Четверг, 26.06.2025, 03:15
Электронная библиотека
Главная | Лилия долины (продолжение) | Регистрация | Вход
Меню сайта
Статистика

Онлайн всего: 5
Гостей: 5
Пользователей: 0

 

Да, я приготовился страдать, но меня сразило это внимание, в котором слились все мои воспоминания о былом счастье.

«Вот она, — подумал я, — иссушенная, бесплодная ланда в свете серого, осеннего дня, и посреди нее один-единственный цветущий куст, которым я любовался во время своих прогулок с чувством суеверного трепета, — он предвещал мне этот скорбный час!»

Все замерло в маленьком поместье, прежде таком веселом и оживленном. Все было печально и заброшено, все говорило об отчаянии. Аллеи были лишь наполовину расчищены, начатые работы оставлены, батраки стояли без дела и смотрели на замок. Хотя сейчас шел сбор винограда, не слышно было ни шума, ни говора. Казалось, виноградники опустели — такая кругом стояла тишина. Мы шли молча, как люди, чье горе не выносит банальных слов, и слушали графа, — он один продолжал говорить. Отдав дань своей любви к жене, давно перешедшей в привычку, граф начал, как всегда, выражать недовольство и жаловаться на графиню. Его жена никогда не заботилась о себе и не слушала его разумных советов; он первый заметил симптомы ее болезни: ведь он изучил их на себе; но он боролся с недугом и сам вылечил себя, следуя строгому режиму и избегая волнений. Он вполне мог бы вылечить и графиню, но разве муж решится взять на себя такую ответственность, особенно когда видит, что его опыт, к несчастью, ставят ни во что. Вопреки его доводам графиня избрала себе врачом Ориже; и этот доктор, прежде так плохо лечивший его, теперь погубил и жену. Если эта болезнь — следствие тяжелых огорчений, то сам он испытал такие невзгоды, которые должны были неминуемо вызвать ее. А какие огорчения были у его жены? Графиня была счастлива, ничто ее не тревожило, никто ей не перечил. Благодаря его попечениям и удачным идеям их состояние было упрочено; он предоставил жене распоряжаться в Клошгурде; его дети были хорошо воспитаны, здоровье их уже не внушало никаких опасений; что же могло вызвать ее болезнь? И он продолжал рассуждать, изливая свое горе в бессмысленных жалобах и обвинениях. Но постепенно воспоминания вновь оживили его привязанность к этому благородному созданию, и несколько слезинок смочили его доселе сухие глаза.

Тут подошла Мадлена и сказала, что ее мать ждет меня. Аббат Биротто последовал за мной. Девушка держалась сурово и осталась с отцом, сказав, что графиня хочет говорить со мной наедине, ибо ее утомляет присутствие нескольких человек. В этот торжественный час я чувствовал и внутренний жар и холодную дрожь, какие охватывают нас в решающие минуты жизни. Аббат Биротто, один из тех людей, которых бог осенил своей благодатью, наделив кротостью и простотой, терпением и милосердием, отвел меня в сторону.

— Сударь, — сказал он, — я сделал все, что было в человеческих силах, чтобы помешать вашему свиданию. Этого требовало спасение души нашей страдалицы. Я думал только о ней, а не о вас. Теперь, когда вы входите к той, видеть которую вам должны были воспретить сами ангелы, знайте, что я останусь между вами, чтобы защитить ее от вас, а может быть, и от нее самой! Уважайте ее слабость. Я прошу вас пощадить ее не как священник, а как преданный друг, которого вы до сих пор не знали и который хочет избавить вас от угрызений совести. Наша дорогая больная умирает от голода и жажды. С сегодняшнего утра она находится в лихорадочном возбуждении, которое предшествует этой ужасной смерти, и я не могу утаить от вас, что она никак не хочет расставаться с жизнью. Крики ее бунтующей плоти замирают в моем сердце, вызывая лишь нежное сострадание; но мы с аббатом де Доминисом считаем своим священным долгом скрыть зрелище ее духовной агонии от этой благородной семьи, которая не узнает в ней теперь свою прежнюю путеводную звезду; ибо ее супруг, дети, слуги — все спрашивают: «Где она?», — так изменилась графиня. При вас ее жалобы обретут новую силу. Оставьте светские помыслы, изгоните тщеславие из сердца, будьте подле нее посланцем небесным, а не земным, дабы эта праведница не умерла в минуту сомнений, со словами отчаяния на устах.

