«За это время мы вымыли разбильон тарелок. „Разбильон“ — это значит „много — много — много“ на сюсюкающем учительском диалекте. Ах да, чуть не забыла главнейшее, как выражается мама. Мы делали рентгеновские снимки. Это считалось страшно забавным».
«C'est bien tout?»
«C'est . Не считая малюсенькой вещи, о которой не могу рассказать без того, чтобы не покраснеть сплошь».
«Расскажешь после?»
«Да — если будем сидеть в темноте и можно будет говорить шёпотом. Ты что — спишь в комнате по-старому или в одной куче с мамой?»
«У себя по-старому. Твоя мать подвергнется, может быть, очень серьёзной операции, Ло».
«Остановись-ка вот там у молочного бара», сказала Ло.
Сидя на высоком табурете, с полосой солнца, пересекающей её голую коричневую руку, Лолита получила башню разнородного мороженого, политого каким-то синтетическим сиропом. Оно было воздвигнуто и подано ей ядрёным, прыщавым парнем в засаленном галстучке бабочкой, который глазел на мою хрупкую, легко одетую девочку с плотоядным бесстыдством. Нетерпение добраться до Брайсланда и «Зачарованного Привала» становилось невыносимым. К счастью, она справилась с мороженым в два счёта, как всегда.
Я спросил: «Сколько у тебя есть мелочи?»
«Ни одного гроша», ответила она, грустно поднимая брови и показывая мне пустую внутренность кошелька.
«Это будет исправлено, но всё в своё время», напыщенно проговорил я. «Ну что же — пошли?»
«Слушай, где у них тут уборная?»
«Я туда тебя не пущу. Это наверное грязнющая дыра. Ну, пойдём же».
Была она, в сущности, послушной девчоночкой, и я не удержался и поцеловал её в шею, когда мы опять сели в автомобиль.
«Не сметь этого!» сказала она, глядя на меня с непритворным удивлением. «Я не люблю, чтобы меня лизали. Противный развратник!»
Приподняв плечико, она потёрлась об него шеей.
«Виноват», пробормотал я. «Я к тебе очень привязан, вот и всё».
Мы продолжали путь под хмурым небом вверх по извилистой дороге, а потом опять вниз.
«Что же, и я к тебе вроде как бы привязана», сказала Лолита замедленно-нежным тоном и, вроде как бы вздохнув, вроде как бы подвинулась ближе ко мне.
(О, Лолита моя, мы никогда не доедем!)
Сумерки уже начинали пропитывать прелестный маленький Брайсланд, его архитектуру в ложно-колониальном стиле, сувенирные лавки и европейские липы, когда мы поехали по его слабо-освещенным улицам в поисках «Зачарованного Привала». Воздух, весь бисерный от ровной мороси, оставался тёпл и зелен, и длинная очередь, состоявшая главным образом из детей и стариков, уже образовалась перед кассой кинематографа, струящегося огнистыми самоцветами.
«Ах, этот фильм я очень хочу посмотреть! Пойдём сразу после обеда. Пожалуйста, пойдём!»
«Что же, можно», протянул Гумберт, хотя он-то, хитрый, распалённый чорт, отлично знал, что к девяти часам вечера, когда начнётся его собственное представление, она будет спать мёртвым сном у него в объятиях.
«Полегче!» вскрикнула Ло, которую бросило вперёд, когда проклятый грузовик перед нами, с запульсировавшими карбункулами на заду, остановился у перекрёстка.
