Зачастую взгляд и движение головы не уступают самой торжественной клятве перед судом присяжных.
— Все внешние приличия соблюдены, — продолжала г-жа Марнеф, положив свою ручку на руку Лизбеты, как бы в знак доверия к ней. — Я замужняя женщина и вместе с тем сама себе хозяйка — и настолько, что, если утром, уходя в министерство, Марнеф вздумает попрощаться со мной, а дверь моей спальни окажется запертой, он преспокойно уйдет. Он любит своего ребенка не больше, чем я люблю мраморных ребятишек, играющих возле водопада в Тюильри. Если я не прихожу к обеду, он отлично отобедает в обществе няни, потому что няня вся к его услугам. Всякий вечер он где-то пропадает и возвращается только в полночь и даже позднее. К несчастью, вот уже год, как я обхожусь без горничной, а это означает, что вот уже год я вдова... У меня была только одна страсть, одно счастье... единственный мой грех — богатый бразилец, который уехал год тому назад! Он отправился распродавать свои имения, устраивать дела, чтобы потом поселиться во Франции. Что он найдет тут? Кем станет его Валери? Дрянью. А впрочем, это будет его вина, а не моя. Почему он так долго не возвращается? Быть может, корабль его потерпел крушение, как и моя добродетель?
— Прощайте, душенька, — вдруг сказала Лизбета. — Мы с вами никогда не расстанемся. Я вас люблю, я вас уважаю, я вся ваша! Кузен настаивает, чтобы я переехала на улицу Ванно, в тот дом, где вы будете жить. А я все не соглашалась, потому что отлично понимала причину этого нового благодеяния...
— В том-то и причина его великодушия, — ответила Лизбета. — В Париже добрая половина благодеяний продиктована расчетом, а черная неблагодарность порождена местью! С бедными родственницами поступают, как с крысами: заманивают в ловушку кусочком сала! Хорошо, я приму предложение барона, потому что наш дом мне теперь опостылел. Не беспокойтесь, у нас с вами хватит ума помолчать о том, что может нам повредить, и говорить лишь то, что следует сказать. Итак, осторожность и дружба!
— Нерушимая!.. — весело вскричала г-жа Марнеф, радуясь, что обрела надежную спутницу жизни, наперсницу, нечто вроде почтенной тетушки. — А скажите, как барон обставляет для меня квартиру на улице Ванно? С шиком?
— Ну еще бы! — отвечала Лизбета. — Уже тысяч тридцать потратил! И откуда только он деньги берет, к слову сказать! Ведь певица-то как его обобрала! О, вам повезло! — прибавила она. — Барон готов красть для женщины, которая сумеет держать его сердце в таких вот белых, атласных ручках, как ваши.
— Ну, если на то пошло, душенька, — продолжала г-жа Марнеф со спокойной уверенностью куртизанки в своем будущем, что, впрочем, говорит только об их бесшабашности, — возьмите из моего хозяйства все, что вам понравится, для вашей новой квартиры... Берите вот этот комод, зеркальный шкаф, ковер, занавески...
От радости Лизбета глаза вытаращила, не веря своим ушам.
— Вы в одну минуту сделали для меня больше, чем мои богатые родственники за тридцать лет! — воскликнула она. — Они даже не удосужились спросить, есть ли у меня мебель! А несколько недель назад барон, впервые войдя в мою квартирку, скорчил гримасу, — богачам нищета претит!.. Ну что ж! Очень вам благодарна, душенька! Я в долгу не останусь, вот увидите!
Валери проводила кузину Бетту до лестничной площадки, и они расцеловались.
«Ну и воняет же от нее какой-то кислятиной!.. — подумала хорошенькая Валери, оставшись одна. — Нет, я не расположена целоваться с моей «кузиной»! Однако ж будем осмотрительны, с ней надо обходиться помягче, она, пожалуй, будет полезна: поможет мне составить состояние!»
