— Пора, чтобы предмет, служивший пороку, перешел в руки добродетели! — изрек Понс, обретя некоторую уверенность. — Чтоб произошло такое чудо, понадобилось сто лет. Уверяю вас, что при дворе ни у одной принцессы не будет ничего подобного; ибо, к сожалению, таково свойство человеческой природы — всяким мадам де Помпадур стараются угодить куда больше, чем добродетельной королеве!
— Хорошо, принимаю ваш подарок, — сказала, смеясь, г-жа де Марвиль. — Сесиль, ангел мой, пойди позаботься вместе с Мадлен, чтоб обед пришелся по вкусу кузену...
Супруга председателя не хотела остаться в долгу у своего родственника. Распоряжение, отданное вслух, вопреки правилам хорошего тона, было так похоже на добавочную плату, что Понс покраснел, как провинившаяся барышня. Эта уж чересчур крупная песчинка еще долго бередила ему душу. Сесиль, рыжеволосая, молодая особа, в размеренных манерах которой сказывалась судейская спесь отца и черствость матери, вышла, оставив бедного Понса один на один с грозной председательшей.
— Лили удивительно мила, — умилилась г-жа де Марвиль, все еще называвшая дочь уменьшительным именем, как в детстве.
— Очаровательна! — поддакнул старик музыкант, вертя большими пальцами.
— Но что нынче за времена, никак не пойму, — сказала г-жа де Марвиль. — Какой толк в таком случае быть дочерью председателя Парижского суда, командора ордена Почетного легиона и внучкой депутата и миллионера, в будущем пэра Франции, самого богатого оптового торговца шелком?
За свою преданность новой династии председатель суда недавно был пожалован орденской лентой Почетного легиона, и кой-кто из числа его завистников приписывал подобную милость дружбе с Попино. Господин министр, при всей своей скромности, как мы уже видели, исхлопотал себе графский титул. «Для сына стараюсь», — говорил он своим многочисленным друзьям.
— В наши дни все только деньгами и интересуются, — ответил кузен Понс, — только богатых и уважают и...
— Что было бы, если бы господь бог не прибрал к себе Шарля, бедного моего мальчика!..
— О, при двух детях вы просто были бы бедными людьми, — подхватил кузен. — Вот оно следствие равного раздела имущества; не расстраивайтесь, очаровательная кузина, в конце концов вы выдадите Сесиль замуж. Другой такой во всех отношениях приятной девицы нигде не сыщешь.
Вот до чего Понс проел за чужим столом способность к самостоятельному суждению — он повторял мысли своих амфитрионов и, наподобие античного хора, делал к ним комментарии, надо сказать, довольно пошлые. Он не решался высказывать свойственную артистам оригинальность взглядов, которая отличала в молодости его пересыпанную блестками остроумия речь, а теперь, из-за привычки держаться в тени, почти совсем исчезла; если же ему случалось, как в вышеизложенном разговоре, вновь блеснуть, его сейчас же осаживали.
— Но я-то вышла замуж, а за мной дали всего двадцать тысяч приданого...
— Так ведь то было в тысяча восемьсот девятнадцатом году, сестрица, — перебил ее Понс. — А потом это же вы, особа энергичная, — девица, которой покровительствовал король Людовик Восемнадцатый!
— Но моя дочь — ангел, она добра, умна, у нее золотое сердце; за ней сто тысяч приданого, не говоря уже о блестящих перспективах, и никак мы ее с рук не сбудем...
Госпожа де Марвиль целых двадцать минут толковала о себе и о своей дочке, плачась на судьбу, как все матери, у которых дочери на выданье. Вот уже двадцать лет старик музыкант обедал в доме своего единственного родственника и до сих пор еще не дождался, чтобы кто-нибудь из семьи Камюзо хоть раз справился, как он живет, что делает, здоров ли? Впрочем, на Понса всюду смотрели, как на поверенного всяких домашних тайн. На его скромность можно было вполне положиться; она была всем известна и, кроме того, неизбежна, ибо, попробуй он обмолвиться хоть словом, и перед ним закрылись бы двери десяти домов; итак, исполняя роль наперсника, он вынужден был то и дело поддакивать, на все отвечать улыбкой, никого не обвинять и не защищать; у него все оказывались правы. И с ним перестали считаться как с человеком, в нем видели только желудок. В длинной тираде супруга председателя суда призналась, правда, не без обиняков, что, почти не задумываясь, согласилась бы на любую партию, которая представится ее дочери. Она договорилась до того, что сочла бы завидным женихом человека сорока восьми лет, будь только у него капитал, дающий двадцать тысяч франков дохода.