Я подумал, что, если мы не доедем до гостиницы, — мигом, чудом, на ближайшем углу — я утрачу всякую власть над Гейзовским рыдваном с его беспомощными «дворниками» и сумасбродными тормозами. Увы, прохожие, к которым я обращался за указаниями, либо сами не знали города, либо переспрашивали, морщась: «Зачарованных?..» — точно я был сумасшедший; а не то пускались в такие замысловатые объяснения, с геометрическими жестами, географическими рассуждениями и чисто местными приметами (…затем поверните на юг… не доезжая здания суда…), что я не мог не сбиться с пути в лабиринте их доброжелательного вздора. Лолита, чьи прелестные разноцветные внутренности уже переварили съеденное лакомство, предвкушала плотный обед и начинала егозить. Для меня же, хоть я давно примирился с существованием некой вторичной судьбы (незадачливой секретарши Мак-Фатума, так сказать), лезущей с пустяками и мешающей грандиозным планам великодушного начальника, эти скрежещущие остановки, это передвижение наугад по бульварам Брайсланда были, пожалуй, самым тяжким испытанием, до сих пор выпавшим на мою долю. Впоследствии я не раз смеялся, вспоминая свою неопытность — как я с мальчишеским упрямством хотел найти именно эту гостиницу с прихотливым названием — тогда как вдоль всего нашего пути неоновые знаки бесчисленных мотелей предлагали свободные комнаты, готовые принять кого угодно — коммивояжёров, беглых каторжников, импотентов, большие семьи, а также самые блудливые и ненасытные пары. О, мирные автомобилисты, скользящие сквозь черноту летней ночи, какие игры, какие извороты похоти вы могли бы узреть с вашего безупречно гладкого шоссе, если бы эти комфортабельные шалаши, вдруг лишившись всякой пигментации, стали прозрачны, как ларчики из стекла!
Чудо, которого я жаждал, всё-таки свершилось. Мужчина и девица, более или менее сопряжённые в темноте автомобиля, стоявшего под древесной капелью, сообщили нам, что мы находимся в самом сердце городского парка, но что, стоит только взять влево у следующего светофора, и мы будем у цели. Никакого светофора мы не нашли — парк был чёрен как грех, которому он служил прикрытием, — но вскоре, подпав под плавные чары хорошо планированного поворота, мы сквозь туман разглядели алмазное мреяние огней, затем — ночной блеск озера, и вот он предстал перед нами, дивно и неотвратимо, под призрачными деревьями, наверху, где кончался обсыпанный гравием взъезд — белый чертог «Зачарованных Охотников»!
Сначала показалось, что запаркованные автомобили, устроившиеся рядком, как у корыта свиньи, закрывают подступ; но вдруг, как по волшебству, внушительных размеров открытая машина, отливавшая вишнёвым лоском под освещённым огнями дождём, пришла в движение, энергично попятилась под управлением широкоплечего господина — и мы благодарно скользнули в образовавшееся пространство. Я тут же попенял на свою поспешность, заметив, что мой предшественник теперь воспользовался чем-то вроде гаражика, под навесом которого было достаточно места и для второго автомобиля; но моё нетерпение не позволило мне последовать его примеру.
«Ну и шик!» заметила моя вульгарная красотка, щурясь на лепной фасад. Она вылезла из автомобиля в шелест моросящего дождя и рывком детской ручки оправила платье, застрявшее между щёчками персика — перефразирую Роберта Браунинга. При свете, обливающем фронтон, шарахались и качались на белых колоннах увеличенные силуэты каштановых листьев. Я отпер багажник. Седой горбатый негр в довольно приблизительной ливрее положил на тачку наши чемоданы и медленно покатил их в холл. Холл был полон старых дам и священников. Лолита опустилась на корточки, чтобы осыпать ласками бледно-мордого, в синих веснушках, с чёрными висячими ушами кокер-спаниеля, который на флоре ковра прямо-таки таял под её ладонью — да и кто бы не таял, о моё бедное сердце…
Я же тем временем прочищал горло и, сквозь толпу, себе путь к отельной конторе. Там лысый, поросячьего вида, старик — все были стары в этой старой гостинице — осмотрел меня, подозрительного брюнета, с учтивой улыбкой, засим неторопливо достал мою (исковерканную) телеграмму, не поборол тёмных сомнений, обернулся, чтобы взглянуть на стенные часы, и наконец сказал, что «очень извиняется» — держал комнату с двумя постелями до половины седьмого вечера, а теперь она сдана: церковный съезд, видите ли, совпал с выставкой цветов в Брайсланде.
«Моё имя», холодно перебил я, «не Гумберг, и не Гамбургер, а Герберт, т. е., простите, Гумберт, и мне всё равно, пусть будет одиночный номер, только прибавьте койку для моей маленькой дочери, ей десять лет, и она очень устала».
