— Неужели вы не знаете, как крепко всякий гражданин держится за свое добро? — продолжал он после короткого молчания. — Извините, голубушка. Выслушайте меня хорошенько! Вдумайтесь в мои слова. Вам нужно двести тысяч франков?.. Никто не может их дать, не нарушив состояния своих вкладов. Сосчитайте!.. Чтобы получить двести тысяч чистоганом , нужно продать примерно на семьсот тысяч франков трехпроцентной ренты. И вы получите эти деньги не раньше как через два дня. Вот самый скорый способ. А чтобы убедить человека выпустить из рук этакое состояние, — ибо для многих двести тысяч франков это огромное богатство! — необходимо, по крайней мере, сказать, куда все это пойдет, на какие цели...
— Речь идет, мой дорогой Кревель, о жизни двух людей, из которых один может умереть с горя, а другой покончить с собой. Наконец, речь идет обо мне, потому что я близка к сумасшествию! Разве это не заметно?
— Пока еще не очень! — сказал он, касаясь рукой колен г-жи Юло. — Значит, папаша Кревель на что-нибудь да годится, раз ты, мой ангел, удостоила его своим вниманием!
«Кажется, нужно ему позволить прикасаться к моим коленям!» — подумала святая, благородная женщина, закрывая лицо руками.
— Когда-то вы предлагали мне целое состояние! — сказала она, краснея.
— Ах, мамаша! Ведь этому уже три года!.. — возразил Кревель. — О, я еще никогда не видел вас такой прекрасной!.. — воскликнул он, схватив руку баронессы и прижимая ее к сердцу. — У вас, милочка моя, хорошая память, черт возьми!.. Вот видите, как вы ошиблись в тот раз, изображая недотрогу! Ведь тогда вы так благородно отвергли триста тысяч франков, а теперь они уже в кошельке у другой. Я любил вас и все еще люблю. Но перенесемся на три года назад. Когда я вам говорил: «Вы будете моей!» — какое у меня было намерение? Я хотел отомстить этому злодею Юло. А ваш супруг, красавица моя, взял себе в любовницы не женщину, а сокровище, настоящую жемчужину, плутовку двадцати трех лет, — теперь ей двадцать шесть. Я решил, что будет забавнее, удачнее, более во вкусе Людовика Пятнадцатого и маршала Ришелье, более утонченно, если я свистну у него это прелестное создание. А впрочем, она никогда не любила Юло и вот уже три года как без ума от вашего покорного слуги...
Пока Кревель разглагольствовал, баронесса высвободила руки из его рук, и он опять принял свою излюбленную позу. Заложив большие пальцы в проймы жилета, он ладонями, словно крылышками, похлопывал себя по груди, воображая, что в таком виде он неотразим. Вся его фигура, казалось, говорила: «Вот какого человека вы отвергли!»
— Итак, моя дорогая, я отомщен, и ваш муж узнал об этом! Я категорически доказал барону, что его околпачили, что ему, как говорится, натянули нос... Госпожа Марнеф — моя любовница, и, если господин Марнеф подохнет, она станет моей женой.
Госпожа Юло смотрела на Кревеля остановившимся, почти безумным взглядом.
— Значит, Гектор узнал об этом? — спросила она.
— И вернулся к ней! — отвечал Кревель. — И я все это терпел, потому что Валери хотелось быть супругой столоначальника. Но она поклялась мне устроить так, что наш барон полетит кубарем и больше у нее не покажется. И моя герцогинюшка (ведь эта женщина прирожденная герцогиня, клянусь честью!) сдержала свое слово. Она отправила к вам, сударыня, вашего Гектора, как она остроумно выразилась, на пожизненную добродетель! Урок ему дан был хороший, что и говорить! Крутенько пришлось барону! Не станет он больше содержать ни танцовщиц, ни порядочных женщин! Вылечен радикально, потому что его обобрали до нитки. Если бы вы в тот раз послушались Кревеля, вместо того чтобы его унижать да указывать ему на дверь, у вас было бы теперь четыреста тысяч франков, — ведь моя месть обошлась мне не меньше этого. Но я надеюсь вернуть свои денежки после смерти Марнефа... Я положил их на имя моей будущей жены. Вот в чем секрет моей расточительности. Я разрешил задачу, как быть большим барином на даровщинку!
— И вы собираетесь дать такую мачеху вашей дочери? — вскричала г-жа Юло.
