Венцеслав, натура мечтательная, истратил столько энергии на творчество, на обучение, на физический труд под неумолимым надзором Лизбеты, что теперь любовь и привольная жизнь оказывали на него обратное действие. Сказался его истинный характер. Леность и беспечность, сарматская мягкость снова заняли в его душе насиженное место, откуда изгнала их розга наставника. Первые месяцы художник посвятил любви. Гортензия и Венцеслав с милой ребячливостью отдавались страсти, законной, счастливой и безрассудной. И Гортензия прежде всего старалась освободить Венцеслава от всякого труда, гордясь тем, что она восторжествовала над своей соперницей, Скульптурой. Впрочем, женские ласки всегда отпугивают Музу и ослабляют неукротимую, суровую волю к труду. Прошло шесть-семь месяцев, и пальцы скульптора разучились держать стеку. Когда же стало необходимым вернуться к труду, когда князь Виссембургский, председатель комитета по установке памятника, пожелал увидеть статую, Венцеслав произнес знаменитые слова лентяев: «Я принимаюсь за работу!» И он убаюкал свою дорогую Гортензию обманными речами, радужными надеждами художника-мечтателя. Гортензия еще больше полюбила своего поэта, она представляла себе статую Монкорне каким-то чудом искусства. Монкорне должен был являть собою образец храбрости, отваги в духе Мюрата, идеал кавалериста! Все победы императора станут понятны при взгляде на эту статую! А какое мастерское исполнение! Карандаш был весьма услужлив, он покорно следовал за словами.
Вместо статуи появился на свет прелестный маленький Венцеслав.
Как только скульптору надо было идти в мастерскую Гро-Кайу мять глину и делать макет, всякий раз случалось так, что либо часы, заказанные принцем, требовали его присутствия в мастерской Флорана и Шанора, где отливались фигуры, либо день был серый и пасмурный; сегодня — деловые разъезды, завтра — семейный обед, не считая тех дней, когда прихрамывал талант или прихрамывало здоровье, наконец — когда просто хотелось побыть с обожаемой женой. Дело дошло до того, что маршал князь Виссембургский разгневался и пригрозил пересмотреть свое решение, если ему не представят модель статуи. И только после бесконечных упреков и крупных разговоров комитету по установке памятника удалось получить от ваятеля гипсовый слепок. Возвращаясь из мастерской, Стейнбок всегда жаловался на усталость, на физическую слабость и сравнивал свой труд с работой каменщика. Все же в продолжение всего первого года молодые супруги жили в достатке. Графиня Стейнбок, боготворившая мужа, счастливая их взаимной любовью, проклинала военного министра; она отправилась к нему и заявила, что великие произведения не изготовляются, как пушки, и что, по примеру Людовика XIV, Франциска I и Льва X, правительство должно быть всегда готово оказать услугу гению. Бедная Гортензия, воображавшая, что она держит в своих объятиях нового Фидия (знаменитый древнегреческий скульптор - V в. до н. э.)., жила в вечной тревоге за своего Венцеслава, — чувство чисто материнское, свойственное женщинам, у которых любовь доходит до идолопоклонства. «Не утомляй себя, — говорила она мужу. — В этой статуе все наше будущее. Не торопись, создай образцовое произведение». Она приходила в мастерскую. Влюбленный Стейнбок из семи рабочих часов терял пять часов, описывая жене свою статую, вместо того чтобы работать над нею. Таким образом, потребовалось полтора года, чтобы закончить это произведение, столь для него важное.
