В это время раздался шум, совершенно непонятный и потому особенно страшный: шуршание листьев и ветвей, волочащихся по земле, торопливые шаги убегающего человека, а все эти звуки покрывал топот ног преследователя, звяканье оружия, громкие крики двух голосов — мужского и женского, столь же различных, как и шаги. Сидевшие в кабаке догадались, что мужчина гнался за женщиной, но почему?.. Неизвестность длилась недолго.
— Это мать, — сказал, быстро вскакивая, Тонсар, — ее свиристелка!
Тут распахнулась дверь и, преодолев усилием воли, никогда не покидающей контрабандиста, последнее препятствие — крутую лестницу, — в кабачок влетела и растянулась во весь рост бабка Тонсар. Она задела за притолоку огромной вязанкой хвороста, которая с грохотом рассыпалась по полу. Все отскочили. Столы, бутылки и стулья, задетые сучьями, полетели в разные стороны. Если бы обвалилась сама лачуга, и то шума было бы меньше.
— Ой, батюшки, сейчас помру! Убил меня злодей!
Вслед за старухой в дверях показался лесник в зеленом суконном костюме, в шляпе, обшитой серебряным галуном, с саблей на кожаной перевязи, украшенной гербами Монкорне и Труавилей, одним над другим, в красном солдатском жилете и кожаных гетрах выше колен; его появление объяснило крики и бегство старухи.
После минутного колебания лесник сказал, глядя на Брюне и Вермишеля:
— У меня есть свидетели.
— Свидетели чего?.. — спросил Тонсар.
— В вязанке у нее десятилетний дубок, распиленный на кругляки... Это нарушение закона!
При слове «свидетель» Вермишель счел за благо выйти в виноградник — подышать свежим воздухом.
— Свидетели чего?.. Что ты говоришь? — повторил Тонсар, став перед лесником, Тонсарша тем временем поднимала свекровь. — Убирайся-ка отсюда подобру-поздорову, Ватель! Можешь составлять протоколы и хватать людей на дороге, там твое право, разбойник, а отсюда уходи. Мой дом, надо думать, принадлежит мне. И угольщик — хозяин у себя дома...
— Я поймал ее на месте преступления. Идем со мной, старая.
— Арестовать мою мать у меня в доме, — да какое ты имеешь на это право? Мое жилище неприкосновенно! Уж это-то мне хорошо известно. Есть у тебя приказ об аресте за подписью следователя, господина Гербе? Сюда без судебного постановления ты не войдешь! Ты еще не судебное постановление, хоть и присягал на суде уморить нас с голоду, проклятый лесной сыщик!
Разъяренный лесник попытался силой завладеть вязанкой, но бабка, похожая на уродливую черную мумию, наделенную движениями, вроде той старухи, что изобразил Давид на картине «Сабинянки», закричала:
— Не тронь, не то глаза выцарапаю!
— Ну, тогда развяжите вязанку в присутствии господина Брюне, — сказал лесник.
Хотя судебный пристав и напустил на себя равнодушный вид, который вырабатывается у чиновников юстиции, ко всему привычных, все же он подмигнул трактирщице и ее мужу, давая этим понять: «Скверное дело!» Старик Фуршон, со своей стороны, весьма выразительно посмотрел на дочь и пальцем указал на кучу золы, скопившуюся в очаге. Тонсарша сразу смекнула, какая опасность грозит ее свекрови, поняла смысл отцовского совета и, схватив горсть золы, бросила ее в глаза леснику. Ватель взвыл от боли; на минуту он потерял зрение, Тонсар же, наоборот, как бы прозрел, он вытолкал Вателя на кривые ступени лестницы, где сослепу легко было оступиться, и действительно лесник скатился до самой дороги, выронив из рук ружье. В мгновенье ока Тонсары распотрошили вязанку, вынули кругляки и припрятали их с неподдающимся описанию проворством. Брюне, не желая быть свидетелем этой предвиденной им операции, бросился к леснику, помог ему встать, усадил на откосе, затем побежал, чтобы смочить носовой платок и промыть глаза пострадавшему, который, охая от боли, пытался дотащиться до ручья.