— Сесиль пошел двадцать третий год, и, если, на беду, она засидится в девушках до двадцати пяти — двадцати шести, просватать ее будет ох как трудно! Тут уж всякий призадумается, почему эту молодую особу так долго не могут пристроить. И так в нашем кругу это вызывает много толков. Обычные доводы мы все исчерпали: «Она еще молода. Она слишком привязана к родителям и не хочет с нами расставаться. Ей и дома хорошо. На нее не угодишь, она метит за дворянина!» Мы становимся общим посмешищем, я сама знаю. Да и Сесиль истомилась, бедняжечка страдает...
— Почему же страдает? — наивно спросил Понс.
— Да ей же обидно, что все ее подруги выскочили замуж раньше нее, — возразила мать с видом дуэньи.
— Сестрица, что же такое случилось с того дня, как я имел удовольствие обедать здесь в последний раз, почему вы уже о сорокавосьмилетних женихах поговариваете? — смиренно спросил бедняга музыкант.
— А то и случилось, — ответила председательша, — что мы должны были свидеться с одним членом суда, человеком очень состоятельным, отцом тридцатилетнего сына, которого господин де Марвиль мог бы при наличии денег устроить на должность докладчика в государственном контроле. Молодой человек уже служит там сверхштатным. А тут, извольте видеть, нас уведомили, что сынок выкинул фортель и удрал в Италию вслед за какой-то актеркой, с которой познакомился на маскараде в зале Мабиль... Это вежливый отказ. Считают, что наша дочь не пара для молодого человека, который после смерти матери уже имеет тридцать тысяч франков доходу и еще ожидает отцовское наследство. Так что вы уж извините нашу нелюбезность, дорогой братец: вы попали в самую что ни на есть неподходящую минуту.
Пока Понс сочинял учтивый комплимент, который в тех случаях, когда он боялся своих амфитрионов, обычно не поспевал вовремя, вошла Мадлена, подала хозяйке записку и стала дожидаться ответа. Вот что было в записке:
«Дорогая маменька, что, ежели нам сказать, будто эту записку прислал из присутствия папенька; что он зовет нас в гости к одному из своих друзей, где должен возобновиться разговор о моем сватовстве; пожалуй, кузен Понс тогда уйдет, и мы сможем, как и предполагали, поехать к Попино».
— С кем барин прислал записку? — быстро спросила г-жа де Марвиль.
— С рассыльным из суда, — нагло соврала сухая как жердь Мадлена.
Своим ответом старая субретка дала понять хозяйке, что они с Сесиль, которой не терпелось ехать в гости, сговорились и действовали сообща.
— Скажите, что мы с дочерью будем к половине шестого.
Как только Мадлена вышла, г-жа де Марвиль посмотрела на кузена Понса с той фальшивой любезностью, которая для человека чувствительного столь же приятна, как молоко с уксусом для сладкоежки.
— Дорогой братец, я распорядилась обедом, покушайте без нас, видите ли, муж пишет из присутствия, что расстроившийся было разговор о сватовстве возобновляется и нас зовут обедать к тому самому члену суда... Надеюсь, вы понимаете, какие могут быть между нами церемонии... Располагайтесь, как дома. С вами я вполне откровенна, секретов от вас у меня нет... Ведь не захотите же вы, чтобы из-за вас расстроилось замужество нашего ангела?
— Что вы, сестрица, да я, наоборот, от всей души хотел бы найти ей жениха; но в том кругу, где вращаюсь я...
— Об этом и речи быть не может, — оборвала его г-жа Де Марвиль. — Итак, вы остаетесь? Сесиль займет вас, а я тем временем переоденусь.
— Я, кузина, могу пообедать и в другом месте, — сказал Понс.
Он был жестоко обижен, что супруга председателя суда так неделикатно попрекнула его бедностью, а перспектива остаться наедине с прислугой была ему еще того неприятнее.