Когда отливка гипсового слепка была закончена и модель появилась на свет, Гортензия, знавшая, каких огромных усилий эта работа стоила ее мужу, ибо от постоянного физического напряжения у него ломило все тело, болели руки и здоровье его пошатнулось, бедная Гортензия, увидев слепок, пришла от него в восхищение. Отец ее, полный невежда в скульптуре, баронесса, не менее невежественная в этих вопросах, громогласно объявили, что статуя — настоящий шедевр! Пригласили военного министра, и тот, под впечатлением их восторженных похвал, остался доволен этим одиноким экспонатом, выигрышно освещенным и красиво выделявшимся на фоне зеленого холста. Увы! на выставке 1841 года работа Стейнбока встретила всеобщее порицание, которое у людей, раздраженных успехом нового кумира, столь поспешно вознесенного на пьедестал, превратилось в злорадство: посыпались насмешки, поднялось улюлюканье. Стидман, пытавшийся открыть глаза своему другу Венцеславу, был обвинен им в зависти. Газетные статьи воспринимались Гортензией как вой злопыхателей. Стидман, этот благородный малый, добился благожелательных статей, где критики были посрамлены и где доказывалось, что скульптура в гипсе и скульптура в мраморе производят разное впечатление и что выставлять вещь надо только в мраморе. «В процессе работы, от гипсовой модели до статуи в мраморе, — писал Клод Виньон, — можно изуродовать образцовое произведение и создать первоклассную вещь из посредственного слепка. Гипс — это рукопись, мрамор — это книга».
За два с половиной года Стейнбок успел произвести статую и ребенка. Ребенок был дивно хорош, статуя безобразна.
Деньги за часы, приобретенные принцем, и за статую ушли на покрытие долгов молодой четы. К тому времени Стейнбок уже усвоил привычку бывать в свете, в театре, у Итальянцев; он увлекательно рассуждал об искусстве; он поддерживал в глазах света свою славу художника краснобайством и склонностью во всем находить недостатки. В Париже встречаются «гениальные люди», которые только и делают всю жизнь, что разглагольствуют о себе и довольствуются, так сказать, салонной славой. По примеру этих милейших евнухов Стейнбок стал гнушаться работы, и его отвращение к труду увеличивалось с каждым днем. Намереваясь приступить к осуществлению какого-нибудь замысла, он прежде всего замечал все его трудности, падал духом, и воля его ослабевала. Вдохновение, эта страстная жажда созидания, сравнимая только с жаждой материнства, отлетает одним взмахом крыльев при виде немощного любовника.
Скульптура, как и драматическое искусство, самое трудное и вместе с тем самое легкое из всех искусств. Сделайте точный слепок с живой натуры, и произведение выполнено. Но вдохнуть в него жизнь, сделать скульптурный портрет, мужской или женский, возвести его в типический образ — значит совершить грех Прометея. Такие творческие удачи в летописях ваяния встречаются редко, как редки поэты в истории человечества. Микеланджело, Мишель Коломб, Жан Гужон, Пракситель, Поликлет, Пюже, Канова, Альбрехт Дюрер — родные братья Мильтона, Вергилия, Данте, Шекспира, Tacco, Гомера и Мольера. Искусство ваяния столь величественно, что одной статуи довольно, чтобы обессмертить ее творца, как одного образа Фигаро, Ловласа, Манон Леско было достаточно, чтобы обессмертить имя Бомарше, Ричардсона и аббата Прево. Люди поверхностные (а их очень много среди художников) говорят, что монументальная скульптура существовала лишь при обнаженной натуре, что это искусство умерло вместе с античной Грецией и современная одежда для него убийственна. Но, во-первых, древние ваятели оставили нам дивные мраморные фигуры, облаченные в одежду, как Полигимния, Юлия и прочие, из которых до нас не дошло и десятой доли. Во-вторых, пусть истинные любители искусства отправятся во Флоренцию и посмотрят на «Мыслителя» Микеланджело, а в Майнцском соборе на «Деву Марию» Альбрехта Дюрера, который вырезал из черного дерева женскую фигуру, достигнув полной передачи телесности под тройным покровом одежд, причем поражает обработка волос, падающих на грудь и плечи мягкими волнистыми прядями, каких никогда еще не доводилось причесывать ни одной горничной. Пусть невежды убедятся в этом воочию и признают, что гений может вдохнуть жизнь своих фигур в их одеяния, в военные доспехи, в судейские тоги, подобно тому как на одежде любого человека лежит отпечаток его привычек и характера. Скульпторы непрерывно совершают подвиг, который в живописи был совершен одним лишь Рафаэлем! Разрешение этой сложнейшей задачи заключается в упорном, неослабном труде, ибо внешние препятствия должны быть настолько преодолены, рука должна быть так приучена к резцу, так послушна и тверда, чтобы скульптор мог вступить в единоборство с той неосязаемой, духовной натурой, которой он призван дать пластическое воплощение. Если бы Паганини, который умел изливать свою душу, касаясь смычком струн своей скрипки, провел три дня, не упражняясь в игре, он перестал бы чувствовать, по его выражению, регистр своего инструмента, — так определял он связь, существующую между деревом, смычком, струнами и им самим; будь это согласие нарушено, он сразу превратился бы в обыкновенного скрипача. Неустанный труд — основной закон искусства и жизни, ибо искусство есть творческое воспроизведение действительности. Поэтому великие художники, подлинные поэты не ожидают ни заказов, ни заказчиков, они творят сегодня, завтра, всегда. Отсюда вытекает привычка к труду, постоянная борьба с трудностями, на которых зиждется вольный союз художника с Музой, с собственными творческими силами. Канова жил в своей мастерской, Вольтер жил у себя в кабинете. Гомер и Фидий, должно быть, вели такой же образ жизни.