Розовый старец добродушно поглядел на Лолиту, которая всё ещё стояла на корточках, полуоткрыв губы, слушая в профиль, что говорила ей из глубин кретонового кресла хозяйка собаки, древняя старуха, обвитая фиолетовыми вуалями.
Какие бы сомнения ни мучили подлеца, они рассеялись от вида моей арийской розы. Он сказал, что, пожалуй, найдётся кое-что, да — номер с двойной постелью. Что же касается кроватки —
«Мистер Ваткинс, как насчёт лишней кроватки?..» Кроваткинс, тоже розовый и лысый, с белыми волосками, растущими из ушных и других дыр, подошёл и заговорил, а я уже развинчивал вечное перо. Нетерпеливый Гумберт!
«Наши двойные постели — в сущности тройные», уютно говорил он, укладывая спать отца и дочку. «Помнится, был у нас как-то особенно большой наплыв, и мы положили в одну постель трёх дам и вот такую девочку, как вашу. Мне даже кажется, что одна из дам была переодетый мужчина (моя отсебятина). Впрочем, нет ли лишней койки в номере сорок девятом, мистер Швайн?»
«Боюсь, её дали семейству Свун», сказал Швайн, первый из двух шутов.
«Мы уж как-нибудь справимся», сказал я. «Попозже к нам, может быть, присоединится моя жена — но даже так, я думаю, мы справимся».
К этому времени обе розовых свиньи уже забыли своё гумбергофобство. Медленным и ясным почерком злоумышленника я написал: Доктор Эдгар Г. Гумберт с дочерью, 342, Лоун Стрит, Рамздэль. Ключ (номер 342!) был мне мельком показан (так фокусник показывает монету, которую он собирается спальмировать) и тут же передан Дяде Тому. Лолита, оставив собаку (так и меня она оставит), поднялась с корточек; дождевая капля упала на могилу Шарлотты; спустившаяся с небес миловидная негритянка отворила изнутри дверь лифта, и обречённое дитя вошло в него, а за ней последовали её покашливающий отец и Том с чемоданами, как распяленный краб.
Пародия на гостиничный коридор. Пародия на тишину и на смерть.
«Смотри, ведь это номер нашего дома», весело воскликнула Лолита.
Двуспальная кровать, зеркало, двуспальная кровать в зеркале, зеркальная дверь стенного шкафа, такая же дверь в ванную, чернильно-синее окно, отражённая в нём кровать, та же кровать в шкафном зеркале, два кресла, стол со стеклянным верхом, два ночных столика, двуспальная между ними кровать: точнее, большая кровать полированного дерева с бархатистым покрывалом пурпурного цвета и четой ночных ламп под оборчатыми красными абажурами.
Мне очень хотелось положить пятидолларовую бумажку на эту бледно-бурую ладонь, но побоялся, что такая щедрость может быть неправильно истолкована, а потому положил четвертак. Прибавил ещё один. Он удалился. Щёлк. Enfin seuls.
«Как же так — мы будем спать в одной комнате?» сказала Лолита, динамически гримасничая, как делала, бывало, без гнева, без гадливости (хотя явно на границе этих чувств), а именно динамически, когда хотела нагрузить свой вопрос особенно истовой значительностью.
«Я просил у них добавочную койку. Которую, если хочешь, я возьму себе».
«Ты с ума сошёл», сказала Лолита.
«Почему же, моя дорогая?»
«Потому, да-ра-гой, что когда да-ра-гая мама узнает, она с тобой разведётся, а меня задушит».
Просто. — динамически; не принимая всерьёз.