— Вы не знаете Валери, сударыня, — с важностью возразил Кревель, принимая позу в своей первой манере. — Она хорошего происхождения, порядочная женщина, женщина с прекрасной репутацией. Как раз вчера у нее обедал приходский викарий. Мы пожертвовали в церковь великолепную дароносицу, — ведь Валери набожна. О, она ловка, умна, обаятельна, образованна, она всем взяла! Что до меня, дорогая Аделина, я премного обязан этой прелестной женщине: она расшевелила меня, облагородила, как видите, мою речь; она поправляет мои остроты, она подсказывает мне и слова и мысли. Я не говорю теперь ничего неуместного. Во мне произошли большие перемены, вы, наверно, это заметили. Наконец, она пробудила во мне честолюбие. Я буду депутатом и уже не стану мазать в игре , потому что во всем буду советоваться с моей Эгерией. У великих политиков, — у нынешнего Нумы, нашего знаменитого министра (Нума Помпилий — один из легендарных римских царей; по преданию, руководствовался в своих действиях советами нимфы-прорицательницы Эгерии. Здесь Бальзак имеет в виду премьер-министра Гизо, на которого, как полагали, большое влияние оказывала жена бывшего русского посла в Лондоне Ливен.), — у всех у них была своя сивилла из самых сливок общества! Валери принимает у себя человек двадцать депутатов, она становится очень влиятельной, а теперь когда переедет в красивый особняк и будет иметь собственный выезд, она станет одной из негласных парижских владычиц. Такая женщина — что твой локомотив! Ах, я не раз благодарил вас за вашу суровость!..
— Тут невольно усомнишься в высшей справедливости, — сказала Аделина, у которой от негодования высохли слезы. — Но нет, божественное правосудие уже занесло меч над ее головой!
— Вы не знаете света, прекрасная дама, — возразил великий политик Кревель, глубоко оскорбленный. — Свет, милая Аделина, любит успех. Скажите пожалуйста, разве уж он так гонится за вашей высокой добродетелью, цена которой двести тысяч франков?
При этих словах г-жа Юло вся похолодела, и у нее опять началась нервная дрожь. Она поняла, что бывший парфюмер мстит ей самым низким образом, как он отомстил Юло; ее охватило отвращение, сердце у нее болезненно сжалось, горло сдавило, и она не могла произнести ни слова.
— Деньги!.. вечно эти деньги! — вымолвила она наконец.
— Вы меня совсем растрогали, когда я увидел, как вы рыдаете вот тут, у моих ног!.. — продолжал Кревель, который при упоминании о деньгах вспомнил, до какой степени унизила себя эта женщина. — Знаете что, вы, может быть, мне не поверите, а, право, будь сейчас при мне бумажник, он был бы к вашим услугам! Слушайте, вам нужна именно эта сумма?
Вопрос, заданный так грубо, но, быть может, суливший двести тысяч франков, заставил Аделину забыть возмутительные оскорбления, которые нанес ей этот «большой барин на даровщинку», она поддалась на хитрую приманку, преподнесенную Кревелем, который хотел лишь проникнуть в тайну Аделины, а потом посмеяться над ней вместе с Валери.
— Ах, я согласна на все! — воскликнула несчастная женщина. — Сударь, я готова продать себя, готова стать, если это угодно, такой, как Валери.
— Для вас это будет трудновато, — отвечал Кревель. — Валери единственная в своем роде. Двадцать пять лет добродетельной жизни, мамаша! Да ведь она всегда дает себя знать, как плохо залеченная болезнь. А ваша добродетель порядочно-таки заплесневела, дитя мое дорогое! Но вы увидите, как я вас люблю. Я добуду для вас двести тысяч франков.
Аделина схватила руку Кревеля, прижала ее к своему сердцу, не в состоянии слова вымолвить, и слезы радости заблестели на ее ресницах.
— Ну-ну, подождите! Тут еще большая закавыка! Но я, знаете ли, человек опытный и, что называется, добрый малый, без предрассудков, я все выложу вам начистоту. Вы желаете быть такой, как Валери, ладно! Но этого недостаточно. Надобно добыть еще шляпу , так сказать акционера, какого-нибудь Юло. Я знаю одного толстяка лавочника, бывшего шапочника. Он туп, тяжел на подъем, звезд с неба не хватает; я его развиваю, но неизвестно, когда он сделает честь своему учителю. Он у меня депутат, глуп, тщеславен; в глуши провинции, сидя под башмаком какой-то особы в тюрбане, он сохранился в девственном состоянии и не имеет понятия о роскоши и удовольствиях парижской жизни; но Бовизаж (его фамилия Бовизаж) — миллионер, и этот Бовизаж дал бы, моя цыпочка, как и я три года назад, сто тысяч экю за любовь порядочной женщины... Да-с, — прибавил Кревель, воображая, что верно истолковал жест Аделины. — Он, знаете ли, завидует мне!.. Ну да, завидует моему счастью с госпожой Марнеф и готов спустить крупную собственность, чтобы стать собственником какой-нибудь...