Венцеслав уже стоял на тернистом пути, пройденном этими великими людьми и ведущем к горным вершинам Славы, — так было, когда Лизбета держала его взаперти в мансарде. Счастье в образе Гортензии располагало поэта к лени, естественному состоянию всех художников, ибо их лень — тоже своего рода занятие. Это — наслаждение паши в серале: они лелеют дивные замыслы, они припадают устами к источникам мысли. Талантливые художники, вроде Стейнбока, одержимые мечтой, справедливо именуются мечтателями . Эти курильщики опиума все впадают в нищету, между тем как в суровых условиях жизни из них вышли бы великие мастера. Впрочем, эти полухудожники обаятельны, все их любят, осыпают похвалами, возносят их выше истинных художников, обвиняемых в индивидуализме, в нелюдимости, в бунте против законов общества! И вот почему. Великие люди принадлежат своим творениям. Отрешенность их от всего окружающего, преданность своему труду делают их эгоистами в глазах невежд, которые хотят видеть их в обличье денди, искушенных в сложной эквилибристике, именуемой светскими обязанностями. Им хотелось бы, чтобы атласский лев был расчесан и раздушен, как болонка какой-нибудь маркизы. Творцы эти, редко встречая равных себе, обречены на полное одиночество и становятся какими-то чудаками, по мнению большинства, состоящего, как известно, из глупцов, завистников, невежд и людей поверхностных. Понятна ли вам теперь роль женщины возле этих величественных исключений из правила? Женщина должна быть для них тем, чем была в продолжение пяти лет Лизбета для Венцеслава, а кроме того, быть любящей, покорной, скромной, всегда готовой на жертвы, всегда улыбающейся.
Гортензия, умудренная страданиями матери, подавленная тяжестью нужды, слишком поздно заметила невольные ошибки, в которые ее вовлекла беззаветная любовь к мужу; но недаром она была дочерью Аделины: сердце ее сжималось при одной мысли причинить огорчение Венцеславу; безмерная любовь не давала ей стать палачом своего дорогого поэта, а между тем она видела, что близится день, когда нищета коснется не только ее, но и сына и мужа.
— Ну, ну, полно, моя девочка! — сказала Бетта, заметив слезинки на прекрасных глазах своей юной родственницы. — Не надо отчаиваться. Стакан твоих слез не оплатит тарелки супа! Сколько вам нужно?
— Пять-шесть тысяч франков.
— У меня больше трех тысяч не наберется, — сказала Лизбета. — А над чем сейчас работает Венцеслав?
— Ему предлагают вместе со Стидманом выполнить десертный сервиз для герцога д'Эрувиля; дадут шесть тысяч франков. И тогда господин Шанор берется уплатить четыре тысячи франков долга Леону де Лора и Бридо, а это долг чести!
— Как! Вы получили деньги за статую и за барельефы для памятника маршалу Монкорне и не уплатили этого долга?