Я ничего не ответил. Мое молчание поразило бедного духовника. Я видел, слышал, двигался, но мне казалось, что я нахожусь где-то далеко от земли. «Что же произошло? В каком состоянии я застану ее, если каждый старается меня предостеречь?» Эта мысль вызывала во мне страшное предчувствие, тем более мучительное, что я не мог его определить; в нем как бы слились все мои тревоги. Мы подошли к ее двери, которую опечаленный аббат открыл передо мной. И тут я увидел Анриетту. Она сидела в белом платье на кушетке у камина, украшенного нашими вазами, полными цветов; цветы стояли и на столике возле окна. Взглянув на аббата Биротто, с изумлением смотревшего на эту комнату, вдруг принявшую свой прежний вид и убранную словно к празднику, я угадал, что умирающая велела вынести из спальни все, что напоминало о болезни. Она собрала все свои силы, чтобы принарядить свою комнату и достойно принять того, кто был ей сейчас дороже всех на свете. Ее исхудавшее, зеленовато-бледное лицо, окруженное волной кружев, напоминало нераспустившийся цветок магнолии и казалось мне лишь наброском любимого лица, начертанным мелом на холсте; но чтобы понять, какая боль пронзила мое сердце, представьте себе, что художник закончил и оживил глаза на этом портрете, глубоко запавшие, сверкающие глаза, пугавшие своим блеском на этом потухшем лице. У нее уже не было того спокойного величия, какое придавали ей постоянные победы над страданиями. На лбу, единственной части лица, сохранившей свою красивую форму, лежала печать дерзновенных желаний и скрытых угроз. Несмотря на восковой оттенок вытянувшегося лица графини, вы угадывали сжигавший ее внутренний огонь по какому-то исходившему от него жару, похожему на трепет воздуха, струящегося в знойный день над поляки. Ее запавшие виски и ввалившиеся щеки подчеркивали внутреннее строение лица, а улыбка бескровных губ чем-то напоминала жуткую усмешку смерти. Платье со скрещенной на груди пелериной не могло скрыть худобы ее некогда полной фигуры. Выражение лица говорило о том, что она знает, как изменилась, это приводит ее в отчаяние. Теперь она уже не была ни моей восхитительной Анриеттой, ни величавой и святой г-жой де Морсоф; она стала существом без имени, ведущим поединок с небытием, о котором говорит Боссюэ; голод и неутоленные желания толкнули ее на эту отчаянную борьбу со смертью. Я сел подле нее и, взяв ее руку, чтобы поцеловать, почувствовал, как она пылает. Анриетта отгадала мое скорбное удивление по усилию, которое я сделал, чтобы его скрыть. И ее бледные губы растянулись над выступившими зубами, пытаясь сложиться в одну из тех вымученных улыбок, за какими мы скрываем и злорадство, и нетерпеливое желание, и опьянение души, и бешенство разочарования.

— Увы, это смерть, дорогой Феликс, — сказала она, — а вы не любите смерти! Та отвратительная смерть, что вселяет ужас во всякое живое существо и даже в душу самого бесстрашного любовника. Тут кончается любовь, я это знала. Леди Дэдлей никогда не заметит на вашем лице удивления при виде того, как она изменилась. Ах, зачем я так ждала вас, Феликс! А теперь, когда вы пришли, я вознаграждаю вас за преданность этим ужасным зрелищем, при виде которого граф де Рансе стал некогда траппистом (члены монашеского ордена, устав которого требовал крайне сурового образа жизни (пост, одиночество и т. д.). Траппистам приписывалась фраза, которая служила у них приветствием при встрече: «Брат, надо умереть»); я жаждала остаться прекрасной и возвышенной в вашей памяти, всегда быть вашей белой лилией — и вот сама разрушила ваши иллюзии! Истинной любви чужды всякие расчеты. Но не убегайте, останьтесь со мной. Господин Ориже нашел сегодня утром, что мне гораздо лучше, я вернусь к жизни, меня оживят ваши взоры. А затем, когда силы начнут возвращаться ко мне, когда я смогу вновь принимать пищу, ко мне вернется и былая красота. Ведь мне только тридцать пять лет, у меня еще могут быть счастливые годы. Счастье молодит, а я хочу познать счастье. У меня чудесные планы: мы оставим их  в Клошгурде и уедем с вами в Италию.