— Довольно, господин Кревель! — сказала г-жа Юло, не скрывая более своего отвращения и покраснев от стыда. — Я наказана за свой грех даже больше, чем заслужила. Мою совесть до сих пор подавляла жестокая необходимость, но я не в силах вынести подобного оскорбления; честь моя вопиет, что такая жертва невозможна. У меня нет больше гордости, и я не гневаюсь, как в тот раз, я не говорю вам: «Уходите прочь!» — получив от вас смертельный удар. Я больше не имею на это права: я предложила вам себя, как проститутка... Да, — продолжала она в ответ на протестующий жест Кревеля, — я запачкала свою жизнь, до сей поры чистую, низким намерением, и... мне нет прощения, я это знаю!.. Я заслужила все ваши оскорбления. Да будет воля господня! Если богу угодна смерть двух существ, достойных предстать пред лицом его, пусть они умрут, я буду их оплакивать, буду молиться за них! Если ему угодно унижение нашей семьи, преклонимся перед его карающей десницей и облобызаем ее, как истинные христиане! Я знаю, как мне искупить позор этой минуты, которая будет моим мучением до последнего дня жизни. Сударь, с вами говорит уже не госпожа Юло, а бедная, смиренная грешница, христианка, в чьем сердце будет отныне жить лишь одно чувство — раскаяние, и чья жизнь будет посвящена молитве и делам милосердия. Теперь я последняя из женщин и должна вечно каяться — так велико мое прегрешение! Вы послужили орудием моего духовного просветления, и глас божий достиг моего слуха: благодарю вас!
Она вся дрожала, и с этого часа нервная дрожь уже никогда не покидала ее. Слова ее, полные кротости, резко отличались от бредовой речи женщины, решившейся опозорить себя ради спасения семьи. Кровь отхлынула у нее от щек, она побледнела, слезы ее сразу высохли.
— Впрочем, я очень плохо сыграла свою роль, не так ли? — продолжала она, глядя на Кревеля с такой кротостью, с какою некогда мученики взирали на проконсула. — Истинная любовь, святая женская любовь дает наслаждения, непохожие на те, что покупаются на ярмарке продажной любви! Но к чему я все это говорю? — прибавила она, углубляясь в себя и делая новый шаг на пути к совершенству. — Это похоже на иронию, а у меня ее нет! Простите мне мои слова! А впрочем, сударь, возможно, я самое себя хотела ими уязвить...
Величие добродетели, ее небесное сияние разогнало тень порока, на миг омрачившую лицо этой женщины, к ней вернулась лучезарная красота, и Аделина Юло словно выросла в глазах Кревеля. В эту минуту она напоминала вдохновенные образы святых, опирающихся на крест, как их писали живописцы старой венецианской школы; весь облик этой женщины проникнут был величием ее горя и величием католической церкви, под сенью которой она укрылась, подобно раненой голубке. Кревель был ослеплен, ошеломлен.
— Сударыня, я к вашим услугам без всяких оговорок! — сказал он в порыве великодушия. — Давайте обсудим ваше дело, и... Чего вы желаете? Говорите! Невозможного? Я все сделаю. Я внесу ренту депозитом в банк, и через два часа вы получите деньги...
Она прочла вслух молитву с таким умилением, что Кревель был растроган; и г-жа Юло, поднявшись с колен, увидела слезы на его глазах.
— Будьте мне другом, сударь, — сказала она. — Душа у вас лучше, чем поведение и слова. Бог дал вам душу, а ваш образ мыслей внушен светом и страстями! О, я буду так любить вас!.. — воскликнула она, охваченная неземным восторгом, и ангельское выражение ее лица представляло резкий контраст с ужимками ее недавнего жалкого кокетства.
— Да не дрожите же так! — сказал Кревель.
— Разве я дрожу? — спросила баронесса, не замечая недуга, внезапно овладевшего ею.
— Посмотрите сами, — сказал Кревель, взяв Аделину за руку, по которой пробегала нервная дрожь. — Ну, успокойтесь, сударыня! — прибавил он почтительно. — Я иду в банк.
— Возвращайтесь скорее! Помните, друг мой, — сказала она, невольно выдавая свою тайну, — что нельзя допустить до самоубийства моего бедного дядюшку Фишера, которого мой муж поставил в ужасное положение. Ведь я теперь доверяю вам и говорю вам все! Ах, если мы упустим время... Я знаю маршала, у него такая добрая душа, он не переживет этого несчастия.
— Так я иду, — сказал Кревель, целуя руку баронессы. — Но что же все-таки сделал бедняга Юло?
— Он обокрал казну!
— О боже мой!.. Бегу, сударыня, бегу!.. Я понимаю вас, восхищаюсь вами.
Кревель встал на колени, поцеловал край платья г-жи Юло и исчез со словами:
— До скорого свиданья!
С улицы Плюме Кревель отправился к себе домой, чтобы захватить необходимые бумаги, но, к несчастью, путь его лежал через улицу Ванно, и, конечно, он не мог отказать себе в удовольствии взглянуть на свою «герцогинюшку». Он явился к ней с расстроенной физиономией. Когда он вошел в спальню Валери, она была занята своей прической. Валери увидела Кревеля в зеркале и, подобно всем женщинам такого сорта, еще не зная, в чем дело, уже была неприятно задета его встревоженным видом, потому что причиной волнения была не ее особа.
— Что с тобой, дружок? — спросила она Кревеля. — Разве с такой физиономией приходят к своей герцогинюшке? Пусть даже я не буду для вас герцогиней, сударь, все же я всегда останусь твоей цыпочкой, старый урод!
Кревель грустно улыбнулся и указал на Регину.
— Регина, милочка, на сегодня довольно, я закончу прическу сама. Подай мне китайский халатик, так как у моего барина , сдается мне, какая-то китайщина на уме...
Регина, физиономия которой, изрытая оспинами, напоминала кухонную шумовку и точно нарочно была создана, чтобы оттенять красоту личика Валери, обменялась улыбкой со своей госпожой и принесла халатик. Валери сбросила пеньюар и, оставшись в одной рубашке, скользнула в китайское одеяние, как змейка в цветущий куст.
— Прикажете никого не принимать?
— Что за вопрос! — сказала Валери. — Ну, ну, выкладывай все, жирный котик! Неужели левобережные акции падают?
— Нет.
— На особняк вздули цену?
— Нет.
— Ты сомневаешься, твой ли сын наш будущий малыш?
— Что за вздор? — воскликнул Кревель, не допуская и мысли об измене.
— Ну, в таком случае я ничего не понимаю! — сказала г-жа Марнеф. — Удивительно интересно вытягивать из своего дружка каждое слово, как пробку из бутылки шампанского! Не желаю... Пошел прочь, надоел!..
— Сущие пустяки, — сказал Кревель. — Мне нужно достать через два часа двести тысяч франков...
— И ты их достанешь! Слушай, я еще не истратила те пятьдесят тысяч франков, что получила от Юло за протокол, и я могу попросить пятьдесят тысяч франков у Анри!
— Анри! Вечно этот Анри!.. — вскричал Кревель.
— А ты воображаешь, Макиавелли ты этакий, что я расстанусь с Анри? Разве Франция разоружает свой флот?.. Анри! Да ведь это кинжал в ножнах, безобидное украшение на стене. Этот мальчик, — сказала она, — нужен мне для того, чтобы судить, любишь ли ты меня... А ты меня нынче не любишь.
— Это я тебя не люблю, Валери? — воскликнул Кревель. — Да я люблю тебя, как целый миллион чистоганом!
— Мало, мало!.. — возразила Валери и, прыгнув на колени к Кревелю, повисла у него на шее, как занавес, подхваченный розеткой. — Я хочу, чтобы ты меня любил, как десять миллионов, как все золото, какое только есть на земле, и даже больше. Анри и пяти минут не выдержит, чтобы не выложить мне все, что у него на душе. Ну, что с тобой, пузанчик? Давай-ка разгружаться... Рассказывай все, да поживее, своей цыпочке! — И она коснулась лица Кревеля своими волосами, теребя его за нос. — Ну, можно ли, имея такой нос, — продолжала она, — хранить тайну от своей Вава-леле-рири!..
Вава — нос повернулся вправо, леле — повернулся влево, рири — его водворили на место.
— Так вот, я видел сейчас...