— Но ведь последние три года мы тратили по двенадцати тысяч в год, — сказала Гортензия, — а я получаю всего сто луидоров. Памятник маршалу, если вычесть все, что на него затрачено, принес нам не больше шестнадцати тысяч франков. Если Венцеслав не будет работать, я просто не знаю, что с нами станется! Ах, если бы я могла научиться лепить статуи, как бы я славно мяла глину! — сказала она, вытягивая свои прекрасные руки.
Видно было, что эта молодая женщина оправдала надежды, которые она подавала, будучи девушкой. Глаза Гортензии сверкали; в ее жилах текла горячая кровь, насыщенная железом; она сокрушалась, что тратит свою энергию только на то, чтобы нянчить ребенка.
— Ах, мой ангелочек! Благоразумной девушке не следует выходить замуж за художника, пока он не составил себе состояние. Ни за что не следует!
В это время послышался шум шагов и голоса: Стидман и Венцеслав провожали Шанора; вскоре в комнату вошел Венцеслав вместе со Стидманом. Стидман, художник, вращавшийся в среде журналистов, прославленных актрис и знаменитых лореток, был элегантный молодой человек; Валери очень хотелось видеть его у себя, и Клод Виньон совсем недавно представил его г-же Марнеф. Стидман только что порвал связь с пресловутой г-жой Шонтц, которая вышла замуж и уехала в провинцию несколько месяцев тому назад. Валери и Лизбета, узнав об этом разрыве, сочли нужным привлечь друга Венцеслава на улицу Ванно. Так как Стидман из деликатности бывал у Стейнбоков очень редко, а Лизбета не была у Марнефов в тот день, когда Клод ввел его к Валери, то теперь она увидела его в первый раз. Разглядывая знаменитого художника, Лизбета приметила, что он посматривает на Гортензию, и ее осенила мысль подготовить для графини Стейнбок утешителя в случае, если бы Венцеслав изменил ей. Стидман действительно думал, что, не будь Венцеслав его товарищем, молодая и блистательная графиня Стейнбок была бы божественной любовницей; но именно его влечение к ней, обузданное чувством порядочности, и отдаляло его от дома Стейнбоков. Лизбета заметила смущение художника, знаменательное смущение мужчины в присутствии женщины, которая ему нравится и за которой он не позволяет себе ухаживать.
— Какой милый молодой человек! — шепнула она Гортензии.
— Ты находишь? — отвечала Гортензия. — А я даже и не замечала...
— Стидман, голубчик, — сказал Венцеслав на ухо своему товарищу, — ведь мы друг с другом не стесняемся, не правда ли?.. Послушай, нам с женой надо поговорить о делах с этой старой девой.
Стидман откланялся дамам и ушел.
— Мы условились, — сказал Венцеслав, проводив Стидмана, — но работа потребует не менее шести месяцев, а на что жить все это время?
— А мои брильянты! — воскликнула юная графиня Стейнбок в великодушном порыве любящего сердца.
Слезы показались на глазах Венцеслава.
— О, я примусь за работу! — отвечал он, садясь и привлекая жену к себе на колени. — Я займусь ходовым товаром: изготовлю свадебных корзин, бронзовых групп...
— Но, милые мои дети, — сказала Лизбета, — разве вы не знаете, что вы — мои наследники. А я уж, поверьте, оставлю вам кругленькую сумму, особенно если вы поможете мне выйти замуж за маршала. Если нам удастся быстро наладить это дело, я вас всех обеспечу — и вас и Аделину. Ах, как хорошо мы тогда заживем! А пока что послушайтесь меня, поверьте моему опыту. Не обращайтесь в ломбард, это сущее разорение для закладчиков. Я столько раз наблюдала, что вещи пропадали только потому, что у бедняка не было денег, чтобы в срок внести проценты. Я могу достать вам деньги, всего из пяти процентов, под вексель.
— Ах, это было бы для нас спасеньем! — воскликнула Гортензия.