Как истая парижская креолка, г-жа Марнеф глубоко презирала всякий труд; она была ленива, точно кошка, которая ни за что не побежит и не прыгнет, если в том нет особой нужды. Жизнь ей рисовалась сплошным удовольствием, а удовольствия должны были доставляться ей без всяких усилий с ее стороны. Она любила цветы, но только в виде подношений. Она не могла вообразить, как можно поехать в театр не в элегантном экипаже и не в собственную ложу. Вкусы куртизанки Валери унаследовала от матери, избалованной генералом Монкорне во время его наездов в Париж и привыкшей в течение двадцати лет видеть всех светских львов у своих ног; расточительница по природе, она все промотала, ведя роскошный образ жизни, секрет которой утерян с падением Наполеона. Сановники времен Империи в своих безумствах не отставали от вельмож былых времен. При Реставрации дворянство не могло забыть, что его изрядно побили и ограбили; поэтому, за редкими исключениями, оно сделалось бережливым, расчетливым, осмотрительным, короче говоря, омещанилось и измельчало. Затем 1830 год довершил содеянное в 1793 году (1793 г. — время якобинской диктатуры. По решению якобинского правительства конфисковались поместья дворян-эмигрантов. Июльская революция1830 г. окончательно уничтожила политическую и экономическую власть старого дворянства.). Отныне во Франции еще будут блестящие имена, но блестящих домов уже не будет, если не произойдет политических перемен, предвидеть которые трудно. Все носит на себе печать личности. Богатство даже самых благоразумных построено на песке. Семья разрушена.
Попав в крепкие тиски нищеты, испортившей кровь Валери в тот день, когда она, по выражению Марнефа, «замарьяжила» Юло, эта молодая женщина решила обратить свою красоту в средство обогащения. И вот уже несколько дней она испытывала потребность иметь подле себя, вместо матери, какую-нибудь верную душу, которой поверяют то, что приходится скрывать от горничной, подругу, которая могла бы думать, действовать вместо вас, которую можно было бы всюду посылать, — словом, Валери хотелось иметь в своем распоряжении преданную рабыню, готовую принять на себя всю теневую сторону жизни. Как и Лизбета, она, конечно, разгадала, с какими намерениями барон желал сблизить ее со своей кузиной. Опасная для окружающих сообразительность парижской креолки, которая полдня проводит растянувшись на диване, проникая своим наблюдательным оком в самые сокровенные уголки чужих душ, сердец и козней, надоумила ее стать сообщницей подосланной к ней шпионки. Вероятно, циничная ее откровенность была предумышленной: она поняла истинный характер этой пылкой девицы с беспредметными страстями и решила привязать ее к себе. Разговор ее со старой девой можно уподобить камню, который путешественник бросает в бездну, чтобы узнать, какова ее глубина. И г-жа Марнеф испугалась, обнаружив сразу и Яго и Ричарда III в этой девице, с виду такой слабой, смиренной и совсем не опасной.
В одно мгновение кузина Бетта стала сама собой; в одно мгновение этот дикий, поистине корсиканский характер, порвав слабые путы, пригибавшие его, проявился во всем своем грозном величии, — так выпрямляется дерево, вырвавшись из рук ребенка, пригнувшего его к земле, чтобы сорвать с ветки незрелый плод.
Наблюдателя общественной жизни всегда будет восхищать полнота, совершенство и быстрота восприятий у девственных натур.
Девственность, как всякое уродство, обладает своими особыми положительными свойствами и подавляющим величием. Сбереженные жизненные силы вырабатывают в девственнике сопротивляемость и невероятную стойкость. Мозг обогащается неизрасходованной энергией. Когда человеку целомудренному приходится напрягать свою мысль или тело, духовные или физические силы, у него мышцы становятся упруги, как сталь, он обретает знание по наитию и дьявольскую, почти магическую твердость воли.
В этом отношении дева Мария, если мы на одну минуту будем рассматривать ее как символ, превосходит величием индусские, египетские и греческие символы девственности. Великая матерь бытия, magna parens rerum, Девственность, держит в своих прекрасных белых руках ключи от высших миров. Короче, это величественное и страшное отклонение от законов природы вполне достойно тех почестей, которые воздает ему католическая Церковь.
