, что делать со мной, решительно не знают.
– Ну, а теперь признавайся, – сказал я строго: – что ты соврал и что правда!
– Абсолютно все правда!
– Ну да!
– Ей–богу! Вообще прошли те времена, когда нам нужно было как–то хитрить друг перед другом.
Он сказал «нам».
– Теперь, брат, кончено. У меня одна жизнь, у тебя – другая. Что нам делить теперь? Ты, опять не поверишь, но, честное слово, я иногда удивляюсь, вспоминая историю, которая поссорила нас. В сравнении с тем, что происходит на наших глазах, она представляется просто вздором.
– Еще бы!
– И довольно об этом!
Он вопросительно посмотрел на меня. Очевидно, не был уверен – согласен ли я, что об «этом» довольно.
Но я был согласен. Не до старых счетов было мне в эти дни! Тоска томила меня. То думал я о том, что стал жалок, беспомощен со своей перебитой ногой перед лицом гигантской тени, которая надвинулась на нашу страну и вот теперь идет за нами, догоняет наш заблудившийся поезд. То госпиталь представлялся мне: день тянется бесконечно, однообразно, сестра в тапочках заходит и ставит на столик цветы, и, боже мой, как я не хотел всей душой, изо всех сил этого покоя, этих цветов на столе, этих бесшумных госпитальных шагов!
То мысль, страшнее которой я уже ничего не мог придумать, приходила ко мне. Эта мысль была: «Я больше не буду летать». Мне сразу становилось жарко, я начинал дышать открытым ртом, и сердце уходило так далеко, откуда, кажется, уже невозможно вернуться.
Глава 6
ДЕВУШКИ ИЗ СТАНИСЛАВА
Выше я рассказал о том, как раненые бросились подбирать помидоры. Это было одно из самых горьких и томительных моих пробуждений. И вот две девушки – тогда я увидел их впервые, – одетые во что–то штатское, вдруг появились в толпе. Они даже ничего не сделали, а только что–то сказали одному и другому быстро – певуче, по–украински, – и раненые молча разошлись по вагонам.
Это были студентки педтехникума из Станислава – обе крупные, черные, с низкими бровями, с низкими голосами и необыкновенно «домашние», несмотря на свою решительную, сильную внешность. Только что присоединившись к нам, они достали воды и бережно роздали ее, по кружке на брата. Они принесли откуда–то не бог весть что – лукошко калины, но как приятно было сосать горьковатую ягоду, как она освежала!
Почему среди тысяч людей, прошедших передо мной в те дни, я остановился на этих девушках, о которых даже ничего не знаю, кроме того, что одну из них звали Катей?
Потому что… Но я снова забегаю вперед.
Я лежал у окна спиной к движенью. Уходящая местность открывалась передо мной, и поэтому я увидел эти три танка, когда мы уже прошли мимо них. Ничего особенного, средние танки! Открыв люки, танкисты смотрели на нас. Они были без шлемов, и мы приняли их за своих. Потом люки закрылись, и это была последняя минута, когда еще невозможно было предположить, что по санитарному эшелону, в котором находилось, вероятно, не меньше тысячи раненых, другие, здоровые люди могут стрелять из пушек.
Но именно это и произошло.
С железным скрежетом сдвинулись вагоны, меня подбросило, и я невольно застонал, навалившись на раненую ногу. Какой–то парень, гремя костылями, с ревом бросился вдоль вагона, его двинули, и он ткнулся в угол рядом со мной. Я видел через окно, как первые раненые, выскочив из теплушек, бежали и падали, потому что танки стреляли по ним шрапнелью.
Мой сосед Симаков смотрел рядом со мной в окно. У него было белое лицо, когда, одновременно обернувшись, мы взглянули в глаза друг другу.
– Надо вылезать!
– Пожалуй, – сказал я. – Для этого нужны пустяки: ноги.
Но все же мы сползли кое–как с наших коек, и толпа раненых вынесла нас на площадку.
Никогда не забуду чувства, с необычайной силой охватившего меня, когда, преодолевая мучительную боль, я спустился с лесенки и лег под вагон. Это было презрение и даже ненависть к себе, которые я испытал, может быть, впервые в жизни. Странно раскинув руки, люди лежали вокруг меня. Это были трупы. Другие бежали и падали с криком, а я сидел под вагоном, беспомощный, томящийся от бешенства и боли.
Я вытащил пистолет – не для того, чтобы застрелиться, хотя среди тысячи мыслей, сменивших одна другую, может быть, мелькнула и эта. Кто–то крепко взял меня за кисть…
Это была одна из давешних девушек, именно та, посмуглее, которую звали Катей. Я показал ей на Симакова, который лежал поодаль, прижавшись щекой к земле Она мельком взглянула на него и покачала головой. Симаков был убит.
– К черту, я никуда не пойду! – сказал я второй девушке, которая вдруг появилась откуда–то, удивительно неторопливая среди грохота и суматохи обстрела. – Оставьте меня! У меня есть пистолет, и живым они меня не получат.
Но девушки схватили меня, и мы все втроем скатились под насыпь. Ползущий, желтый, похожий на китайца Ромашов мелькнул где–то впереди в эту минуту. Он полз по той же канаве, что и мы; мокрая глинистая канава тянулась вдоль полотна, сразу за насыпью начиналось болото.
Девушкам было тяжело, я несколько раз просил оставить меня. Кажется, Катя крикнула Ромашову, чтобы он подождал, помог, но он только оглянулся и снова, не прижимаясь к земле, пополз на четвереньках, как обезьяна.
Так это было, только в тысячу раз медленнее, чем я рассказал.
Кое–как перебравшись через болото, мы залегли в маленькой осиновой роще. Мы – то есть девушки, я, Ромашов и два бойца, присоединившиеся к нам по дороге. Они были легко ранены, один в правую, другой в левую руку.