— Ватель, вы сами виноваты, — сказал ему Брюне. — Какое вы имеете право входить в чужой дом...
Глаза беззубой, сгорбленной старушонки метали молнии, она вышла на порог, подбоченилась и, брызжа слюной, начала ругаться на всю деревню:
— Так тебе и надо, мерзавец! Чтоб тебе на том свете ни дна ни покрышки! Ишь, что на меня наговаривает! Это я-то ворую лес? Да честнее меня женщины во всей деревне не сыщешь! И еще гнался за мной, как за лютым зверем! Чтоб у тебя буркалы лопнули, мы бы хоть вздохнули. Лиходеи вы наши, и ты и твои приятели, невесть что выдумываете, только и знаете, что хозяина на нас натравлять!..
Судебный пристав тем временем промывал глаза леснику и, ухаживая за ним, всячески ему доказывал, что с точки зрения законности он был не прав.
— У, ведьма! И задала же она нам работы! — сказал наконец Ватель. — С самой ночи сидит в лесу...
А в кабаке каждый приложил свою руку к скорейшей уборке спиленного дубка, и вскоре все было приведено в порядок. В дверях показался Тонсар и свысока заявил:
— Слушай, Ватель... коли ты еще раз попробуешь ворваться ко мне, то познакомишься с моим ружьем. Ты плохо знаешь свое дело. Но как-никак, а ты упарился, и, если хочешь выпить стаканчик, тебе поднесут; да кстати убедишься, что у матушки в вязанке нет ни щепочки незаконного дерева, одни только сухие прутья.
— Сволочь!.. — шепнул судебному приставу лесник, задетый за живое этими насмешками, которые жгли его больше, чем зола, разъедавшая ему глаза.
В эту минуту у калитки «Большого-У-поения» появился Шарль, тот самый выездной лакей, которого посылали на розыски Блонде.
— Что с вами случилось, Ватель? — спросил он.
— Да вот какая история, — ответил лесник, вытирая глаза, которые он только что промывал, окунув все лицо в ручей. — У меня здесь завелись должники, и я не я буду, если они не проклянут тот день, когда появились на божий свет.
— Раз уж дело принимает такой оборот, — холодно процедил Тонсар, — то скоро, Ватель, вы убедитесь, что в Бургундии народ не трусливый!
Ватель удалился. Мало интересуясь разрешением этой загадки, Шарль заглянул в кабачок.
— Ступайте в замок вместе с выдрой, если она у вас на самом деле есть, — сказал он дяде Фуршону.
Старик поспешно вскочил и последовал за Шарлем.
— А где же выдра? — спросил Шарль с улыбкой сомнения.
— Вон там, — сказал старик, направляясь к Туне.
Так называется речушка, в которую спускают избыток воды из мельничного пруда и прудов Эгского парка. Туна течет вдоль всего кантонального тракта, впадает в небольшое Суланжское озеро, а оттуда в Авону, по пути снабжая водой мельницы и пруды поместья Суланж.
— Вот она, я ее припрятал в речке, с камушком на шее.
Наклонившись за выдрой и снова поднявшись, старик почувствовал, что монета исчезла; серебро бывало редким гостем в его кармане, и не заметить недостачу монеты дядя Фуршон не мог.
— Ах, подлецы! — воскликнул он. — Я охочусь за выдрой, а они охотятся за мной!.. Весь мой заработок отбирают, да еще доказывают, что это мне же на пользу. Еще бы не на пользу! Кабы не бедняжка Муш, единственное мое утешение на старости лет, я бы давно утопился. Дети — разорение отцов. Вы не женаты, господин Шарль? Никогда не женитесь! По крайней мере, не будете себя упрекать, что народили детей себе на горе... А я-то рассчитывал купить на эти деньги кудели, — вот она и раскуделилась, моя кудель! Тот барин, славный такой, дал мне десять франков, ну, значит, моя выдря вздорожает.