Итак, в одно мгновение кузина Бетта превратилась в могикана, чьи ловушки губительны, чьи замыслы непостижимы, а быстрота решений объясняется неслыханным совершенством органов чувств. Она стала олицетворением Ненависти и Мщения, беспощадных, как в Италии, в Испании и на Востоке: эти два чувства — оборотная сторона Дружбы и Любви, доведенных до крайности, — возможны только в странах, залитых солнцем. Лизбета была, помимо того, дочерью Лотарингии, то есть готова на всякий обман.
Однако она неохотно взяла на себя роль преследовательницы и сделала еще одну попытку вернуть к себе Венцеслава, нелепую попытку, вытекавшую из глубокого ее невежества. Она, как ребенок, воображала, что всякая тюрьма — это мрачная темница, где людей держат в одиночных камерах, обыкновенный арест она смешивала со строгим одиночным заключением, которому подвергаются только по приговору уголовного суда.
Выйдя от г-жи Марнеф, Лизбета побежала к г-ну Риве и застала его в кабинете.
— Ну, вот, добрейший господин Риве! — воскликнула она, заперев дверь кабинета. — Вы были правы! Поляки... все они канальи... люди без стыда и совести!
— Люди, которые хотят разжечь пожар в Европе, — сказал миролюбивый Риве, — погубить торговлю и торговцев ради какой-то там своей родины. А страна-то у них, говорят, сплошное болото и населена ужасными евреями, не считая уж казаков и крестьян, сущих зверей, по ошибке причисленных к роду человеческому. Поляки отстали от нашего времени. Мы ведь уже не варвары! Войны отжили свой век, дорогая барышня; они кончились вместе с королями. Наше время — это век расцвета торговли, промышленности и буржуазного благоразумия, создавших Голландию. Да, — говорил он, воодушевляясь, — мы живем в такую эпоху, когда народы должны всего добиваться путем миролюбивой деятельности конституционных учреждений и развития узаконенных свобод. Вот чего поляки еще не понимают, и я надеюсь... Так что вы говорите, красавица моя? — прибавил он, прерывая речь, ибо заметил по лицу своей мастерицы, что соображения высшей политики недоступны ее пониманию.
— Вот все бумаги, — отвечала Бетта. — Я не хочу терять свои деньги — три тысячи двести десять франков! Придется упечь этого мошенника в тюрьму.
— А я вам что говорил! — вскричал оракул квартала Сен-Дени.
Золотошвейная мастерская Риве, преемника братьев Понс, по-прежнему помещалась на улице Мовез-Пароль, в старинном особняке де Ланже, выстроенным этим знаменитым родом в те времена, когда знать селилась вокруг Лувра.
— Ах, как я благословляла вас, когда шла сюда!.. — отвечала Лизбета.
— Ежели бы застать нашего молодчика врасплох, можно было упрятать его в тюрьму часа в четыре утра, — сказал судья, справившись в календаре о времени восхода солнца. — Но сделать это удастся только послезавтра, потому что аресту за долги нельзя подвергнуть без предупреждения путем вручения приказа о личном задержании. Стало быть...
— Вот глупый закон, — возмутилась кузина Бетта. — Ведь этак должник скроется!
— Это его право, — возразил, улыбаясь, член коммерческого суда. — Так что, видите ли...
— Коли так, я лучше сама вручу извещение, — сказала Бетта, прерывая г-на Риве, — отдам ему его и скажу, что была принуждена достать денег и заимодавец потребовал этой формальности. Я знаю моего поляка, он не только не заглянет в эту повестку, а еще раскурит ею трубку!
— Ей-ей, недурно! Недурно, мадмуазель Фишер! Прекрасно! Не беспокойтесь, дело будет слажено... Только... минуточку! Посадить человека — это еще не все. Такую роскошь можно позволить себе только в том случае, ежели надеешься получить свои денежки. А кто вам заплатит?
— Тот, кто дает ему деньги.