Слезы застилали мне глаза; я отвернулся к окну, словно разглядывая цветы. Аббат Биротто быстро подошел ко мне и наклонился над букетом.

— Сдержите слезы! — молвил он мне на ухо.

— Анриетта, разве вы больше не любите нашу долину? — спросил я, чтобы объяснить, почему отвернулся от нее.

— Люблю, — отвечала она, прижимаясь лбом к моим губам с игривой лаской, — но без вас она меня угнетает... Без тебя , — шепнула она мне на ухо, прикоснувшись к нему горячими губами, и слова ее прозвучали, как легкий вздох.

Меня ужаснул этот мрачный порыв; он сказал мне больше, чем мрачные предупреждения обоих аббатов. Я уже успел побороть удивление, но если я и взял себя в руки, у меня не хватало силы воли, чтобы сдержать нервную дрожь, пробегавшую по моему телу в течение всей этой сцены. Я слушал Анриетту, не отвечая, вернее, я отвечал застывшей улыбкой и лишь кивал головой, чтобы не возражать, обращаясь с ней, как мать с неразумным ребенком. Сначала меня поразила перемена, происшедшая в ее внешности, но потом я увидел, что эта женщина, прежде столь возвышенная, проявляла теперь в поведении, в голосе, манерах, взглядах и мыслях детскую наивность, простодушное кокетство, жажду движений, глубокое равнодушие ко всему, кроме себя и своих желаний, — словом, все слабости, присущие ребенку, которому необходимо наше покровительство. Бывает ли так со всеми умирающими? Сбрасывают ли они свое социальное облачение, уподобляясь детям, которые еще не успели его надеть? Или, находясь у порога вечности, графиня из всех человеческих чувств сохранила только любовь и теперь обнаружила ее с прелестной невинностью, наподобие Хлои (персонаж древнегреческого романа Лонга «Дафнис и Хлоя» (между II и III в. н. э.), юная, наивная пастушка, целиком отдающаяся первому чувству любви к пастуху Дафнису)?

— Вы, как и прежде, вернете мне здоровье, Феликс, — сказала она, — да и воздух нашей долины будет для меня благотворным. Как могу я отказаться от пищи, если ее предложите вы! Ведь вы такая хорошая сиделка! К тому же в вас столько сил и здоровья, что вы передадите их мне. Друг мой, скажите же, что я не умру, что я не могу умереть, не испытав счастья! Они думают, что моя самая тяжкая мука — это жажда. О да! Я очень хочу пить, дорогой друг. Мне больно смотреть на воды Эндра, но жажда моего сердца еще мучительней. Я жаждала тебя, — продолжала она сдавленным голосом, сжимая мои руки в своих пылающих руках и притягивая меня к себе, чтобы сказать эти слова на ухо. — Я умираю оттого, что тебя не было со мной. Разве ты не велел мне жить? И я хочу жить. Я тоже хочу кататься верхом! Я хочу все изведать: жизнь в Париже, празднества, наслаждения.

Ах, Натали! Этот ужасный вопль души, этот бунт подавленной плоти, силу которого невозможно описать, звенел в ушах у меня и у старого священника; горестные ноты этого чудесного голоса говорили о борьбе всей жизни, о муках истинной, но неутоленной любви. Графиня вдруг встала в нетерпеливом порыве, словно ребенок, который тянется за игрушкой. Когда аббат увидел, в каком состоянии его духовная дочь, бедный старик бросился на колени, сложил руки и стал читать молитвы.

— Да, я хочу жить! — сказала она, заставляя меня встать и опираясь на мою руку. — Жить настоящей жизнью, а не обманом. Все было обманом в моей жизни; за последние дни я перебирала в памяти все эти лживые выдумки. Возможно ли, чтобы я умерла! Ведь я совсем не жила, ведь я ни разу никого не ждала в ландах!