Кревель замялся, взглянул на г-жу Марнеф.
— Валери, сокровище мое, обещай мне... дай честное слово?.. Помнишь наш уговор?.. Обещай ни словом не обмолвиться о том, что я тебе расскажу...
— Обещаю, господин мэр! Вот вам моя рука... и нога!
Она приняла такую позу, что Кревель, по выражению Рабле, сомлел с головы до пят, так она была забавна и прелестна в своей наготе, розовевшей сквозь облако батиста.
— Я видел сейчас добродетель, впавшую в отчаяние!..
— Разве добродетель и отчаяние совместимы? — сказала Валери, покачивая головкой и по-наполеоновски скрестив руки на груди.
— Я говорю о несчастной госпоже Юло. Ей нужны двести тысяч франков. Иначе и маршал, и дядюшка Фишер пустят себе пулю в лоб; а поскольку ты, моя герцогинюшка, отчасти являешься причиной всего случившегося, то я и хочу поправить беду. О, это святая женщина, я ее знаю, она возвратит мне все сполна.
Как только он упомянул имя Юло и назвал сумму — двести тысяч, из-под длинных ресниц Валери блеснул взгляд, как огонь сквозь дым пушечного выстрела.
— Чем же разжалобила тебя эта старуха? Что она показала тебе... что? Свою... набожность?..
— Не смейся над ней, мое сердечко. Она в самом деле святая, благородная и благочестивая женщина, достойная всякого уважения!
— А я, стало быть, недостойна никакого уважения? — сказала Валери, бросая на Кревеля грозный взгляд.
— Я этого не говорил, — отвечал Кревель, поняв, как должна была задеть г-жу Марнеф эта похвала добродетели.
— Я тоже благочестивая, — сказала Валери, усаживаясь в кресло. — Но я не выставляю напоказ свою набожность. Я прячусь от людей, когда иду в церковь.
Она замолчала и отвернулась от Кревеля. Крайне обеспокоенный, Кревель подошел к креслу Валери; казалось, она вся ушла в свои думы, которые он так неосторожно в ней пробудил.
— Ах, господин Кревель, я думаю о моем первом причастии. Как я была тогда хороша! Как же я была чиста! Как же я была светла и непорочна!.. Ах, если бы кто-нибудь сказал тогда моей бедной матушке: «Ваша дочь будет шлюхой, она обманет своего мужа; в один прекрасный день полицейский пристав застанет ее в квартире для свиданий; она продаст себя некоему Кревелю и изменит некоему Юло, двум гнусным старикам...» Брр!.. Фи! Да она бы умерла, не дослушав этих слов до конца. Ведь она так любила меня, бедняжка!..
— Успокойся!
— Ты и понятия не имеешь, как сильно нужно любить мужчину, чтобы подавить в себе угрызения совести, терзающие сердце женщины, нарушившей супружескую верность. Жаль, что Регина ушла; она сказала бы тебе, что нынче утром она застала меня в слезах за молитвой. Да будет вам известно, господин Кревель, я не глумлюсь над религией. Разве вы слыхали от меня хоть одно дурное слово о религии?
Кревель одобрительно закивал головой.
— Я запрещаю говорить о религии в моем присутствии... Я готова шутить над чем угодно: над королями, политикой, казной, над всем, что только есть святого, над судьями, браком, любовью, над молодыми девушками, над стариками!.. Но церковь... но бог!.. О, тут я пасую! Я отлично знаю, что веду себя дурно, что я приношу вам в жертву спасение своей души. А вы и не подозреваете, как велика моя любовь!
Кревель умоляюще сложил руки.
— Ах, нужно проникнуть в мое сердце, измерить силу моих религиозных убеждений, чтобы понять, чем я для вас жертвую!.. Я чувствую в себе задатки святой Магдалины... Смотрите, с каким почтением я отношусь к священникам! Подсчитайте, сколько я жертвую на церковь! Мать воспитала меня в католической вере, и господь живет в моей душе! К нам, грешницам, обращает он грозный свой глагол...
Валери отерла две крупные слезы, катившиеся по ее щекам.
Кревеля охватил ужас. Г-жа Марнеф поднялась с кресла, она была в каком-то экстазе.
— Успокойся же, цыпочка, ты меня пугаешь!..
Госпожа Марнеф упала на колени.
— Боже мой! Я вовсе не такая скверная! — воскликнула она, молитвенно складывая руки. — Снизойди к твоей заблудшей овце, накажи ее, покарай, но вырви из рук, ввергнувших ее в бездну зла и прелюбодеяния. С какою радостью припадет она к твоей груди! Она вернется, счастливая, в отчий дом!