«Послушай меня», сказал я садясь; она же стояла в двух шагах от меня и с удовольствием смотрела на своё отражение, приятно удивлённая им, наполняя собственным розовым светом удивлённое и довольное зеркало шкафной двери. «Послушай меня, Лолита. Давай установим кое-что раз навсегда. В чисто практическом смысле, я — твой отец. Я к тебе очень нежно привязан. В отсутствие твоей матери я отвечаю за твоё благополучие. Мы небогаты, и поскольку мы путешествуем, нам придётся — нам придётся быть много вместе. Когда двое живут в одной комнате, неизбежно получается — как бы это назвать — получается некоторое…»
«Кровосмешение», подсказала Лолита — и вошла в шкаф, вышла из него с молодым золотым гоготком, отворила смежную дверь, и, предусмотрительно заглянув туда своими странными дымчатыми глазами, чтобы не ошибиться опять, удалилась в ванную.
Я растворил окно, сорвал с себя пропитанную по?том рубашку, переоделся, проверил в кармане пиджака, там ли пилюли, и отпер чемодан.
Она выплыла из ванной. Я попробовал её обнять — так, невзначай, капля сдержанной нежности перед обедом.
Она сказала: «Предлагаю похерить игру в поцелуи и пойти жрать».
Тут-то я поднёс свой сюрприз.
Ах, мечта мечты моей! Она направилась к раскрытому чемодану, как будто подстерегая издали добычу, как будто в замедненном кинематографе, вглядываясь в эту далёкую сокровищницу на багажных козлах (что у неё с глазами, подумал я, с этими большими серыми глазами, или мы оба погружены в один и тот же заколдованный туман?). Она подступала к ней, довольно высоко поднимая ноги на довольно высоких каблуках и сгибая очаровательно мальчишеские колени так медленно, в расширившемся пространстве, словно шла под водой или как в тех снах, когда видишь себя невесомым; затем она подняла за рукавчики красивую, очень дорогую, медного шёлка, кофточку, всё так же медленно, всё так же молча, расправив её перед собой, как если бы была оцепеневшим ловцом, у которого занялось дыхание от вида невероятной птицы, растянутой им за концы пламенистых крыльев. Затем стала вытаскивать (пока я стоял и ждал её) медленную змею блестящего пояска и попробовала на себе.
Затем она вкралась в ожидавшие её объятия, сияющая, размякшая, ласкающая меня взглядом нежных, таинственных, порочных, равнодушных, сумеречных глаз — ни дать ни взять банальнейшая шлюшка. Ибо вот кому подражают нимфетки — пока мы стонем и умираем.
«Чем поцелуй пыл блох?» пробормотал я, дыша ей в волосы (власть над словами ушла).
«Если уж хочешь знать», сказала она, «ты делаешь не так, как надо».
«Накажи, как».
«Всё в своё время», ответила виновница моего косноязычия. Seva ascendes, puIsata, brulans, kitzelans, dementissima. Elevator clatterans, pausa, clatterans, populus in corridoro. Hanc nisi mors mihi adimet niemo! Juncea puellula, jo pensavo fondissime, nobserva nihil quidquam ; но разумеется, в следующую минуту я мог бы совершить какую-нибудь ужасную оплошность; к счастью, она вернулась к сокровищнице.
Из ванной, где мне пришлось довольно долго переключаться для скромной нужды, я слышал (стоя, попадая мимо, задерживая дыхание) «ахи» и «охи» девочкиного восхищения.
Руки она вымыла только потому, что ей понравилось отельное мыльце-образчик.
«Пора идти, милая; я думаю, ты так же проголодалась как и я».
И вот мы отправились к лифту, дочка — покачивая своей старой белой сумочкой, отец — на шаг впереди (nota bene : никогда не идти позади неё, ведь она не дама). Пока мы стояли (теперь уже рядом), дожидаясь лифта, она закинула голову, безудержно раззевалась и тряхнула кудрями.
«В котором часу вас будили в лагере?»
«В половине» — она подавила новый зевок — «седьмого», дозевнула до конца с содроганием всего тела. «Седьмого», повторила она, и горло у неё снова стало наполняться.
Гостиничный ресторан приветствовал нас запахом жареного жира и стеклянистой улыбкой. Это было обширное и претенциозное помещение с жеманными фресками по стенам, изображающими охотников, зачарованных в разнообразных положениях среди множества неинтересных животных, дриад и деревьев. Несколько рассыпанных по зале старых дам, два священника и широкоплечий господин в клетчатом пиджаке молча кончали обедать. Ресторан закрывался в девять, и каменнолицые подавальщицы в зелёной форме отчаянно спешили — на моё счастье — от нас отделаться.