Она замолчала, словно прислушиваясь и вдыхая сквозь стены неведомый мне аромат.

— Феликс! Сборщицы винограда скоро будут обедать, а я, их хозяйка, — сказала она с детской обидой, — я голодна! Так и с любовью — они счастливы, эти работницы!

— Kyrie eleison! (Господи помилуй! - греч. ) — воскликнул бедный аббат, который, воздев руки и устремив взор к небу, громко читал молитвы.

Она обвила мою шею руками и, жарко поцеловав, сказала, сжимая меня в объятиях:

— Я никому вас больше не отдам! Я хочу быть любимой, хочу совершать безумства, как леди Дэдлей, я научусь говорить по-английски, чтобы называть вас «my Dee».

Она кивнула мне головой, как делала когда-то, покидая меня и обещая скоро вернуться.

— Мы пообедаем вместе, — сказала она, — я прикажу Манетте...

Она замолчала, охваченная внезапной слабостью; я подхватил ее на руки и уложил одетую на кровать.

— Вот так вы однажды уже носили меня, — промолвила она, открывая глаза.

Она была очень легка и вся горела; я чувствовал, как тело ее пылает. Вошел доктор Деланд и с удивлением оглядел украшенную цветами комнату, но мое присутствие, казалось, все ему объяснило.

— Как тяжело умирать, сударь, — сказала ему графиня изменившимся голосом.

Он присел, пощупал больной пульс, быстро встал, сказал несколько слов на ухо священнику и вышел; я последовал за ним.

— Что вы собираетесь делать? — спросил я.

— Избавить ее от ужасной агонии, — ответил он. — Кто мог ожидать, что в ней сохранилось столько сил? Мы не понимаем, как она еще жива, зная ход ее болезни. Вот уже сорок второй день, как графиня не ест, не пьет и не спит.

Господин Деланд позвал Манетту; аббат Биротто увел меня в сад.

— Предоставим действовать доктору, — сказал он. — С помощью Манетты он усыпит ее опием. Ну вот, вы слышали ее, можно ли думать, что она повинна в этих приступах безумия!..

— Нет, — ответил я, — то была уже не она.

Я отупел от горя. Но чем больше я думал, тем значительнее казалась мне каждая подробность этой сцены. Я быстро вышел через калитку нижней террасы, спустился к реке и сел в лодку, чтобы спрятаться от всех и побыть одному с терзавшими меня мыслями. Я пытался сам убить в себе силу, побуждавшую меня жить, — пытка, похожая на те, каким подвергали у татар виновного в прелюбодеянии: ему зажимали в деревянную колоду руку или ногу и оставляли нож, чтобы он мог сам отрезать ее, если не хотел умереть с голоду; эту же муку терпела теперь моя душа, лучшую половину которой я должен был оторвать. Моя жизнь тоже была загублена! Отчаяние внушало мне самые дикие мысли. То я хотел умереть вместе с ней, то думал запереться в монастыре Мейере, где недавно обосновались трапписты. В глазах у меня помутилось, и я не видел ничего кругом. Я глядел на окна комнаты, где мучилась Анриетта, и мне казалось, что я вижу свет, струившийся из них в ту ночь, когда я отдал ей свое сердце. Разве я не должен был принять ту простую жизнь, которую она создала для меня, и сохранить ей верность, отдаваясь только работе и делам государства? Разве она не приказала мне стать великим человеком, желая спасти от низменных и постыдных страстей, которым я предавался, как и все смертные? Разве чистота не была тем высшим отличием, которого я не сумел сохранить? Любовь, как ее понимала Арабелла, вдруг стала мне отвратительна. Я поднял свою отяжелевшую голову, спрашивая себя: откуда мне теперь ждать света и надежды, ради чего мне жить? — как вдруг услышал легкий шорох. Обернувшись к террасе, я увидел Мадлену, медленно ходившую перед домом в одиночестве. Пока я поднимался по откосу, чтобы спросить у милой девочки, почему она так холодно взглянула на меня у подножия креста, она села на скамейку; но, едва увидев, что я иду к замку, она встала, делая вид, будто не замечает меня, чтобы не оставаться со мной наедине; движения ее были поспешны, намерение очевидно.