Шарль привык не доверять дяде Фуршону и воспринял его жалобы, на этот раз вполне искренние, как подготовку к тому, что он на своем лакейском языке называл «набивать цену»; он имел глупость обнаружить свое подозрение улыбкой, которая не ускользнула от хитрого старика.
— Смотрите, дядя Фуршон, подтянитесь! Вам придется разговаривать с самой барыней, — сказал он, увидя, как пылают нос и щеки старика.
— Я свое дело знаю, Шарль, и могу это доказать. Коль угостишь меня в людской остаточком завтрака и одной-другой бутылочкой испанского вина, тогда я тебе скажу три словечка, которые уберегут тебя от встрепки...
— Скажите, и барин распорядится, чтоб Франсуа поднес вам стакан вина, — ответил лакей.
— Твердо?
— Твердо.
— Так вот: тебе случается беседовать с моей внучкой Катрин под Авонским мостом; Годэн ее любит, он вас видел и сдуру приревновал... Я говорю «сдуру», потому что у крестьянина не должно быть этаких чувств, они дозволены только богатым. И коли в день суланжского праздника ты пойдешь с ней плясать в «Тиволи», тебе там, пожалуй, напляшут так, что ты и не обрадуешься!.. Годэн — парень завистливый и злой, ему ничего не стоит переломать тебе руки и ноги, да так, что ты не будешь знать, на кого и в суд подавать.
— Это дороговато! Катрин — девушка красивая, но такой цены не стоит, — сказал Шарль. — И чего Годэн злится! Другие же не злятся.
— Он ее любит, жениться хочет...
— Вот бита-то будет!.. — усмехнулся Шарль.
— Это еще как сказать... — заметил старик. — Она вся в мать, а Тонсар на жену ни разу не замахнулся рукой, побаивается, как бы она не поддала ему ногой. Женщина расторопная, бойкая, всегда в доме голова... Да потом, как ни силен Годэн, а попадет под горячую руку, Катрин ему всыпет.
— Вот вам, дядя Фуршон, сорок су, выпейте за мое здоровье на тот случай, если нам не удастся побаловаться аликантским вином.
Опуская монету в карман, дядя Фуршон отвернулся, чтобы скрыть от Шарля веселую ироническую усмешку, от которой не мог удержаться.
— Ох уж эта Катрин, такая потаскуха! — продолжал старик. — А как малагу любит. Ты бы ей, дурень, сказал, чтоб пришла в замок отведать малаги.
Шарль посмотрел на дядю Фуршона с простодушным восхищением, даже не подозревая, как важно было для врагов генерала подослать в замок еще одного соглядатая.
— Генерал, наверное, радуется? — спросил старик. — Крестьяне теперь притихли. Что он говорит? По-прежнему доволен Сибиле?
— Один только господин Мишо придирается к господину Сибиле. Хвастается, что добьется, чтобы его уволили.
— Все зависть! — заметил Фуршон. — Об заклад побьюсь, что и ты был бы рад, если бы рассчитали Франсуа, а тебя заместо него назначили старшим камердинером.
— Еще бы! Он тысячу двести франков получает, — сказал Шарль. — Только его нельзя рассчитать, он знает все тайны генерала.
— Как жена Мишо знала все тайны барыни, — подхватил Фуршон, жадно впиваясь в глаза Шарля. — Скажи-ка мне, паренек, у барина и барыни отдельные спальни?
— Ну, понятно, отдельные! А то барин разве любил бы так барыню? — ответил Шарль.
— А больше ты ничего не знаешь? — спросил Фуршон.
Однако разговор пришлось прекратить, так как Шарль и Фуршон уже проходили под окнами кухни.