— Но почему же?.. Обед готов, не отдавать же его прислуге.
Услышав эти ужасные слова, Понс выпрямился, как под воздействием гальванического тока, холодно поклонился своей родственнице и пошел за спенсером. Дверь спальни Сесиль, выходившая в гостиную, была приоткрыта, и в висевшем напротив зеркале Понс увидел мадмуазель де Марвиль, которая, трясясь от смеха, мимикой и жестами переговаривалась с матерью, из чего он догадался, что его одурачили самым подлым образом. Едва удерживаясь от слез, Понс медленно спустился по лестнице: он понял, что из этого дома его выгнали, но не знал за что.
«Я состарился, — думал он. — Старостью и бедностью все тяготятся, и та и другая безобразны. С этого дня я никуда не буду ходить без приглашения».
Героические слова!..
Дверь в кухню, находившуюся в первом этаже, напротив швейцарской, часто не закрывали, как это обычно водится, когда дом занимают сами хозяева и ворота держатся на запоре; и Понс услышал смех кухарки и лакея, которых Мадлена, никак не предполагавшая, что бедный родственник ретируется так быстро, потешала рассказом о том, какую комедию разыграли с Понсом. Лакей был в восторге, что так подшутили над их постоянным гостем, дававшим только к Новому году экю на чай.
— Так-то оно так, но если он разобидится и перестанет ходить, пропали наши новогодние три франка... — заметила кухарка.
— Да откуда же он узнает, — отозвался лакей.
— Ах, — подхватила Мадлена, — днем раньше, днем позже, не все ли равно? Он так осточертел всем, у кого обедает, что скоро его отовсюду выгонят.
Тут старый музыкант крикнул в швейцарскую:
— Отворите, пожалуйста, дверь!
Этот крик души был встречен в кухне гробовым молчанием.
— Он подслушивал, — сказал лакей.
— Ну, что же, тем хужее или тем лучше, — возразила Мадлена. — Так ему, блюдолизу, и надо!
Бедный кузен Понс, ни слова не пропустивший из кухонного разговора, услышал еще и этот последний комплимент. Он чувствовал себя не лучше, чем старая беспомощная женщина, на которую напали грабители. Громко сам с собой разговаривая, шел он бульварами домой. Он судорожно ускорял шаг, подгоняемый оскорбленным чувством собственного достоинства, точно соломинка яростным порывом ветра. Наконец в пять часов дня он очутился на бульваре Тампль, сам не зная, как он туда попал. И, странное дело, он совсем не ощущал голода.
Теперь необходимо сдержать обещание и рассказать о мадам Сибо, иначе непонятен будет тот переполох, который должно было вызвать возвращение Понса домой в столь неурочный час.
Очутившись на такой улице, как Нормандская, всякий решил бы, что попал в провинцию: трава растет там, где ей вздумается, случайный прохожий — событие, все там знают своих соседей. Дома стоят там со времени царствования Генриха IV, когда задумали построить квартал, где все улицы должны были назваться по какой-либо провинции, а в центре разбить великолепную площадь в честь Франции. Идея Европейского квартала, собственно говоря, только повторение этого проекта. В мире все повторяется, все решительно, даже замыслы градостроителей.
Оба музыканта проживали в старинном особняке, выходившем одной стороной в сад, другой во двор. Но в прошлом веке, когда квартал Марэ вошел в моду, к дому пристроили еще передний корпус, фасадом на улицу. Друзья занимали весь третий этаж старого особняка. Домовладелец, восьмидесятилетний г-н Пильеро, возложил управление этим двойным домом на супругов Сибо, уже двадцать шесть лет служивших у него в привратниках. В Марэ привратники получают не бог весть какое жалованье, и папаша Сибо, как и многие привратники, подрабатывал на прожиток портновским ремеслом, прибавляя таким образом известную сумму к пяти процентам, что полагались ему с квартирной платы, и к дровишкам, которые он аккуратно изымал в свою пользу с каждого воза. Постепенно Сибо перестал работать на хозяев, ибо теперь он пользовался доверием среди мелкой буржуазии своего квартала, и никто не оспаривал его привилегии — штуковать, латать, перелицовывать одежду всех жителей трех ближайших улиц. Швейцарская была просторная и светлая, да еще с добавочной комнатой. И остальные привратники почитали супругов Сибо счастливейшей четой.