Она ненавидела меня, она бежала от убийцы своей матери. Подходя к Клошгурду, я увидел, что Мадлена стоит на террасе неподвижно, как статуя, и прислушивается к звуку моих шагов. Жак сидел на ступеньке, и вся его поза выражала полное безразличие, поразившее меня, еще когда мы гуляли все вместе перед домом; но тогда я не стал думать об этом; так мы откладываем иные мысли в дальний уголок души, чтобы вернуться к ним на свободе. Я заметил, что молодые люди, отмеченные печатью смерти, обычно равнодушны к утрате близких. И решил заглянуть в эту мрачную душу. Я хотел знать, поделилась ли Мадлена своими мыслями с Жаком, внушила ли и ему свою ненависть ко мне.

— Ты ведь знаешь, Жак, — сказал я ему, чтобы начать разговор, — что я буду тебе самым преданным братом.

— Ваша дружба мне не нужна, я скоро последую за матушкой, — ответил он, бросив на меня взгляд, исполненный гневной муки.

— Жак! — вскричал я. — И ты тоже?

Он закашлялся и отошел подальше от меня; потом, вернувшись, показал мне украдкой окровавленный платок.

— Понимаете? — спросил он.

Итак, каждый из них скрывал свою роковую тайну. Я заметил впоследствии, что брат и сестра избегают друг друга. Как только Анриетта слегла, все развалилось в Клошгурде.

— Барыня заснула, — сообщила нам подошедшая Манетта, радуясь, что графиня перестала страдать.

В эти ужасные минуты, когда каждый знает, что близится неизбежный конец, все наши чувства приходят в смятение, и мы цепляемся за самые ничтожные радости. Мгновения тянутся веками, и нам хочется верить, что они принесут облегчение. Мы хотим, чтобы больной лежал на ложе из роз, мы хотим взять на себя его муки, мы хотим, чтобы он не почувствовал, когда с его уст слетит последний вздох.

— Господин Деланд велел убрать цветы: они слишком возбуждали нервы госпожи де Морсоф, — сказала Манетта.

Значит, это цветы вызвали помрачение ее разума. Она ни в чем не повинна. Любовные вздохи земли, праздник плодородия, благоуханные цветы опьянили ее ароматами и, наверное, пробудили мечты о счастливой любви, дремавшие в ней с далеких дней юности.

— Идите же, господин Феликс, — сказала мне Манетта, — идите, посмотрите на нашу госпожу, она прекрасна, как ангел.

Я вернулся к умирающей в ту минуту, когда солнце золотило зубчатые крыши замка Азе. Кругом царили покой и тишина. Мягкий свет озарял кровать, на которой отдыхала Анриетта, усыпленная опиумом. В эту минуту ее тело как бы перестало существовать; лицо отражало лишь сияние души и было ясно, как чистое небо после бури. Бланш и Анриетта — два лучезарных образа одной женщины — казались тем прекраснее, что мои воспоминания, мысли и воображение, помогая природе, воссоздавали каждую черту ее изменившегося лица, которое победившая душа освещала своими лучами, таинственно сливаясь с ее тихими вздохами. Оба священника сидели подле ее ложа. Граф стоял потрясенный, чувствуя, что крылья смерти овевают это горячо любимое создание. Я опустился на кушетку, где она только что сидела. Затем мы все обменялись взглядами, в которых восхищение ее небесной красотой слилось со слезами скорби. Ее вновь озаренное мыслью лицо говорило, что бог не покинул одно из своих самых прекрасных творений. Я взглянул на аббата де Доминиса, и мы без слов поведали друг другу наши мысли. Да, ангелы не покинули Анриетту! Их мечи сверкали над этой гордой головой, и к ней возвращалось былое величие добродетели, живое отражение души, которая, казалось, беседовала со светлыми духами. Черты ее лица прояснились, все в ней становилось совершенней и возвышенней под невидимыми взмахами кадил охранявших ее серафимов. Зеленоватый оттенок ее лица, вызванный телесными страданиями, сменился ровной бледностью, той матовой, холодной белизной, что предвещает близкую смерть. Вошли Жак и Мадлена; и все мы вздрогнули, когда Мадлена с благоговением упала на колени перед кроватью умирающей, сложив руки, как для молитвы, и воскликнула:

— Наконец я вижу мою мать!