V
ВРАГИ ЛИЦОМ К ЛИЦУ
В начале завтрака старший камердинер Франсуа, подойдя к Блонде, сказал вполголоса, однако достаточно громко, чтобы услышал граф:
— Сударь, мальчишка от дяди Фуршона пришел, говорит, выдру-то они поймали, и спрашивает, угодно ли вам ее купить, не то они отнесут ее супрефекту в Виль-о-Фэ.
Эмиль Блонде при всей своей опытности по части мистификаций не мог скрыть смущения и покраснел, словно девица, выслушивающая несколько вольный анекдот, развязка которого ей известна.
— А, так вы сегодня поохотились на выдру с дядей Фуршоном! — воскликнул генерал, заливаясь хохотом.
— В чем дело? — спросила графиня, обеспокоенная смехом мужа.
— Раз такой умный человек попался на удочку дяди Фуршона, — продолжал генерал, — отставному кирасиру нечего краснеть, что и он тоже поохотился на эту выдру, удивительно похожую на третью лошадь, за которую почта берет с нас прогоны, хотя лошади этой мы и в глаза не видим. — И сквозь раскаты вновь одолевшего его хохота генерал проговорил: — Теперь не удивляюсь, что вы сменили сапоги и панталоны, — значит, вам пришлось поплавать... Я оказался менее легковерен, в воду не полез. Ну, да оно и понятно, мне до вас далеко.
— Вы забываете, мой друг, — заметила г-жа де Монкорне, — что я не знаю, о чем идет речь.
После этих слов, в которых слышалась обида за сконфуженного Блонде, генерал сразу прекратил шутки, и журналист сам рассказал про свою охоту на выдру.
— Но, — заметила графиня, — если эти бедняки в самом деле поймали выдру, они не так уж виноваты.
— Конечно! Только вот уже десять лет, как никто не видывал здесь выдр, — продолжал безжалостный генерал.
— Ваше сиятельство, — сказал Франсуа, — мальчишка божится, что поймали...
— Если это верно, я куплю, — сказал генерал.
— Господь бог не на веки веков изгнал выдр из Эгов, — заметил аббат Бросет.
— О господин кюре, — воскликнул Блонде, — если вы напустите на меня и господа бога...
— А кто пришел? — заинтересовалась графиня.
— Муш, ваше сиятельство, тот мальчишка, что всегда ходит с дядей Фуршоном, — ответил камердинер.
— Приведите его, — сказал генерал и добавил, обращаясь к графине: — Если вы, конечно, разрешите. Может быть, он вас позабавит.
— Надо же, по крайней мере, узнать, в чем дело, — ответила графиня.
Через несколько минут вошел Муш во всей красе своих жалких отрепьев, едва прикрывавших наготу. Глядя на это живое олицетворение нищеты посреди роскошной столовой, где стоимость любого трюмо на всю жизнь сделала бы богачом такого мальчишку, разутого и раздетого, с голой грудью и обнаженной всклокоченной головой, нельзя было не поддаться чувству сострадания. Муш пожирал глазами, сверкавшими, как два уголька, богатое убранство комнаты и изобильные яства на столе.
— У тебя нет матери? — спросила г-жа де Монкорне, не находя иного объяснения подобной наготе.
— Нет, барыня. Мамка померла с горя, не дождавшись отца, а он ушел на войну в двенадцатом году, не женившись на ней по бумагам, и там, извините, замерз... А есть у меня дедушка Фуршон, человек хороший, хоть и выколачивает из меня иной раз душу.
— Как могло случиться, мой друг, что в ваших владениях живут столь несчастные люди? — спросила графиня, взглянув на генерала.
— Ваше сиятельство, — ответил кюре, — крестьяне сами виноваты в том, что они несчастны. Граф преисполнен добрых намерений; но нам приходится иметь дело с людьми, лишенными всякого религиозного чувства; они помышляют только о том, чтобы жить на ваш счет.
— Но, дорогой господин кюре, — заметил Блонде, — ведь это ваше дело наставить их на путь истины.