Тщедушный и невзрачный Сибо позеленел от постоянного сидения с поджатыми по-турецки ногами на столе, приходившемся вровень с решетчатым окном, которое смотрело на улицу. Он выколачивал шитьем около сорока су в день и не бросал работы, хотя ему стукнуло уже пятьдесят восемь лет; но пятьдесят восемь лет для привратников — самый что ни на есть лучший возраст; они свыкаются с швейцарской, теперь она для них все равно что раковина для устрицы, а главное, в квартале они уже свои люди .
Мадам Сибо, прославленная в свое время красотка, торговавшая устрицами в трактире «Голубой циферблат», полюбив в двадцативосьмилетнем возрасте Сибо, покинула стойку, после жизни, богатой любовными приключениями, которых не может избежать ни одна смазливая трактирная служанка. Красота женщин из простонародья недолговечна, особенно когда они годами восседают за трактирной стойкой. Лицо грубеет, так как на него пышет жаром от плиты; румянец под влиянием вина принимает багровый оттенок, ибо все, что остается в бутылках, допивается в компании трактирных слуг. Красота трактирных служанок отцветает очень быстро. К счастью для мадам Сибо, она вовремя вступила в законный брак и поселилась в швейцарской, благодаря чему ей удалось сохранить свою мужественную красоту; она походила на рубенсовскую натурщицу, и завистницы с Нормандской улицы совершенно напрасно называли ее откормленной индюшкой. Ее пышные телеса могли поспорить своим глянцем с аппетитно поблескивающими кругами деревенского масла; несмотря на полноту, она была необыкновенно подвижна. Мадам Сибо достигла того возраста, когда такого типа женщине уже приходится прибегать к бритве. Это значит, что ей было под пятьдесят. Усатая привратница самая верная гарантия порядка и спокойствия в доме. Если бы Делакруа мог видеть, как мадам Сибо гордо опирается на метлу, он бы не задумываясь изобразил ее в виде Беллоны (богиня войны в древнеримской мифологии).
Как это ни странно, но супружеской чете Сибо в дальнейшем суждено было — выражаясь языком обвинительных актов — оказать пагубное влияние на судьбу обоих друзей; посему, в целях правдивости, рассказчику надлежит несколько задержаться и подробнее обрисовать жизнь в швейцарской. Дом приносил около восьми тысяч франков, ибо в нем было три квартиры на улицу и три в бывшем особняке, окруженном двором и садом. Кроме того, торговец железным ломом, по имени Ремонанк, снимал лавку, выходившую на улицу. Этот самый Ремонанк, последнее время поторговывавший старинными вещами, отлично знал «музейную ценность» Понса и кланялся ему с порога лавки, когда тот выходил из подъезда или возвращался домой. Итак, пять процентов с прибыли, приносимой домом, давали примерно четыреста франков семейству Сибо, да, кроме того, им ничего не стоили квартира и отопление. Жалованье супругам Сибо было положено от семисот до восьмисот франков в год, таким образом все их доходы составляли вместе с праздничными чаевыми тысячу шестьсот франков, которые они проедали в буквальном смысле этого слова, так как жили лучше, чем обычно живет простой народ. «Живешь-то всего раз!» — говаривала тетка Сибо. Она родилась во время Революции и, как может убедиться читатель, не проходила катехизиса.
Из своего пребывания в трактире «Голубой циферблат» эта привратница с высокомерным взглядом янтарных глаз вынесла кое-какие познания по части кулинарии, и ее мужу завидовали все его собратья по ремеслу. Дожив до зрелого возраста, уже на пороге старости, супруги Сибо еще ничего не отложили про черный день. Они хорошо ели, хорошо одевались и пользовались в своем квартале уважением за двадцатишестилетнюю неподкупную службу. Правда, у них не было никаких сбережений, но зато они, значить , не должны были никому, значить , ни сантима, как говорила тетка Сибо, иногда в своей речи смягчавшая почему-то согласные. Она говорила мужу: «Ты у меня перьвый красавец!» Почему? Спрашивать об этом так же бесполезно, как спрашивать о причине ее равнодушия к вопросам религии. Оба супруга гордились жизнью, прожитой на виду у всего квартала, уважением, которым пользовались на своей и на соседних улицах, и неограниченной властью над домом, дарованной им хозяином, но втайне они огорчались, что ничего не скопили на старость. Муж жаловался на ломоту в руках и ногах, а жена сетовала, что ему, бедняжке, в его возрасте все еще приходится гнуть спину над работой. Наступят еще и такие времена, когда привратник после тридцати лет беспорочной службы обвинит правительство в несправедливости и потребует себе орден Почетного легиона! Всякий раз, как досужие кумушки приносили весть, что хозяева отказали в своем завещании служанке, прослужившей у них восемь или десять лет, триста — четыреста франков пожизненной ренты, в швейцарских подымались охи да ахи, которые могут дать представление о зависти, снедающей в Париже представителей низших профессий.
— Нам небось никто ничего не откажеть! Нам такого счастья не привалить! А ведь работаем мы побольше прислуги. Нам доверяють , мы получаем квартирную плату, смотрим за домом, а глядять на нас, как на собак, вот оно что!
— Кому удача, а кому незадача, — вздыхал Сибо, относя заказчику починенную одежду.
— Надо было оставить Сибо в швейцарах, а самой пойтить в кухарки, у нас бы уже тридцать тысяч на книжке лежали, — уперев кулаки в мощные бедра, рассуждала тетка Сибо с соседкой, — неправильно я о жизни понимала. Думала, крыша над головой есть, тепло, сыта, обута, одета — и все тут.
Въехав в 1836 году в квартиру на третьем этаже старого особняка, оба друга произвели настоящий переворот в хозяйстве Сибо. И вот каким образом. И Шмуке и Понс обычно пользовались услугами привратников или привратниц тех домов, где они снимали квартиру. Поселившись на Нормандской улице, они договорились с теткой Сибо, которая за двадцать пять франков в месяц, по двенадцать франков пятьдесят сантимов с человека, взялась их обслуживать. Не прошло и года, и деловитая привратница уже так же неограниченно распоряжалась хозяйством обоих холостяков, как и домов г-на Пильеро, двоюродного деда супруги графа Попино; она принимала близко к сердцу дела обоих музыкантов и называла их мои господа . Убедившись, что старички-щелкунчики покладисты, смирны, как ягнята, и доверчивы, как дети, она привязалась к ним всем своим любвеобильным сердцем простой женщины, пеклась о них и служила им с искренней преданностью, иной раз журила и зорко оберегала от всякого рода надувательства, которое часто тяжелым бременем ложится на бюджет парижанина. Наши холостяки, сами того не думая и не подозревая, приобрели за двадцать пять франков в месяц мать родную. Поняв, какой клад они нашли в мадам Сибо, и тот и другой в простоте душевной хвалили ее в глаза и за глаза и старались отблагодарить словами и скромными подарками, от чего их добрые отношения еще упрочились. Тетке Сибо гораздо дороже денег было признание ее заслуг; хорошо известно, что для души такая похвала равносильна прибавке к жалованью. Сам Сибо за полцены чинил одежду господам своей жены, помогал чем мог в хозяйстве, исполнял всякие поручения.
Кроме того, на второй год их знакомства еще новое обстоятельство упрочило дружественную связь между третьим этажом и швейцарской. Шмуке заключил с мадам Сибо договор, вполне отвечавший его ленивой натуре и желанию жить без хлопот. За тридцать су в день, иначе за сорок пять франков в месяц, тетка Сибо взялась кормить Шмуке завтраком и ужином. Понс, рассудив, что завтрак его друга совсем не плох, также договорился получать завтрак за восемнадцать франков в месяц. При таком порядке ежемесячные доходы швейцарской возросли примерно на девяносто франков, и теперь против обоих жильцов нельзя было слова сказать: они стали ангелами, херувимами, святыми. Навряд ли сам король французский — а он избалован вниманием — был окружен большей заботой, чем старички-щелкунчики. Молоко им подавалось не снятое, они бесплатно пользовались газетами, которые получали поздно встающие нижние и верхние жильцы, а в случае чего тем можно было бы сказать, что газет еще не подавали. Мадам Сибо держала в образцовом, чисто фламандском порядке все: квартиру, одежду, лестницу. Шмуке и надеяться не смел на такое счастье; привратница сняла с него все заботы; он платил около шести франков в месяц за стирку, которую, так же как и починку белья, она взяла на себя. Пятнадцать франков шло на табак. Эти три статьи расхода составляли ежемесячную сумму в шестьдесят шесть франков, если же умножить эту сумму на двенадцать, она даст семьсот девяносто два франка. Прибавьте к этому двести двадцать франков на квартиру и налоги, и получится тысяча двенадцать франков. Сибо одевал Шмуке, и этот последний расход составлял в среднем полтораста франков. Итак, наш мудрый философ жил на тысячу двести франков в год. Сколько людей в Европе, только и мечтающие о жизни в Париже, будут приятно изумлены, узнав, что там, на Нормандской улице, в квартале Марэ, под крылышком тетки Сибо, можно вести счастливое существование на тысячу двести франков!
Мадам Сибо удивилась, увидя Понса, который возвращался домой в пять часов дня. Но не только это беспримерное событие поразило ее воображение, барин не заметил ее, не поздоровался.
— Слушай, Сибо, — сказала она мужу, — господин Понс или разбогател, или спятил!
— Я сам так думаю, — отозвался Сибо, откладывая в сторону фрак, рукав которого он, выражаясь на портновском языке, штуковал.
В тот момент, когда Понс растерянно входил в дом, тетка Сибо как раз кончала стряпать обед для Шмуке. По всему двору распространялся аромат жарившегося рагу, на которое пошло вареное мясо, купленное в третьеразрядной кухмистерской, торговавшей остатками. Тетка Сибо поджаривала в масле ломтики мяса с мелко нарезанным луком до тех пор, пока мясо и лук не впитают все масло, и тогда это излюбленное в швейцарских блюдо становилось похоже на жаркое. Это кушанье, любовно состряпанное для Сибо и Шмуке, между которыми оно делилось по-братски, бутылка пива и кусок сыра вполне удовлетворяли старого немца-музыканта, и, поверьте мне, сам царь Соломон во всей своей славе обедал не лучше. Меню Шмуке состояло то из описанной выше вареной говядины, поджаренной с луком, то из обрезков курицы, протомленных в масле, то из мяса с петрушкой, то из рыбы под соусом собственного изготовления тетки Сибо, таким вкусным, что мать скушала бы с ним своего младенца и не заметила бы, то из остатков дичи — словом, и качество и количество обедов зависело от того, какие остатки спустят рестораны на Бульварах владельцу кухмистерской с улицы Бушера. И Шмуке, ни слова не говоря, довольствовался тем, что ему подавала милейшая мадам Зибо . И день за днем милейшая мадам Сибо все урезывала и урезывала порции, так что в итоге стала укладываться в двадцать су.
— Пойду узнаю, что же с ним стряслось, с дорогим моим голубчиком, — сказала привратница мужу. — И обед господину Шмуке готов.
Тетка Сибо накрыла глиняную миску простой фаянсовой тарелкой и затем, несмотря на возраст, проявила такую прыть, что поспела как раз в ту минуту, когда Шмуке отворял дверь Понсу.
— Што с тобой слютшилось, милий друг? — спросил немец, испуганный расстроенным видом Понса.
— Все тебе расскажу; знаешь, я пообедаю с тобой...
— Пообьедаешь! Пообьедаешь зо мной! — в восторге воскликнул Шмуке. — Да как ше это восмошно! — прибавил он, вспомнив, каким чревоугодником был его друг.
Тут старичок немец увидел привратницу, которая, пользуясь своим правом законной домоправительницы, стояла и слушала. И под влиянием внезапной мысли, иногда зарождающейся у истинных друзей, он вызвал тетку Сибо на площадку:
— Мадам Зибо, мой добрий Понс любит отшен вкусно покушать, ходите в «Голюбой циферблят», восьмите там хороший обьед, антшоузы, макарони! Сльовом — закашите объед, как у Люкуль!
— Чего такое? — переспросила тетка Сибо.