— Коли так, душенька, пусть Венцеслав сходит к той особе, которая может ссудить его деньгами по моей просьбе. Это госпожа Марнеф. Надо только польстить ей, потому что она тщеславная, как все выскочки, и она прекраснейшим образом выручит вас из беды. Побывай-ка и ты в ее доме, моя дорогая!
Гортензия посмотрела на Венцеслава: так, должно быть, смотрят приговоренные к смерти, всходя на эшафот.
— Клод Виньон ввел туда Стидмана, — отвечал Венцеслав. — Говорят, это очень приятный дом.
Гортензия опустила голову. То, что она испытывала, можно выразить в двух словах: то был не укол ревности, а жестокое страдание.
— Ах, дорогая моя Гортензия, пора тебе узнать жизнь! — вскричала Лизбета, поняв немое красноречие ее позы. — А то вот будешь, как твоя мать, сидеть затворницей в пустой комнате, оплакивая на манер Калипсо разлуку с Улиссом, да еще в том возрасте, когда уж не появится никакой Телемак (Имеется в виду эпизод из романа французского писателя Фенелона «Приключения Телемака, сына Улисса» (1699). В романе нимфу Калипсо, оплакивающую разлуку с Улиссом (Одиссеем), утешает любовь Телемака, также попавшего на ее остров.)!.. — прибавила она, повторяя остроту г-жи Марнеф. — Надо смотреть на людей, как на орудия, которыми пользуешься, берешь и отбрасываешь по мере надобности. Воспользуйтесь, милые мои дети, госпожой Марнеф, а потом бросьте ее. Венцеслав тебя обожает, Гортензия. Неужто ты боишься, что он вдруг влюбится в женщину старше тебя на четыре или на пять лет, увядшую, как пучок скошенной травы, и...
— Лучше я заложу свои брильянты, — сказала Гортензия. — О, никогда не ходи туда, Венцеслав!.. Ведь это ад!
— Благодарю, мой друг! — отвечала молодая женщина, вне себя от радости. — Видишь, Лизбета, мой муж просто ангел: он не играет в карты, мы всюду бываем вместе, и если он еще примется за работу, я буду донельзя счастлива. Зачем нам идти к любовнице нашего отца. К женщине, которая его разоряет и является причиною всех наших несчастий, убивающих бедную страдалицу маму?..
— Дитя мое, разорение твоего отца идет вовсе не оттуда. Разорила его певица, а потом твое замужество! — отвечала кузина Бетта. — Боже мой! Да госпожа Марнеф ему даже очень полезна!.. Полноте! Но я должна молчать...
— Ты всех защищаешь, милая Бетта...
Гортензия побежала в сад, услыхав крик ребенка, и кузина Бетта осталась вдвоем с художником.
— Ваша жена — ангел, Венцеслав! — сказала она. — Любите ее крепко, не огорчайте ее.
— Да я так люблю ее, что даже скрываю от нее, в каких мы стесненных обстоятельствах, — отвечал Венцеслав. — Но вам, Лизбета, вам я могу сказать... Видите ли... даже заложив в ломбарде брильянты жены, мы не выйдем из положения.
— Ну так займите у госпожи Марнеф!.. — сказала Лизбета. — Убедите Гортензию, Венцеслав! Пусть она разрешит вам пойти к Марнефам, или сходите-ка туда тайком, ей-богу!
— Я и сам подумал об этом, — отвечал Венцеслав. — Я отказался идти к ней, только чтобы не огорчать Гортензию.
— Слушайте, Венцеслав, я слишком люблю вас обоих, и потому должна предупредить вас об опасности. Если вы туда пойдете, держите сердце обеими руками, потому что эта женщина — настоящий демон. Все в нее влюбляются с первого взгляда. Она так порочна, так соблазнительна!.. Она чарует, как какая-нибудь прелестная картина или статуэтка. Займите у нее денег, но не оставляйте в залог свое сердце! Я буду неутешна, если вы измените Гортензии. А вот и она! — воскликнула Лизбета. — Молчок об этом! Я устрою ваши дела.