— Ах, да! Я и забыл, что военный министр поручил ему сделать памятник, который будет воздвигнут на могиле одного из наших заказчиков. Наша фирма поставила немало мундиров генералу Монкорне. Золотое шитье у него быстро тускнело от порохового дыма! Бравый был генерал! И платил исправно.
Пусть бы маршал Франции спас императора или свое отечество, все же лучшей ему похвалой в устах торговцев будет то, что он платил исправно .
— Значит, в субботу, господин Риве, я принесу заказанную вами вышивку. Кстати, я расстаюсь с улицей Дуайене и переезжаю на улицу Ванно.
— И хорошо делаете. Право, тяжело было видеть вас в этой дыре. Должен сказать, несмотря на все мое отвращение к оппозиции, что эти трущобы позорят, да! смею сказать, позорят Лувр и площадь Карусели. Я глубоко чту Луи-Филиппа, это мой кумир, августейший представитель именно того класса, опираясь на который он утвердил свою династию, и я никогда не забуду, сколько сделано им для басонного производства восстановлением Национальной гвардии...
— Когда я слушаю, как вы вот так рассуждаете, — сказала Лизбета, — я думаю: почему вы не депутат?
— Боятся моей преданности династии, — отвечал Риве. — Мои политические враги — враги короля. Ах, какой у него благородный характер и какой он прекрасный семьянин! Короче говоря, — сказал почтенный член коммерческого суда, развивая свои доводы, — он наш идеал во всем, что касается добронравия, бережливости и всего прочего! Но ведь одно из тех условий, на основании которых мы поднесли ему корону, — это завершение постройки Лувра; меж тем оно все откладывается, несмотря на цивильный лист (при конституционной монархии определяемая ежегодно парламентом денежная сумма на содержание королевского двора и для личного пользования монарха.) (срок которого, положим, не определен), и центр Парижа по-прежнему остается в позорном виде... Я сам принадлежу к золотой середине и потому желал бы видеть и золотую середину Парижа в другом состоянии. По вашему кварталу пройти страшно. Вас там могли бы, чего доброго, убить... Ну-с а ваш господин Кревель произведен-таки в батальонные командиры. Надеюсь, что именно мы снабдим его густыми эполетами!
— Я обедаю сегодня у Кревеля. Я его к вам пришлю.
Лизбета воображала, что теперь-то Стейнбок окажется всецело в ее руках, поскольку порвутся все связи между ним и внешним миром. Художник перестанет работать, о нем забудут, как о человеке, замурованном в склеп, и только она одна будет его видеть. Она пережила два счастливых дня, льстя себя надеждой нанести смертельный удар баронессе и ее дочери.
Направляясь к Кревелю, который жил на улице Сосэ, она пошла через мост Карусели, по набережной Вольтера, набережной д'Орсэ, улице Бель-Шасс, по Университетской улице, через мост Согласия и по авеню Мариньи. Этот нелогичный путь был начертан логикой страстей, извечным врагом наших ног. Очутившись на набережной, кузина Бетта замедлила шаг и шла, не спуская глаз с правого берега Сены. Ее расчет был верен. Когда она уходила из дома, Венцеслав одевался, поэтому она рассудила, что художник, избавившись от ее надзора, сейчас же побежит к баронессе самым кратчайшим путем. И действительно, в то время, когда она шла вдоль парапета набережной Вольтера, мысленно переносясь через реку и шагая по другому ее берегу, она заметила Стейнбока, как только он вышел из калитки Тюильрийского сада и направился к Королевскому мосту. Тут она догнала неверного и пошла за ним следом, незаметно для него, потому что влюбленные редко оборачиваются, и проводила его до самого дома г-жи Юло. По тому, как Стейнбок вошел в подъезд, видно было, что тут он свой человек.
Это последнее доказательство, подтверждавшее секретное сообщение г-жи Марнеф, вывело Лизбету из себя. Она появилась у новоиспеченного командира батальона в том состоянии крайнего душевного возбуждения, в котором совершают убийства. Кревель восседал в гостиной, поджидая «своих детей» — молодых супругов Юло.