«Посмотри, как он похож, как невероятно похож на Куильти», вполголоса проговорила Лолита, острым загорелым локтем не то что указывая, но страстно стремясь указать на одинокого господина в спортивном пиджаке, сидящего в дальнем углу залы.
«На кого — на нашего толстого дантиста?»
Лолита задержала во рту только что взятый глоток воды и поставила обратно на стол свой затанцевавший стакан.
«Да глупости», сказала она, поперхнувшись смехом, «я говорю о том писателе, который на папиросных рекламах».
О, слава! О, женщины!
Когда принесли и бухнули на стол сладкое — для барышни огромный клин вишнёвого торта, а для её покровителя бомбочку сливочного мороженого (значительную часть которого она, не задумываясь, прибавила к своему торту), — я вынул из кармана пузырёк, содержавший ПАПИНЫ Пилюли. Оглядываясь ныне на бледную немочь этих фресок, на этот странный, чудовищный миг, могу объяснить своё тогдашнее поведение только механическим действием безвоздушного пространства, присущего снам, в котором вращается повреждённый ум; но в тот миг всё мне казалось совершенно простым и неизбежным. Я оглядел зал, убедился, что последний из обедавших ушёл, откупорил пузырёк и с величайшим хладнокровием наклонил его над ладонью. Я не раз прорепетировал перед зеркалом этот жест, которым быстро подносишь пустую горсть ко рту и отправляешь в него несуществующую пилюлю. Как я и ожидал, она набросилась на пузырёк с крупными, обольстительно-яркими капсюлями, начинёнными дурманом Спящей Красавицы.
«Синенькие!», воскликнула она, «лилово-синенькие. Из чего они сделаны?»
«Из летнего неба», ответил я, «из слив, из смокв, из виноградной крови царей!»
«Нет, серьёзно… Пожалуйста!»
«Ах, это просто Фиалкапсюли. Витамин Икс. Делает тебя сильным, как бык-с или штык-с. Хочешь попробовать?»
Лолита протянула руку, энергично кивая.
Я надеялся, что зелье подействует быстро. Оно подействовало молниеносно. Позади был длинный день, утром она каталась на лодке с Варварой (сестра которой заведовала водяным спортом, как моя упоительно-доступная нимфетка начала теперь мне рассказывать промеж полураздавленных небораспирающих зевков, которые всё увеличивались в объёме) и ещё занималась кой-чем. Кино, смутно мечтавшееся ей, было, конечно, забыто к тому времени, когда мы покинули ресторан. Стоя со мной в лифте, она прислонилась ко мне, полуулыбаясь («Сказать ли, чем я занималась?»), полусмежая тёмные веки. «Спать хочется, небось?» спросил Дядя Том, который орудовал лифтом, поднимавшим тихого джентльмена франко-ирландского происхождения и его сонную дочку, а также двух увядших женщин, экспертов по розам, которые тоже глядели участливо на мою хрупкую, загорелую, пошатывающуюся, розовую, одурманенную душеньку. Мне чуть ли не на руках пришлось внести её в номер. Она села на край постели, слегка качаясь, и заговорила каким-то воркотливо-тусклым растянутым тоном.
«Если я тебе скажу… если я тебе скажу, ты мне обещаешь (такая сонная! Головка валится, глаза гаснут…), обещаешь не жаловаться на лагерь?»
«После, Лолита. Теперь ложись. Я тебя оставлю одну, чтобы ты легла. Даю тебе десять минут».
«Ах, какая я была гадкая», продолжала она, тряся волосами, снимая с них медленными пальцами чёрную бархатную ленточку. «Дай-ка я тебе скажу».
«Завтра, Лолита. Ложись, ложись. Ради Бога ложись».
Ключ я сунул в карман и спустился по лестнице.