— Поцелуй Лизбету, мой ангел, — сказал Венцеслав жене. — Она нас выручает, дает нам взаймы свои сбережения.
И он сделал знак Лизбете; та его поняла.
— Надеюсь, ты теперь примешься за работу, мой херувим? — сказала Гортензия.
— О, завтра же! — отвечал художник.
— Вот это «завтра» и губит нас, — заметила Гортензия с улыбкой.
— Ах, милое мое дитя! Ну, скажи сама, разве все это время не было у меня какой-нибудь помехи, какого-нибудь затруднения, неотложного дела?
— Да, ты прав, любовь моя!
— У меня тут столько замыслов!.. — продолжал Стейнбок, ударив себя по лбу. — О, я удивлю всех своих врагов! Я сделаю столовый сервиз в немецкой манере шестнадцатого века, в манере романтической! Я вычеканю листья, по которым ползают букашки, среди листвы изображу спящих детей, между ними разбросаю в беспорядке фигуры невиданных еще химер, настоящих химер, воплощенные сновидения!.. Я уже вижу их! Все будет скульптурно, легко и пышно. Шанор ушел в полном восхищении. Я нуждался в поддержке, ведь последняя статья о памятнике Монкорне совсем меня убила.
Улучив минуту, когда они остались одни, художник условился со старой девой, что он завтра же пойдет к г-же Марнеф, — с позволения жены или потихоньку от нее.
Валери, узнав в тот же вечер об одержанной победе, приказала барону Юло пригласить к обеду Стидмана, Клода Виньона и Стейнбока, ибо она уже начинала тиранить барона, как умеют подобные женщины тиранить стариков, заставляя их рыскать по городу, кланяться каждому, в ком нуждаются их корыстные, тщеславные и жестокие любовницы.
На следующий день Валери появилась во всеоружии обдуманного туалета, а парижанки большие мастерицы в уменье выставить напоказ свои прелести. Она изучала себя со всех сторон в новом своем наряде: так мужчина накануне поединка упражняется, делая шпагой выпады и парады . Ни одной лишней складки, ни морщинки на корсаже! Валери была блистательна, как никогда, белокурая, томная, воздушная. А «мушки» ее невольно привлекали взгляд. Принято думать, что «мушки» XVIII века упразднены или же утратили смысл. Это неверно. В наше время женщины более изобретательны, нежели в былые времена, и пользуются столь дерзкими приманками, что буквально все на них наводят лорнеты. Одна вводит в моду какой-нибудь бант с крупным бриллиантом вместо булавки и этим весь вечер приковывает к себе взгляды; другая воскресит старинную сетку для волос или воткнет в шиньон золотой кинжальчик, наводя на мысль, каковы же у нее подвязки; та наденет запястья из черного бархата; а эта появится вся в рюшах и оборочках! Когда эти великолепные выдумки, эти Аустерлицы кокетства или любви только еще входят в моду в низших кругах общества, счастливые изобретательницы уже увлекаются какой-нибудь иной новинкой. В тот вечер Валери, желая пленить Венцеслава, посадила себе три «мушки». Вымыв голову особым раствором, она на несколько дней придала своим белокурым волосам пепельный оттенок. Г-жа Стейнбок была золотистой блондинкой, и Валери не хотела походить на нее ни в чем. Новая окраска волос придала ей удивительную пикантность, настолько взволновавшую ее поклонников, что Монтес даже сказал ей: «Что это с вами сегодня?..» Затем она надела на шею довольно широкую черную бархатную ленту, которая оттенила белизну ее груди. Третья «мушка» могла сравниться с так называемыми неотразимыми мушками наших бабушек. В вырез корсажа, там, где кончается планшетка корсета и слегка обрисовывается грудь, Валери воткнула очаровательный розовый бутон. Взглянув на него, каждый мужчина моложе тридцати лет должен был от смущения опускать глаза.
«Я просто душечка!» — сказала она себе, принимая разные позы перед зеркалом, совсем как танцовщица, разучивающая свои плие .
Лизбета утром сама ходила на рынок: обед не должен был уступать наилучшим обедам, которые готовила Матюрена для своего епископа, когда тот угощал прелата из соседней епархии.
Стидман, Клод Виньон и граф Стейнбок явились почти в одно время, около шести часов. Женщина заурядная, или, если угодно, непосредственная, выбежала бы навстречу человеку, которого она пламенно желала видеть у себя; но Валери, хотя она уже с пяти часов была готова к приему гостей, не спешила выйти к ним из своей комнаты: она была уверена, что все разговоры и тайные мысли мужчин сосредоточены на ней. В этот день она сама руководила уборкой гостиной, расставила на видные места очаровательные безделушки, которые производит только Париж и никакой другой город не может произвести, безделушки, которые молча повествуют о женщине и как бы предваряют ее появление: подношения «в знак памяти», оправленные в эмаль и расшитые жемчугом, чаши, наполненные прелестными перстнями, чудесные изделия из саксонского и севрского фарфора, собранные с большим вкусом Флораном и Шанором, наконец, статуэтки и альбомы, все те дорогие игрушки, на которые, обогащая парижские мастерские, бросают сумасшедшие деньги в бреду первых восторгов страсти или в час сладостного примирения. Валери упивалась своим успехом. Она обещала Кревелю стать его женой после смерти Марнефа, и влюбленный Кревель оформил на имя Валери Фортен передаточный акт на десять тысяч франков годовой ренты — то есть сумму прибыли, полученной им с железнодорожных акций за три года, — короче говоря, все, что ему принес капитал в сто тысяч экю, предложенный им когда-то баронессе Юло. Итак, Валери обеспечена была годовым доходом в тридцать две тысячи франков. Кревель имел неосторожность дать обещание еще более значительное, чем принесенные им в подарок барыши. В этот день от двух до четырех часов он провел на улице Дофина со своей герцогиней (так он титуловал г-жу де Марнеф, желая создать себе полную иллюзию); Валери превзошла самое себя, и Кревель в приливе страсти, чтобы поощрить любовницу обеспечить себе ее верность, пообещал подарить ей хорошенький особнячок на улице Барбе, выстроенный для своей семьи каким-то незадачливым подрядчиком, продававшим теперь этот дом с торгов. Валери уже видела себя в собственном прелестном особняке, при котором имелся сад, двор и каретник для будущих ее экипажей.
— Ну, разве можно, ведя честную жизнь, получить все это в такое короткое время и так легко? — сказала она Лизбете, оканчивая свой туалет.
Лизбета обедала в этот день у Валери, ибо должна была нашептывать Стейнбоку такие вещи о своей приятельнице, каких сам о себе никто не скажет. Г-жа Марнеф, вся сияя от счастья, грациозно изгибая стан, вошла в гостиную с самой скромной миной, за ней шла Бетта, вся в черном, в желтой шали, представляя собою выгодный для Валери фон, говоря языком художников.
Клод Виньон, как и многие другие, стал теперь политиком — новое слово, обозначающее честолюбца в первой стадии его карьеры. Политик 1840 года — нечто вроде аббата XVIII века. Ни одна гостиная не обходится без своего политика.
— Душенька, вот мой родственник, граф Стейнбок, — сказала Лизбета, представляя Венцеслава, которого Валери, казалось, даже и не заметила.
— Я сразу вас узнала, граф, — промолвила Валери, любезно кивнув головкой художнику. — Я часто встречала вас на улице Дуайене. Я имела удовольствие присутствовать на вашей свадьбе. Душенька, — обратилась она к Лизбете, — кто видел хоть раз твоего бывшего сынка, тому трудно забыть его... Господин Стидман, — продолжала она, здороваясь со скульптором, — был так добр, что принял приглашение отобедать у меня. Все это вышло экспромтом, но ничего не поделаешь! Необходимость не знает законов! Мне сказали, что вы друг господина Виньона и господина Стейнбока. Что может быть скучнее, несноснее обедов, когда гости незнакомы между собою, и я завербовала вас, имея в виду именно их. Но в другой раз вы придете ради меня самой, не правда ли?.. Скажите: да!..