Селестен Кревель был настолько явным и настолько верным образцом парижских выскочек, что трудно обойти молчанием домашнюю обстановку этого счастливого преемника Цезаря Бирото. Селестен Кревель сам по себе является целым миром и еще более, чем Риве, достоин кисти художника, хотя бы по той причине, что он играет немаловажную роль в этой семейной драме.
Замечали ли вы, что в детстве или в начале нашего общественного поприща мы создаем некий образец для себя, нередко сами о том не ведая? Какой-нибудь банковский служащий, попав в гостиную своего хозяина, мечтает иметь совершенно такую же гостиную. Если он когда-нибудь составит себе состояние, — пусть это будет через двадцать лет, — он не погонится за современной роскошью, а обставит свою квартиру в духе того старомодного убранства, которое пленяло его в молодые годы. Трудно представить себе все те глупости, на которые толкает человека эта завистливая оглядка в прошлое, нельзя вообразить все безумства, порождаемые тайным соперничеством, которое побуждает нас подражать образцу, ставшему нашим идеалом, и лезть из кожи вон лишь для того, чтобы сиять его отраженным светом. Кревель сделался помощником мэра именно потому, что Цезарь Бирото, его хозяин, был помощником мэра; он стал батальонным командиром — потому что завидовал эполетам Цезаря Бирото. По той же причине, очарованный чудесами, которые творил архитектор Грендо в квартире Цезаря Бирото в ту пору, когда колесо фортуны высоко вознесло парфюмера, Кревель, как он образно выражался, не стал канителиться , лишь только дело дошло до отделки его собственного жилья: закрыв глаза и открыв кошелек, он обратился к архитектору Грендо, в то время уже совершенно забытому. Удивительно, как долго живет былая слава, когда ее поддерживает запоздалое восхищение.
Грендо в тысячный раз принялся за свою пресловутую, белую с золотом, гостиную с широкими панно из красного штофа. Мебель палисандрового дерева рыночной работы, без всякой тонкости в отделке, была того самого стиля, который восхищал провинциалов во времена первой Промышленной выставки. Канделябры и бра, каминная решетка, люстра, часы — все было в вычурном стиле «рокайль». Круглый мраморный стол, прочно обосновавшийся посредине гостиной, инкрустированный всеми сортами итальянского — нынешнего и античного — мрамора, вывезенный из Рима, где фабрикуются такого рода минералогические карты, похожие на лист картона с нашитыми образчиками материй, вызывал восхищение всех буржуа, которых время от времени принимал у себя Кревель. На стенах попарно были развешаны портреты покойной г-жи Кревель и самого Кревеля, его дочери и зятя, кисти Пьера Грассу, живописца, модного в буржуазных кругах и наделившего Кревеля смехотворно байронической позой. Рамы, каждая стоимостью в тысячу франков, вполне соответствовали всей этой ресторанной роскоши, глядя на которую настоящий художник с усмешкой пожал бы плечами. Никогда Золото не упустит ни малейшего случая обнаружить свою глупость. Париж мог бы соперничать с десятком Венеций, если бы парижские дельцы, ушедшие на покой, обладали чувством прекрасного, отличающим итальянцев. Еще и в наши дни миланский купец способен завещать пятьсот тысяч франков на позолоту громадной статуи девы Марии, которая венчает купол миланского Duomo (собор - ит. ).. Канова в своем завещании наказывает брату построить церковь и оставляет на это четыре миллиона, а брат добавляет еще своих. Придет ли когда-нибудь парижскому буржуа мысль (а ведь все они не меньше Риве любят в душе свой Париж), придет ли им мысль возвести колокольни, столь недостающие башням собора Парижской богоматери? А подсчитайте-ка деньги, собранные государством по выморочным наследствам! На те баснословные суммы, которые тратятся в последние пятнадцать лет всякими выскочками вроде Кревеля на разные нелепые украшения из картона, позолоченного гипса, на изделия лжескульпторов, вполне можно было бы завершить работы по украшению Парижа.