— Сударь, — ответил аббат Бросет, повернувшись к Блонде, — его преосвященство отправил меня сюда, словно миссионера в страну дикарей; но, как я имел честь ему доложить, к французским дикарям никак не подступишься: они поставили себе за правило нас не слушать, между тем как американских дикарей можно чем-нибудь заинтересовать.
— Господин кюре, — сказал Муш, — сейчас мне люди еще малость помогают, а стану ходить в вашу церкву, мне совсем перестанут помогать да еще надают колотушек.
— Религия должна бы для начала выдать ему пару штанов, дорогой аббат, — сказал Блонде. — Разве вы не пользуетесь в миссионерской практике прельщением дикарей?
— Он тут же бы их продал, — ответил вполголоса аббат. — Да и мое жалованье не дает мне возможности заниматься такой благотворительностью.
— Господин аббат совершенно прав, — заметил генерал, глядя на Муша.
Хитрый мальчуган притворялся, будто он ничего не понимает, когда ему было невыгодно понимать.
— Мальчишка смышленый, ясно, что он соображает, что хорошо, что дурно, — продолжал генерал. — В его возрасте он мог бы уже работать, а он только думает, как бы ему безнаказанно набедокурить. Он давно на примете у сторожей... Этот наглый мальчишка уже прекрасно знает, что землевладелец не является свидетелем потравы, совершенной на его земле, и не может составить протокол, и, пока я еще не был мэром, он преспокойно пас коров на моих лугах, и не думая уходить, когда видел меня. Зато теперь он немедленно удирает.
— Ах, как нехорошо, — сказала графиня. — Не следует брать ничего чужого, дружок!
— Есть-то ведь надо, милая барышня. Дедушка меня больше тумаками кормит, чем хлебом, а от затрещин только живот подтягивает. Когда коровы отелятся, я их малость поддаиваю, ну и сыт. Разве вы, ваше сиятельство, такие бедные, что нельзя вашей травой немножко поживиться?..
— Может быть, он сегодня весь день ничего не ел! — всполошилась графиня, тронутая такой ужасной нищетой. — Дайте ему хлеба, пусть он доест пулярку... Ну, словом, накормите его завтраком!.. — добавила она, глядя на камердинера. — Где ты ночуешь, мальчик?
— Везде, барыня. Зимой — где пустят, а в тепло — на воле.
— Сколько тебе лет?
— Двенадцать.
— Значит, время еще не ушло направить его на добрый путь, — сказала графиня, обращаясь к мужу.
— Из него выйдет солдат, — сурово отчеканил генерал. — Он прошел хорошую подготовку. Я вытерпел не меньше его, и вот видите, каков я стал!
— Извините меня, господин генерал, я нигде не записан, — сказал мальчуган, — мне не тянуть жеребья. Мамка-то моя невенчанная, и родила она меня в поле. Дедушка говорит, что я дите земли. Значит, мамка-то укрыла меня от солдатчины. И Мушем я только так зовусь, могу зваться и по-другому. Дедушка мне все объяснил, как мне вольготно будет: я не записан в казенных бумагах и, когда подрасту до жеребьевки, пойду бродяжить по Франции! Меня не изловишь!
— Ты любишь своего дедушку? — спросила графиня, пытаясь заглянуть в душу этого двенадцатилетнего мальчика.
— А то нет? Затрещин он мне отсыпает вволю, когда у него разойдется рука. Ничего не поделаешь! Зато он хороший, забавник такой. А насчет колотушек дедушка говорит, что это он плату берет за то, что обучил меня читать и писать.
— Ты умеешь читать? — спросил граф.
— Еще как умею-то, ваше сиятельство! И даже самые маленькие буковки! Истинная правда, как то, что мы выдру поймали.
— Что здесь написано? — спросил граф, положив перед ним газету.
— «И-жи-днев-нае»... — прочел Муш, запнувшись только три раза.
Все, и даже аббат Бросет, рассмеялись.
— Еще бы! — закричал Муш, выходя из себя. — Заставили газетину читать! Дедушка говорит — газеты только для богатых, все равно потом узнаешь, что в них такое прописано.
— Мальчуган прав, генерал, он вызвал во мне желание еще раз повидаться с моим утренним победителем, — сказал Блонде. — Вижу теперь, что мистификация дедушки и Муша, прямо скажу, «мушиная».
Муш прекрасно понимал, что служит предметом развлечения для господ; ученик дяди Фуршона оказался вполне достойным своего учителя: он вдруг расплакался.
— Как у вас хватает духа смеяться над ребенком, у которого нет башмаков на ногах?.. — сказала графиня.
— И который к тому же считает вполне естественным, что дедушка возмещает оплеухами свои труды по его обучению, — добавил Блонде.
— Слушай, мальчуган, правда, что вы поймали выдру? — спросила графиня.
— Да, барыня, правда, и выдря — правда, и то, что вы раскрасавица, — правда, — ответил Муш, утирая рукавом слезы.
— Так покажи нам эту выдру, — сказал генерал.
— Дедушка ее припрятал, ваше сиятельство. Но она еще дрыгала ногами, когда мы были у себя в мастерской... Вы пошлите за дедушкой, он сам хочет ее продать.
— Отведите его в людскую, — приказала графиня камердинеру Франсуа, — пусть он там позавтракает, пока придет дядя Фуршон, — пошлите за ним Шарля. Позаботьтесь, чтобы мальчику подыскали башмаки, панталоны и куртку. Пусть тот, кто придет сюда голым, уйдет отсюда одетым...
— Благослови вас бог, дорогая барыня, — сказал Муш, выходя из комнаты. — Господин кюре, уж будьте спокойны, я приберегу новое платье для праздников.
Эмиль и г-жа де Монкорне переглянулись, дивясь этим как бы вскользь брошенным словам, и взгляд их, казалось, говорил аббату: «А ведь мальчишка не так-то глуп!»
— Конечно, ваше сиятельство, — сказал кюре, когда мальчик уже вышел из столовой, — не следует сводить счеты с нищетой. Я лично думаю, что для нее имеются свои скрытые причины, судить о которых может только один бог, — причины физические, часто роковые, и причины нравственного порядка, порожденные свойствами характера и такими наклонностями, которые мы осуждаем, а меж тем они нередко проистекают из добрых качеств, к несчастию для общества не нашедших себе применения. Чудеса храбрости на полях сражений говорят нам, что отъявленные негодяи могут перерождаться в героев... Но в данном случае вы находитесь в особых, исключительных условиях, и если в ваших добрых делах вы не будете руководствоваться рассудительностью, вы, возможно, будете выплачивать жалованье своим врагам...
— Врагам? — воскликнула графиня.
— Жестоким врагам! — многозначительно подтвердил генерал.
— Дядя Фуршон и его зять Тонсар, — продолжал кюре, — это разум местного простонародья, с ними советуются во всех мелочах. Их макиавеллизм просто непостижим. Имейте в виду, что десяток крестьян, собравшихся в кабачке, стóят крупного политического деятеля...
В эту минуту Франсуа доложил о приходе Сибиле.
— Это наш министр финансов, — с улыбкой сказал генерал. — Попроси его сюда, Франсуа. Сибиле разъяснит вам, какое создалось у нас серьезное положение, — добавил он, посмотрев на жену и Блонде.
— Тем более что Сибиле и не особенно скрывает это от вас, — прошептал кюре.
Тут перед глазами Блонде предстал человек, о котором он много слышал с первого же дня своего приезда и с которым очень хотел познакомиться лично, — управляющий имением. Это был мужчина среднего роста, лет тридцати, с угрюмым, неприятным лицом, чуждым улыбке. Из-под нахмуренных бровей глядели зеленоватые, вечно бегающие глазки, скрывавшие его мысли. Сибиле был одет в коричневый сюртук, черные панталоны и жилет, носил длинные, гладко причесанные волосы, что придавало ему сходство с лицом духовного звания. Панталоны плохо скрывали кривизну его ног. Судя по бледному лицу, можно было подумать, что Сибиле человек болезненный, на самом же деле он был очень крепок. Глуховатый голос вполне согласовался с неблагообразной наружностью.