Она поднялась с колен, посмотрела на Кревеля, и Кревель испугался пустых глаз Валери.
— Порою — знаешь ли, Кревель?.. — порою меня охватывает страх... Ведь божественное правосудие карает людей как в загробном мире, так и здесь, на земле. Могу ли я ждать милостей от господа бога? Возмездие настигает виновного различными путями: оно сказывается во всякого рода несчастьях. Всякое несчастье, необъяснимое для глупца, — это искупление грехов. Вот что сказала мне мать на смертном одре, думая о своей горькой старости. А вдруг я потеряю тебя?.. — прибавила она, с неистовой силой сжимая Кревеля в своих объятиях. — О, я тогда умру!
Госпожа Марнеф выпустила Кревеля из объятий, снова преклонила колени перед креслом, сложила руки (и в какой прелестной позе!) и с неизъяснимым умилением произнесла следующие слова:
— Святая Валери, всеблагая моя заступница, почему так редко склоняешь ты свой взор к изголовью той, для кого ты являешься ангелом-хранителем? О, снизойди ко мне в час вечерний, как снизошла нынче в утренний час! О, внуши мне добрые помыслы, уведи меня со стези порока, и я, подобно Магдалине, отрекусь от греховных наслаждений, от суетного мирского блеска и даже от человека, которого я так люблю!
— Моя цыпочка! — воскликнул Кревель.
— Нет больше цыпочек, сударь!
Она горделиво повернулась к нему, как подобает добродетельной женщине; глаза ее были влажны от слез, она предстала перед Кревелем недоступная, замкнутая, холодная.
— Оставьте меня, — сказала она, отстраняя Кревеля. — В чем состоит мой долг?.. Хранить верность мужу. Человек умирает, а я что делаю? Я обманываю несчастного, стоящего на краю могилы! Он считает вашего сына своим... Я открою ему всю правду и вымолю у него прощение, прежде чем молить о прощении господа бога. Расстанемся!.. Прощайте, господин Кревель!.. — прибавила она, выпрямляясь во весь рост и протягивая Кревелю ледяную руку. — Прощайте, мой друг! Мы увидимся с вами только в лучшем мире!.. Я доставляла вам греховные радости, теперь я хочу... да, я хочу заслужить ваше уважение...
Кревель плакал горькими слезами.
— Ах ты дурень толстопузый! — вдруг крикнула она, разразившись адским хохотом. — Вот каким манером эти благочестивые женщины выманивают у вас подарочки в двести тысяч франков! Толкуешь о маршале Ришелье, этом прообразе Ловласа, а сам попадаешься на такой шаблон, как говорит Стейнбок! Если бы я только захотела, я бы уже давным-давно вырвала у тебя эти двести тысяч франков, старый болван!.. Побереги-ка свои денежки! Что они у тебя, лишние? Так пусть они лучше попадут в мой кошелек! Если ты вздумаешь дать хоть грош этой старухе, которая ударилась в ханжество, потому что ей стукнуло пятьдесят семь лет, мы с тобой никогда больше не увидимся. Можешь взять ее в любовницы! Ты прибежишь ко мне на другой же день, весь помятый ее неуклюжими ласками, сытый по горло ее нытьем и ее коленкоровыми ночными чепцами, ее слезливостью, орошающей поцелуи, как проливным дождем!..
— Оно конечно, — сказал Кревель, — двести тысяч франков — это деньги...
— У святош, как видно, хороший аппетит! Ах дряни! Они продают свои проповеди выгоднее, чем мы продаем самое ценное, самое бесспорное, что есть на свете, — наслаждение... Да еще какие они романы сочиняют! Нет, подумайте только!.. Я их знаю, я на них нагляделась у своей мамаши! Они воображают, что все позволено ради религии, ради... Слушай, как тебе не стыдно, мой миленький! Ты ведь не очень щедрый... Ведь в общей сложности я-то не получила от тебя двухсот тысяч франков!
— Как бы не так, — возразил Кревель. — Один твой особнячок будет того стоить...
— Стало быть, у тебя имеется добрых четыреста тысяч франков? — спросила она с мечтательным видом.
— Нет.
— Хорошо, сударь! А как же это вы собирались одолжить какой-то старой карге двести тысяч франков, предназначенных на покупку особняка для меня? Вот уж поистине преступление против своей цыпочки!..