28
Милостивые госпожи присяжные! Будьте терпеливы со мной! Позвольте мне отнять частичку вашего драгоценного времени! Итак, наступил le grand moment. Я оставил Лолиту, всё ещё сидящую на краю бездонной постели, дремотно поднимающую ногу, вяло возящуюся со шнурками и при этом показывающую неполную сторону голой ляжки до самого шва штанишек в паху — она всегда со странной рассеянностью или бесстыдством, или со смесью того и другого относилась к подобному оголению. Вот, значит, каков был заветный образ её, который я запер в комнате, предварительно удостоверившись, что на двери нет задвижки снутри. Ключ с нумерованным привеском из резного дерева тотчас же превратился в увесистое «сезам — отворись», в сказочную отмычку, могущую отпереть блаженное и страшное будущее. Он был мой, он был часть моего горячего, волосистого кулака. Через несколько минут — скажем, двадцать, скажем полчаса (sicher ist sicher, как говаривал мой дядя Густав), я отопру дверь номера 342 и найду мою нимфетку, мою красу и невесту, в темнице хрустального сна. Присяжные! Если бы мой восторг мог звучать, он бы наполнил эту буржуазную гостиницу оглушительным рёвом. И единственное, о чём жалею сегодня, это что я не оставил молча у швейцара ключ 342-ой и не покинул в ту же ночь город, страну, материк, полушарие и весь земной шар.
Позвольте объяснить. Меня не слишком смутили её покаянные иносказания. Я всё ещё был твёрдо намерен придерживаться решения щадить её чистоту, работая лишь под покровом ночи над совершенно усыплённой наркозом голенькой крошкой. «Сдержанность и благоговение» — вот был мой всегдашний девиз. Я намерен был придерживаться его, даже если бы эту чистоту (между прочим, основательно развенчанную современной наукой) слегка подпортило какое-нибудь ребячье эротическое переживание (по всей вероятности, гомосексуального порядка) в этом её мерзостном лагере. Конечно, в силу старомодных европейских навыков я, Жан-Жак Гумберт, принял на веру, когда впервые её увидел, два с половиной месяца тому назад, что она так непорочна, как полагается по шаблону быть «нормальному ребёнку» с самой той поры, когда кончился незабвенный античный мир с его увлекательными нравами. В нашу просвещённую эру мы не окружены маленькими рабами, нежными цветочками, которые можно сорвать в предбаннике, как делалось во дни Рима; и мы не следуем примеру величавого Востока в ещё более изнеженные времена и не ласкаем спереди и сзади услужливых детей, между бараниной и розовым шербетом. Всё дело в том, что старое звено, соединявшее взрослый мир с миром детским, теперь оказалось разъятым новыми обычаями и законами. Хоть я и интересовался одно время психиатрией и общественным презрением, я в сущности почти ничего не знал о детях. Ведь всё-таки Лолите было только двенадцать лет, и какие бы я поправки ни делал на среду и эпоху (даже принимая во внимание разнузданность американских детей школьного возраста), мне казалось, что развратные игры между этими резвыми подростками происходят всё-таки позже, да и в другой обстановке. Посему (подбираю опять нить моего рассуждения) моралист во мне обходил вопрос, цепляясь за условные понятия о том, что собой представляют двенадцатилетние девочки. Детский психиатр во мне (шарлатан, как большинство из них, но это сейчас неважно) пережёвывал новофрейдистский гуляш и воображал мечтательную и экзальтированную Лолиту в «латентной» фазе девичества. Наконец, сексуалист во мне (огромное и безумное чудовище) ничего бы не имел против наличия некоторой порочности в своей жертве. Но где-то по ту сторону беснующегося счастья совещались растерянные тени — и как я жалею, что им не внял! Человеческие существа, слушайте. Я должен был понять, что Лолита уже оказалась чем-то совершенно отличным от невинной Аннабеллы и что нимфическое зло, дышащее через каждую пору заворожённой девочки, которую я готовил для тайного услаждения, сделает тайну несбыточной и услаждение — смертельным. Я должен был знать (по знакам, которые мне подавало что-то внутри Лолиты, — настоящая детская Лолита или некий измождённый ангел за её спиной), что ничего, кроме терзания и ужаса, не принесёт ожидаемое блаженство. О, крылатые господа присяжные!
Она моя, моя, ключ в кулаке, кулак в кармане, она моя. Путём заклинаний и вычислений, которым я посвятил столько бессонниц, я постепенно убрал всю лишнюю муть и, накладывая слой за слоем прозрачные краски, довёл их до законченной картины. На этой картине она являлась мне обнажённой — ничего на ней не было, кроме одного носочка да браслета с брелоками; она лежала, раскинувшись, там, где её свалило моё волшебное снадобье; в одной ручке была ещё зажата бархатная ленточка, снятая с волос; её прянично-коричневое тело, с белым негативом коротенького купального трико, отпечатанным на загаре, показывало мне свои бледные молодые сосцы; в розовом свете лампы шелковисто блестел первый пух на толстеньком холмике. Огромный ключ со смуглым ореховым привеском был у меня в кармане.
Я бродил по различным залам, озарённый снутри, сумрачный снаружи: ведь лицо вожделения всегда сумрачно; вожделение никогда не бывает совершенно уверенным — даже и тогда, когда нежная жертва заперта у тебя в крепости — что какой-нибудь дьявол-конкурент или влиятельный божок не норовит отменить приготовленный для тебя праздник. Выражаясь вседневным языком, надо было выпить, но бара не оказалось в этой старой почтенной гостинице, полной запревших филистеров и стилизованных вещей.
Меня отнесло в мужскую уборную. Покидавший её посетитель в клерикально-чёрном костюме, с душой, comme on dit, нараспашку, проверяя гульфик (жест, который венский мудрец объясняет желанием посмотреть, всё ли взято), спросил меня, как мне понравилась лекция пастора Пара, и посмотрел с недоумением, когда я (Сигизмунд Второй) сказал, что Пар — парень на ять, после чего я смял в комочек бумажную салфеточку, которой вытирал кончики пальцев — они у меня весьма чувствительные — и, ловко метнув его в приготовленный для этого ресептакль, выплыл в холл. Удобно опершись обоими локтями на край конторки, я спросил у мистера Ваткинса, совершенно ли он уверен, что моя жена не телефонировала; и как насчёт койки? Койкинс отвечал, что нет, не звонила (покойница, разумеется, звонить не могла) и что если мы останемся, покойку поставят завтра. Из большого многолюдного помещения с надписью над дверью «Охотничий Зал» доносился гул многих голосов, обсуждавших не то садоводство, не то бессмертие души. Другая комната, под названием «Малиновая», вся облитая светом, со сверкающими столиками и одним длинным столом с морсом и бисквитами, была ещё пуста, ежели не считать отессы (увядшей женщины с характерной для отесс стеклянистой улыбкой и Шарлоттиной манерой говорить), которая, вся струясь, подошла ко мне и осведомилась, не господин Браток ли я, потому что, если так, мисс Борода меня как раз искала. «Вот уж имя для женщины», заметил я и не спеша вышел.
Приливала и отливала моя радужная кровь. Я решил ждать до половины десятого. Вернувшись в холл, я застал там перемену: некоторое число лиц, в цветистом шёлку или чёрном сукне, образовало отдельные небольшие группы, и эльф случая потешил мой взгляд прелестным ребёнком Лолитиных лет, в платье Лолитиного фасона, но белом, и с белой ленточкой, придерживавшей её чёрные волосы. Она не была особенно хорошенькая, но она была нимфетка, и её голые, бледно-фарфоровые ноги и лилейная шея образовали на одно незабвенное мгновение чрезвычайно приятную антифонию (если можно выразить музыкальным термином ощущение в спинном мозгу) к моей жажде Лолиты, румяной и загорелой, возбуждённой и осквернённой. Бледненькая девочка почувствовала мой взгляд (который был, впрочем, совершенно небрежным и благодушным) и, будучи до смешного застенчивой, ужасно смутилась, закатывая глаза, и прижимая тыл руки к щеке, и одёргивая платьице, и наконец повернулась ко мне худыми подвижными лопатками, нарочито разговаривая со своей коровистой мамашей.
назад<<< 1 . . . 10 . . . 26 >>>далее