Блонде незаметно переглянулся с аббатом Бросетом, и ответный взгляд молодого священника дал понять журналисту, что его подозрения относительно управляющего были для аббата вопросом решенным.
— По вашим подсчетам, милейший Сибиле, — сказал генерал, — крестьяне как будто крадут у нас четверть дохода?
— Много больше, ваше сиятельство, — ответил управляющий. — Государство требует с вас меньше, чем присваивает себе здешняя беднота. Какой-нибудь шельмец вроде Муша ежедневно собирает с ваших полей по два буасо зерна. А старухи, которые, кажется, не сегодня-завтра умрут, ко времени сбора колосьев вдруг обретают и проворство, и здоровье, и молодость. Вы можете воочию убедиться в этом чуде, — прибавил Сибиле, обращаясь к Блонде, — через шесть дней начнется уборка хлебов, задержавшаяся из-за июльских дождей... На следующей неделе мы начнем жать рожь. Сбор колосьев следовало бы разрешать только людям, имеющим справку о бедности, выданную мэром данной общины; а главное, каждая община должна допускать к сбору колосьев только свою бедноту; у нас же общины разных кантонов собирают друг у друга колосья без всяких удостоверений. Если считать, что у нас в общине шестьдесят бедняков, то к ним пристанет еще человек сорок лодырей. Да что говорить, даже зажиточные крестьяне бросают свои дела и идут собирать чужие колосья и неснятый виноград. В нашем кантоне этот народ собирает скопом до трехсот буасо в день, уборка продолжается недели две, значит, мы ежегодно теряем четыре тысячи пятьсот буасо зерна. Вот и выходит, что сбор колосьев беднотой составляет больше чем десятую часть урожая. А из-за потрав мы лишаемся примерно одной шестой части сенокосов. Потери от лесных порубок не поддаются учету; уже принялись рубить шестилетний молодняк... Вы, ваше сиятельство, терпите большие убытки — более двадцати тысяч франков в год.
— Так вот, сударыня, — сказал генерал, обращаясь к жене, — вы сами теперь изволили убедиться!
— А это не преувеличено? — спросила г-жа де Монкорне.
— К несчастью, нет, сударыня, — ответил кюре. — Бедный дядя Низрон, знаете, тот седой старик, что, несмотря на свои республиканские убеждения, выполняет обязанности звонаря, церковного сторожа, могильщика, псаломщика и певчего, — словом, дедушка Женевьевы, которую вы поместили у госпожи Мишо...
— Пешина! — прервал аббата управляющий.
— Какая Пешина, в чем дело? — спросила графиня.
— Может быть, вы припомните, графиня, как встретили однажды на дороге Женевьеву в ужасно жалком виде и воскликнули по-итальянски: «Piccina!» (Крошка, бедняжка - ит. ).
Это прозвище так за ней и осталось, но его переиначили, и теперь вся округа зовет вашу подопечную Пешиной, — сказал кюре. — Только она одна и ходит в церковь с госпожой Мишо и госпожой Сибиле.
— И это ей сильно вредит! — сказал управляющий. — Ее попрекают религиозностью и не любят.
— Так вот, бедный семидесятидвухлетний старик Низрон набирает, и притом совершенно честно, около полутора буасо в день, — продолжал аббат. — Но эта самая честность и не позволяет ему продавать собранное зерно, как это делают все остальные; он оставляет его себе. Из уважения ко мне ваш помощник, господин Ланглюме, ничего не берет с него за помол, а моя служанка, когда печет хлеб, заодно печет и ему.
назад<<< 1 2 . . . 5 . . . 26 >>>далее