Жак улыбался. Он был уверен, что скоро последует за ней.

— Она приближается к небесной обители, — промолвил аббат Биротто.

Аббат де Доминис посмотрел на меня, словно хотел сказать: «Ведь я говорил вам, что наша звезда вновь взойдет и засияет над нами!»

Мадлена не спускала глаз с матери; она дышала вместе с ней, ловя ее легкие вздохи — тоненькую нить, связывавшую графиню с жизнью, — а мы следили за ними с трепетом, страшась, что эта нить вот-вот оборвется. Как ангел у врат алтаря, коленопреклоненная девушка оставалась спокойной и страстной, сильной и покорной. В эту минуту церковный колокол в деревне зазвонил к вечерне. Волны теплого воздуха, вливаясь в комнату, приносили мягкий звон, который говорил нам, что в этот час все христиане повторяют слова, сказанные ангелом женщине, искупившей грехи своего пола. Тихим вечером звуки «Ave Maria» показались нам благословением неба. Пророчество было так ясно, а печальное событие так близко, что мы все залились слезами. Вечерние шорохи, шепот ветерка в листве, затихающий щебет птиц, жужжание насекомых, звучавшее, как тихий припев, плеск воды, жалобные стоны болотного певца — вся природа прощалась с прекрасной лилией этой долины, оплакивала ее простую, светлую жизнь. Поэзия молитвы и глубокая поэзия природы так проникновенно слились в прощальном гимне, что к нашим рыданиям вскоре присоединились и другие. Дверь в комнату больной оставалась открытой, но мы были так поглощены нашим скорбным созерцанием, стремясь навек запечатлеть в памяти любимый образ, что не заметили за дверью коленопреклоненных слуг, погруженных в горячую молитву. Все эти бедные люди, привыкшие не терять надежды, еще верили, что их госпожа не уйдет от них, но столь ясное предсказание привело их в отчаяние. По знаку аббата Биротто старый берейтор вышел, чтобы привести священника из Саше. Доктор стоял возле кровати, невозмутимый, как сама наука, и держал безжизненную руку больной; он дал понять вошедшему духовнику, что наступил последний час страданий этого призванного богом ангела. Пришло время совершить над ней последний обряд отпущения грехов. В девять часов она тихо открыла глаза, посмотрела на нас удивленным, но кротким взглядом, и мы вновь увидели нашу святую, такую же прекрасную, как в ее лучшие дни.

— Маменька, ты так хороша, что не можешь умереть, жизнь и здоровье вновь возвращаются к тебе! — вскричала Мадлена.

— Дорогая моя девочка, я буду жить, но в тебе, — молвила графиня, улыбаясь.

Затем последовали раздирающие душу объятия: мать прощалась с детьми, и дети прощались с матерью. Г-н де Морсоф благоговейно поцеловал жену в лоб. Графиня покраснела, взглянув на меня.

— Дорогой Феликс, — сказала она, — вот, кажется, единственное огорчение, которое я вам доставила! Но забудьте все, что вам могла сказать бедная помешанная, ведь я не помнила себя!

Она протянула мне руку и, когда я взял ее, чтобы поцеловать, сказала мне со своей прежней ясной улыбкой:

— Как в былые дни, Феликс?

Мы вышли из ее комнаты и отправились в гостиную подождать, когда кончится исповедь. Я сел возле Мадлены. При всех она должна была соблюдать вежливость и не могла открыто избегать меня, но ни на кого не смотрела, подражая матери, и упорно хранила молчание, ни разу не взглянув на меня.

— Дорогая Мадлена, — спросил я ее тихонько, — чем я вас обидел? Почему вы так холодны со мной? Ведь перед лицом смерти все примиряются!

— Я мысленно прислушиваюсь к тому, что говорит сейчас матушка, — ответила она с тем выражением, какое Энгр придал своей «Божьей матери» — скорбящей деве, которая готова заступиться за грешную землю, где должен погибнуть ее сын.

— И вы осуждаете меня в ту минуту, когда ваша мать меня простила, даже если я виноват?

Вы , вечно только вы!