— Ну, телятшье шаркое по-домашнему, лютшего вина, бутильку бордо и што из закузок полютше — пирошки с ризом, копшеное зало! Заплятите не торговаясь, я вам завтра утром буду отдать.
Немец вернулся в комнату, потирая от удовольствия руки; но, по мере того как друг поверял ему все беды, разом свалившиеся на его голову, выражение лица Шмуке изменялось. Он попробовал утешить Понса, изобразив свет таким, каким он представлялся ему самому. Париж — это вечный водоворот, уносящий мужчин и женщин в вихре безумного вальса, что можно ожидать от света? Он интересуется только внешней, а не внутренней шиснью . Шмуке в сотый раз рассказал о своих любимых ученицах; он охотно отдал бы за них жизнь, они его обожают, они даже назначили ему небольшую пенсию в девятьсот франков, в которой участвуют равными долями по триста франков каждая, и что же? Эти самые ученицы из года в год забывают навещать его, их так закрутил поток парижской жизни, что за последние три года они даже не могли принять его, когда он приходил к ним с визитом. (Правда, надо сказать, что Шмуке являлся с визитом к этим светским дамам в десять часов утра.) Словом, пенсия выплачивалась ему по кварталам через нотариуса.
— А мешду тем у них зольотое зердце , — говорил он. — Сльовом, ангели, отшаровательни шенщини, мадам де Портантюер, мадам де Ванденес, мадам де Тиле. Иногда я на них любоваюсь на Элизейских полях, но они менья не заметшают... а ведь они менья любят, я мог бы пойти к ним пообедать, они били б отшень ради. Я могу ехать к ним на имение. Но я предпотшитаю шить с моим другом Понсом, потому што его я вишу когда хотшу, ешедневно.
Понс взял руку своего друга в обе свои, вложив в это пожатие всю душу, и так они простояли несколько мгновений, словно двое влюбленных, свидевшихся после долгой разлуки.
— Обьедай всегда зо мной!.. — воскликнул Шмуке, в душе благословлявший жестокосердие супруги председателя суда. — Послюшай, ми будем вместе зобирать стаpue безделюшки, и ни одна тшерная кошка не пробешит мешду нами.
Чтобы стали понятны эти поистине героические слова: «будем вместе собирать старые безделушки», — укажем, что Шмуке был полным профаном по части старины. И если он до сих пор ничего не разбил в гостиной и в комнате, отведенной под понсовский музей, то лишь в силу своей любви к другу. Шмуке целиком отдавался музыке, сочинял для собственного наслаждения и на безделушки своего друга смотрел словно щука, попавшая по пригласительному билету на Люксембургскую выставку цветов. Он относился с почтительным удивлением к этим чудесным произведениям искусства уже потому, что видел, с каким благоговением Понс сдувал пылинки со своих сокровищ. И на восторги своего друга отвечал: «Да, отшень кразиво!» — не вкладывая в свои слова особого смысла, вроде того как мать отвечает ничего не значащими фразами на лепет ребенка, еще не научившегося говорить. За то время, что они жили вместе, Понс семь раз обзаводился новыми стенными часами, каждый раз выменивая худшие на лучшие. Сейчас ему принадлежали прекрасные часы Буль черного дерева с инкрустацией медью и резьбой, сделанные в ранней манере Буля. Буль работал в двух манерах, как Рафаэль, например, работал в трех. Ранний Буль сочетал черное дерево с бронзой, а позднее, вразрез с собственными убеждениями, стал отдавать предпочтение черепахе; он творил чудеса, чтоб перещеголять своих соперников, первых прославившихся искусством инкрустации из черепахи. Шмуке, несмотря на ученые объяснения Понса, не видел ни малейшей разницы между великолепными часами в ранней манере Буля и шестью остальными. Но чтоб не омрачать радости своего друга, старик немец обращался со всеми этими безделушками еще бережнее, нежели сам Понс. Поэтому нет ничего удивительного, что поистине трогательные слова Шмуке «ми будем вместе зобирать старие безделюшки» могли утешить разогорченного Понса, ибо они означали: если ты будешь обедать дома, я готов из собственного кармана давать тебе на покупку старины.
— Кушать подано! — с поразительным чувством собственного достоинства доложила вошедшая мадам Сибо.
назад<<< 1 2 3 . . . 22 >>>далее