В глубине гостиной дверь вела в великолепный кабинет, уставленный столами и шкафами — подделкой под изделия Буля (Буль (1642—1732) — мебельщик-художник, создавший стиль мебели с большим количеством инкрустаций и украшений из бронзы и черепахи.). Спальня, обитая персидской тканью, также выходила в гостиную. Роскошная, но громоздкая мебель красного дерева заполонила столовую, стены которой были украшены видами Швейцарии в богатых рамах. Папаша Кревель мечтал о путешествии по Швейцарии, а пока мечта его не осуществилась, утешался лицезрением этой страны на картинках.
Кревель, бывший помощник мэра, кавалер ордена Почетного легиона, офицер Национальной гвардии, как видит читатель, во всем, даже в великолепной обстановке своей квартиры, подражал своему злосчастному предшественнику. Там, где один, при Реставрации, пал, другой, никому не известный, вознесся, и не капризной игрою счастья, но в силу закономерности. Во время революций, как в бурю на море, тяжелый груз идет ко дну, а легковесный волна выносит на поверхность. Цезарь Бирото, роялист, бывший в чести и возбуждавший зависть, стал мишенью буржуазной оппозиции, тогда как победившая буржуазия видела в лице Кревеля своего собственного представителя.
Квартира Кревеля, обходившаяся ему в тысячу экю, переполненная до отказа самой пошлой роскошью, какую только можно приобрести за деньги, занимала нижний этаж старинного особняка, при котором был двор и сад. Все в этих покоях хранилось в полной неприкосновенности, как жуки в коллекции энтомолога, ибо сам Кревель бывал дома очень редко.
Пышное жилье это являлось официальным местопребыванием честолюбивого буржуа. Тут к его услугам были повариха и лакей; в помощь им он брал еще двух слуг, если устраивал званые обеды, заказывая их у Шеве, — бывало это в тех случаях, когда он угощал своих политических друзей, желая их ослепить, или когда принимал у себя свою родню. Настоящее же местопребывание Кревеля, обосновавшегося сперва на улице Нотр-Дам-де-Лоретт, у мадмуазель Элоизы Бризту, было перенесено, как мы видели, на улицу Шош! Каждое утро бывший негоциант (все буржуа, уйдя на покой, титулуют себя «бывшими негоциантами») проводил два часа на улице Сосэ, занимаясь своими делами, а остальное время посвящал Заире (героиня одноименной трагедии Вольтера, пленница влюбленного в нее ревнивого султана Оросмана.), что весьма тяготило Заиру. Оросман-Кревель заключил твердую сделку с мадмуазель Элоизой: она обязывалась за пятьсот франков, которые ей выплачивались ежемесячно наличными и без отсрочек, доставлять ему счастье. Притом Кревель оплачивал свои обеды и все экстраординарные расходы. Подобный договор «с премиями», — ибо Кревель делал щедрые подарки, — казался выгодным бывшему любовнику знаменитой певицы. По этому поводу он говорил вдовым коммерсантам, не желавшим жениться из любви к своим дочкам, что лучше нанимать лошадей помесячно, чем держать свою собственную конюшню. Однако ж, если вспомнить беседу барона со швейцаром на улице Шош, Кревель не обошелся без кучера и грума.
Кревель, как видите, обратил свою страстную любовь к дочери на пользу своим удовольствиям. Безнравственность своего поведения он оправдывал соображениями высокой нравственности. К тому же такая жизнь (жизнь, по его уверениям, «вынужденная», жизнь разнузданная, во вкусе Регентства, Помпадур, маршала Ришелье и проч. и проч.) сообщала бывшему парфюмеру блеск некоего превосходства. Кревель корчил из себя человека широкого кругозора, большого барина (в миниатюре), человека с размахом, чуждым узости во взглядах, — и все это обходилось ему от тысячи двухсот до тысячи пятисот франков ежемесячно! Притязания его не были следствием политического лицемерия, а лишь мещанским тщеславием, что, впрочем, ничего не меняло. На бирже Кревель слыл человеком выдающимся, на голову выше своего века, а главное, жуиром. Кревель был убежден, что уж в этом-то отношении он превзошел простака Бирото.