В голосе ее звучала затаенная ненависть, упорная, как у корсиканцев, и непримиримая, как все суждения людей, еще не познавших жизни и не допускающих никакого снисхождения к тому, кто нарушает законы сердца. Прошел час в глубоком молчании.

Выслушав последнюю исповедь г-жи де Морсоф, аббат Биротто вернулся, и мы снова вошли в ее комнату. Выполняя один из тех замыслов, какие рождаются лишь в возвышенных сердцах, она попросила надеть на нее длинную одежду, которая должна была стать ее саваном. Она полулежала в постели, трогательная в своем покаянии, с просветленным надеждой лицом. Я увидел в камине черный пепел моих только что сожженных писем — эту жертву она хотела принести лишь в свой смертный час, как сказал мне ее духовник. Она встретила нас своей прежней улыбкой. Ее омытые слезами глаза говорили о высшем озарении; перед ней уже открывались врата рая.

— Дорогой Феликс, — промолвила она, взяв меня за руку и сжимая ее, — останьтесь! Вы должны присутствовать при одной из последних сцен моей жизни; она будет не менее мучительна, чем другие, но вы занимаете в ней большое место.

Она сделала знак рукой, и двери закрылись. По ее просьбе граф сел. Мы с аббатом Биротто продолжали стоять. С помощью Манетты графиня встала, опустилась на колени перед графом и замерла в этой позе.

Затем, когда Манетта вышла из комнаты, графиня приподняла голову, склоненную на колени удивленного графа.

— Я была вам верной женой, — заговорила она прерывающимся голосом, — но, быть может, не всегда выполняла свой долг; сейчас я молила бога послать мне силы, чтобы испросить у вас прощения за мои проступки. Быть может, я слишком горячо отдавалась дружбе к человеку, не принадлежавшему к нашей семье, и оказывала ему внимание, какое должна была оказывать только вам. Быть может, вы гневались на меня, когда сравнивали заботы, какими я окружала его, с теми, что доставались вам. Я питала, — промолвила она тихо, — дружескую привязанность, глубины которой не знал никто, даже тот, кто мне ее внушил. Хотя я всегда оставалась добродетельной, не нарушала человеческих законов и была для вас безупречной супругой, вольные или невольные мысли часто смущали мое сердце, и я боюсь теперь, что слишком легко поддавалась им. Но я нежно любила вас, была вам покорной женой, ведь тучи, порой застилающие небо, не пятнают его чистоту, и потому я прошу у вас благословения с чистой душой. Я умру без единой горькой мысли, если вы найдете ласковое слово для вашей Бланш, матери ваших детей, и простите ей прегрешения, которые она сама простила себе лишь после того, как покаялась перед всевышним судией, которому все мы подвластны.

— Бланш, Бланш! — воскликнул старик, роняя слезы на голову жены. — Ты хочешь меня убить?

Он поднял ее с неожиданной силой, благоговейно поцеловал в лоб и, не выпуская из объятий, продолжал:

— Я должен первый просить у тебя прощения!.. Разве я не бывал часто груб с тобой? Ты преувеличиваешь свои детские проступки!

— Может быть, — промолвила она. — Но, друг мой, будьте снисходительны к слабостям умирающей и успокойте меня. Когда наступит и ваш час, вспомните, что я покинула вас, благословляя. Позвольте мне оставить нашему другу этот залог моего глубокого чувства. — И она указала на письмо, лежавшее на камине. — Теперь он мой приемный сын, вот и все. У сердца тоже могут быть заветы: я передаю другу свою последнюю волю, и дорогой Феликс должен выполнить возложенную на него святую обязанность; я надеюсь, что не ошиблась в нем, докажите же, что я не ошиблась и в вас, и разрешите мне завещать ему несколько мыслей. Я осталась женщиной, — сказала она, склоняя головку с томной печалью, — получив прощение, я тотчас же прошу о милости. Прочитайте его, но только после моей смерти, — добавила она, протягивая мне это таинственное послание.

 

назад<<< 1 2 . . . 18 . . . 20 >>>далее

 

 

Форма входа
Поиск
Календарь
«  Июнь 2025  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
      1
2345678
9101112131415
16171819202122
23242526272829
30
Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz