С тринадцати лет Женевьева перестала расти, хотя рост ее только-только соответствовал возрасту. Трудно сказать отчего, лицо ее напоминало своим цветом топаз: то ли оно было таким от природы, то ли стало таким под воздействием лучей бургундского солнца — блестящим по свойству кожи и темным по оттенку, что старит самую молоденькую девушку, — мы не беремся решать, тем более что медицина, вероятно, осудила бы любое наше утверждение. У Пешины некоторая старообразность лица искупалась живостью, блеском и редкой лучистостью ярких, как звезды, глаз, опушенных, пожалуй, чересчур длинными ресницами, за которыми, должно быть, всегда прячутся такие пронизанные солнцем глаза. Иссиня-черные длинные и густые волосы, заплетенные в толстые косы, лежали венцом надо лбом, изваянным, как у античной Юноны. Эта великолепная диадема волос, эти громадные армянские глаза, это божественное чело подавляли остальные черты лица. Нос был правильной формы, с красивой горбинкой, а ноздри тонкие и подвижные, как у лошади. Когда они страстно раздувались, в выражении ее лица появлялось что-то неистовое. И нос и вся нижняя часть лица казались незаконченными, словно божественному скульптору не хватило глины. Расстояние между нижней губой и подбородком было так мало, что, взяв Пешину за подбородок, вы обязательно задели бы и губы, но вы не замечали этого недостатка, любуясь красотою ее зубов. Вы невольно наделяли душою эти блестящие, гладкие, прозрачные, красиво выточенные зубки, которые не скрывал слишком большой рот с губами, похожими на причудливо изогнутые кораллы. Ушные раковины были так тонки, что на солнце они казались совсем розовыми. Цвет лица, хотя и смуглый, говорил об удивительной нежности кожи. Если прав Бюффон, утверждающий, что любовь основана на прикосновении, то нежность этой кожи, несомненно, волновала так же сильно, как запах дурмана. Грудь, да и все тело поражали своей худобой, но в соблазнительно маленьких ножках и ручках чувствовалась необычная нервная сила, живучесть организма.
Сочетание адского несовершенства и божественной красоты, гармоничное, несмотря на все их противоречия, объединенные господствующим выражением дикой гордости, читавшийся во взгляде вызов сильной души слабому телу — все это создавало незабываемый образ. Природа задумала создать из этого маленького существа женщину, а условия, при которых она была зачата, сделали ее похожей на мальчика лицом и сложением. При взгляде на эту странную девушку поэт сказал бы, что родина ее — Йемен, ибо все в ней напоминало эфритов и гениев арабских сказок. Лицо Пешины не обманывало. Взгляд ее говорил о пламенной душе, прекрасное чело — о благородстве мысли, уста, блиставшие чудесными зубами, и раздувавшиеся ноздри — о бурных страстях. Поэтому любовь, жгучая, как пески пустыни, уже волновала тринадцатилетнюю девочку-черногорку с сердцем двадцатилетней женщины, девочку, которой, как и снеговым вершинам ее родины, не суждено было украситься вешними цветами.
Читатель теперь поймет, почему Пешина, у которой все поры дышали страстью, пробуждала в развращенных людях их пресыщенное излишествами воображение; точно так же при виде плодов с темными пятнышками и червоточинками текут слюнки у гурманов, знающих по опыту, что но воле природы под такой оболочкой часто бывают скрыты особый аромат и сочность. Почему грубый землепашец Никола преследовал эту девочку, достойную любви поэта, когда буквально вся долина жалела ее за болезненное уродство? Почему старик Ригу воспылал к ней юношеской страстью? Кто из двух был молод и кто стар? Был ли молодой крестьянин так же пресыщен, как старый ростовщик? Каким образом два человека, стоящие на двух концах жизни, объединились в одной зловещей прихоти? Похожа ли сила на исходе на силу, только еще разворачивающуюся? Человеческая извращенность — бездна, охраняемая сфинксом; и начинается и завершается она под вопросами, не имеющими ответа.
Теперь должно быть понятным восклицание: «Piccina!», которое вырвалось у графини, когда она в прошлом году заметила на дороге Женевьеву, остолбеневшую при виде коляски и такой нарядной дамы, как г-жа Монкорне. И вот эта девушка, почти недоносок, со всем пылом черногорки полюбила рослого, красивого и благородного Мишо, начальника эгской охраны, полюбила так, как любят девочки ее возраста, то есть со всем жаром детских желаний, со всей силой юности, с самоотверженностью, вызывающей в чистых девушках божественно поэтические настроения. Катрин, таким образом, притронулась своими грубыми руками к чувствительным струнам арфы, натянутым до последнего предела. Отправиться на праздник в Суланж, блистать, танцевать там на глазах у Мишо, запечатлеться в памяти своего обожаемого повелителя!.. Какие мысли! Заронить их в эту пламенную головку, не значило ли это бросить горящие угли в высушенную августовским солнцем солому?
— Нет, Катрин, — ответила Пешина, — я некрасивая, да такая худая, мне на роду написано вековать свой век в девушках.
— Мужчины любят худышек, — возразила Катрин. — Видишь, я какая? — сказала она, вытягивая свои красивые руки. — Я нравлюсь мозгляку Годэну, нравлюсь плюгавому Шарлю, что ездит с графом, зато Люпенов сын меня боится. Говорю тебе, меня любят только маленькие мужчины, в Виль-о-Фэ да в Суланже только они говорят: «Вот это девка!» Ну, а ты приглянешься красавцам мужчинам...
— Ах, Катрин, да неужто это правда, — восторженно воскликнула Пешина.
— А как же не правда, раз Никола, первый красавец в кантоне, без ума от тебя. Он только тобой и бредит, голову потерял, а ведь его все девушки любят... Он парень хоть куда!.. Знаешь что, надевай в успеньев день белое платье с желтыми лентами, и будешь первой красавицей у Сокара, а туда самая чистая виль-о-фэйская публика ходит. Ну как, согласна?.. Постой, я здесь для коров траву жала, у меня в бутылке немного «горячительного» осталось, мне его сегодня утром Сокар дал, — сказала она, увидя лихорадочный взгляд Пешины, взгляд, знакомый каждой женщине. — Я девушка добрая, мы разопьем его вместе... тебе и привидится, что у тебя дружок есть...
Во время этого разговора подкрался Никола, бесшумно ступая по траве, и спрятался за большим дубом у того бугорка, на который сестра его усадила Пешину. Катрин, время от времени оглядывавшаяся по сторонам, пошла за флягой с вином и наконец заметила брата.
— На, начинай, — сказала она девочке.
— Ой, как жжется! — воскликнула Женевьева, отхлебнув два глотка и возвращая бутылку.
— Дура! Смотри! — засмеялась Катрин, залпом опорожняя свою флягу из высушенной тыквы. — Вот как пить надо. Прямо скажешь: словно солнцем нутро опалило!
— А ведь я должна была отнести молоко дочке Гайяра!.. — воскликнула Пешина. — Никола меня так напугал...
— Ты, значит, не любишь Никола?
— Нет, — ответила Пешина. — И чего он гоняется за мной? Мало ли здесь податливых девушек?
— Но если ты, золотце, ему всех здешних девушек милее...
— В таком случае мне его жалко... — промолвила Пешина.
— Сразу видно, что ты с ним еще не познакомилась... — сказала Катрин.
Произнеся эту отвратительную фразу, Катрин Тонсар с молниеносной быстротой схватила Пешину за талию, опрокинула ее на траву, прижала к земле спиной, не давая пошевельнуться, и крепко держала ее в таком беспомощном положении. Увидя своего гнусного преследователя, Пешина закричала во все горло и так ударила Никола ногой в живот, что он отлетел от нее шагов на пять; тогда она перевернулась, как акробат, через голову с проворством, обманувшим расчеты Катрин, и вскочила, порываясь убежать. Катрин, не вставая с места, протянула руку, схватила ее за ногу, и Пешина растянулась во весь рост, упав ничком на землю. Крик замер в груди мужественной черногорки, ошеломленной падением. Никола, придя в себя после полученного удара, совсем разъярился, он подбежал к девочке, пытаясь схватить свою жертву. Видя грозящую ей опасность, Пешина, хоть и одурманенная вином, схватила Никола за горло и сдавила его, точно железными тисками.
— Катрин! Помоги! Она меня душит! — закричал Никола сдавленным голосом.
Пешина тоже громко кричала. Катрин зажала ей рот, но девочка до крови укусила ей руку. В это мгновение Блонде, графиня и аббат показались на опушке леса.
— Вон идут господа из замка, — сказала Катрин, помогая Женевьеве подняться.
— Жизнь тебе еще не надоела? — хриплым голосом спросил Никола Тонсар.
— Ну? — отозвалась Пешина.
— Скажи, что мы баловались, и я тебя помилую, — буркнул он.
— Скажешь, сука?.. — повторила Катрин, бросая на девочку взгляд, еще более страшный, чем смертная угроза Никола.
— Хорошо, только оставьте меня в покое, — ответила девочка. — Но уж теперь я не выйду из дома без ножниц.
— Смотри помалкивай, а не то я брошу тебя в Авону, — пригрозила ей свирепая Катрин.
— Вы изверги, — кричал аббат, — вас надо бы тут же арестовать и отдать под суд...
— Вот как! А вы чем занимаетесь у себя в гостиных? — спросил Никола, бросив на графиню и Блонде взгляд, от которого оба они содрогнулись. — Небось балуетесь? Ну, а наш дом — лес и поле, не все же время нам работать, мы тоже баловались!.. Спросите у сестры и Пешины.
— Что же у вас называется дракой, если это баловство? — воскликнул Блонде.
Никола поглядел на него с такой злобой, как будто готов был убить его.
— Ну, чего же ты молчишь? — сказала Катрин, беря Пешину за руку выше локтя и сжимая ее до синяков. — Правда ведь, мы баловались?..
— Да, сударыня, мы баловались, — пролепетала девочка, ослабев после выдержанной борьбы и вся поникнув, как в обмороке.
— Слышали, сударыня? — нагло спросила Катрин, кинув на графиню один из тех взглядов, которыми иногда обмениваются женщины и которые стоят удара кинжала.
Она взяла под руку брата и пошла с ним прочь, отлично понимая, какое впечатление они произвели на трех свидетелей этой сцены. Никола два раза обернулся и оба раза встретил взгляд Блонде, смерившего с головы до ног этого долговязого парня, пяти футов девяти дюймов ростом, краснощекого, курчавого, широкоплечего брюнета, с довольно приятным лицом, хотя в очертаниях его губ и в складках вокруг рта сквозила жестокость, свойственная сладострастникам и лентяям. Катрин с какой-то развратной кокетливостью покачивала бедрами, отчего при каждом шаге колыхалась ее белая в синюю полоску юбка.
— Каин и его жена! — кивнул на них Блонде, обращаясь к аббату.
— Вы не представляете себе, до чего верно вы их определили, — отозвался аббат Бросет.
— Ах, господин кюре, что они со мной теперь сделают? — проговорила Пешина, когда брат и сестра отошли на такое расстояние, что не могли их услышать.
Графиня побелела как полотно, она так перепугалась, что не слышала ни Блонде, ни кюре, ни Пешину.
— От таких дел убежишь даже из земного рая! — промолвила она наконец. — Но прежде всего надо спасти из их лап девочку.
— Вы были правы: эта девочка — поэма, живая поэма! — прошептал графине Блонде.
Черногорка в эти минуты переживала то состояние, когда в душе и теле как бы еще дымится пожарище, зажженное гневом, который потребовал напряжения всех духовных и физических сил. Глаза ее излучали несказанное, все затмевающее сияние, которое вспыхивает только под влиянием фанатического чувства, в пылу сопротивления или победы, любви или мученичества. Пешина вышла из дома в коричневом платье в желтую полосочку с плиссированным воротничком, который она обычно сама гладила, вставши пораньше утром, и теперь она еще не успела заметить, что у нее платье перепачкано землей, а воротничок помят. Почувствовав, что у нее распустились волосы, она стала искать упавший гребень. И в эту первую минуту ее смущения появился Мишо, тоже привлеченный криками. При виде своего кумира Пешина снова обрела всю свою энергию.
— Он до меня даже на дотронулся, господин Мишо! — воскликнула она.
Этот возглас, а также красноречиво разъяснявшие его взгляд и движение в одно мгновение открыли Блонде и аббату больше, чем рассказала Олимпия графине о страсти этой странной девочки к ничего не подозревавшему Мишо.
— Мерзавец! — воскликнул Мишо.
Невольно он поднял руку и в бессильном гневе, который может прорваться как у сумасшедшего, так и у вполне разумного человека, погрозил кулаком Никола, чья рослая фигура еще маячила среди деревьев.
— Вы, стало быть, не баловались? — спросил аббат Бросет, пристально вглядываясь в Пешину.
— Не мучьте ее, — сказала графиня, — идемте домой.
назад<<< 1 2 . . . 14 . . . 26 >>>далее