— Ну-с! — вскричал Кревель, впадая в гнев при виде кузины Бетты. — Стало быть, это вы просватали барышню Юло за молодого графа? Вы, стало быть, ради своей племянницы так нянчились с ним?..
— Можно подумать, что вам это пришлось не по вкусу, — отвечала Лизбета, задерживая на Кревеле пытливый взгляд. — Какой вам-то интерес мешать браку моей племянницы? Ведь вы же сами, говорят, расстроили ее свадьбу с сыном господина Леба?!
— Вы девушка славная, не болтливая, так я вам открою секрет, — продолжал папаша Кревель. — Неужто вы полагаете, что я когда-нибудь прощу господину Юло его преступление?.. Отбить у меня Жозефу!.. А главное, из честной девушки, с которой я бы в конце концов сочетался браком, сделать негодяйку, комедиантку, оперную девку!.. Нет! нет!.. Никогда!
— А все-таки господин Юло славный человек, — сказала кузина Бетта.
— Любезный!.. весьма любезный... даже чересчур любезный! — продолжал Кревель. — Я не желаю ему зла; но я сплю и вижу ему отплатить, и отплачу!
— Уж не ревность ли причиной тому, что вас больше не видно у госпожи Юло?
— Может быть...
— А-а! Так вы ухаживали за моей кузиной? — сказала Лизбета, смеясь. — Впрочем, я догадывалась.
— А она обошлась со мной, как с собакой. Хуже того, как с лакеем. Скажу больше: как с политическим преступником. Но я свое возьму! — сказал Кревель и, сжав кулак, ударил себя по лбу.
— Бедняга! Вот было бы ужасно: узнать об измене жены, когда тебя только что выставила за дверь любовница!..
— Жозефа? — вскричал Кревель. — Значит, Жозефа бросила его, выпроводила, выгнала? Браво, Жозефа! Жозефа, ты отомстила за меня! Пошлю тебе пару жемчужных сережек, моя бывшая козочка!.. А я ничего ведь и не знал, потому что, повидавшись с вами, я на другое же утро, после того как прекрасная Аделина вновь указала мне на дверь, уехал к Леба в Корбей и только что вернулся оттуда. Моя Элоиза из кожи лезла вон, чтобы отправить меня за город, и я узнал, в чем причина ее фокусов: она хотела без меня отпраздновать новоселье на улице Шоша — с художниками, комедиантами, писаками... Надула меня! Но я прощу. Элоиза меня забавляет. Это новая Дежазе (французская комическая актриса начала XIX в.). Что за продувная девчонка! Вот какую записку я нашел вчера вечером у себя на столе:
«Старичок! я раскинула шатер на улице Шоша. Я озаботилась, чтобы друзья осушили мою квартирку своими боками. Все идет хорошо! Пожалуйте, сударь, когда вам будет угодно. Агарь ждет своего Авраама».
— Элоиза расскажет мне все новости, ведь она знает парижскую богему насквозь.
— Однако мой кузен что-то уж больно легко перенес эту неприятность, — заметила Бетта.
— Не может этого быть, — сказал Кревель, который, как маятник, ходил взад и вперед по комнате.
— Господин Юло уже в летах, — не без лукавства заметила Лизбета.
— Ну и что ж! — возразил Кревель. — Но в одном отношении мы с ним схожи: Юло не в состоянии обойтись без привязанности. Барон способен вернуться к жене, — рассуждал он вслух. — В этом для него будет приманка новизны, а тогда прощай моя месть! Вы улыбаетесь, мадмуазель Фишер? Вы что-то знаете, а?..
— Мне смешны ваши фантазии, — отвечала Лизбета. — Да, моя кузина еще достаточно хороша, чтобы внушать страстные чувства. Я бы влюбилась в нее, будь я мужчиной.
— Ах, этот Юло! Горбатого одна могила исправит!.. — воскликнул Кревель. — Вы надо мной издеваетесь! Барон, наверно, нашел себе утешительницу?