А затем — раскаяние, пронзительная услада искупительных рыданий, пресмыкание любви, безнадёжность чувственного примирения… В бархатной темноте ночи, в мотеле «Мирана» (Мирана!), я целовал желтоватые подошвы её длиннопалых ножек, — я дошёл до последних унижений и жертв… Но это всё было ни к чему. Мы оба были обречены. И вскоре мне пришлось перейти в новый круг адских пыток.
Когда мы покидали Уэйс, на одной из крайних улиц… Ах, я могу поклясться, что это не было бредом. На этой крайней улице я — мельком увидел знакомый вишнёвый Як с откидным верхом или же его тождественный двойник. Вместо Траппа там сидело четверо или пятеро громких, актёрского типа, представителей нескольких полов — ко я ничего не сказал. После же выезда из Уэйса наметилось нечто совершенно другое. Сначала, в течение одного-двух дней, я наслаждался той внутренней уверенностью, с которой я сам себе говорил, что ни теперь, ни прежде никто за нами не следовал; а затем мне стало отвратительно ясно, что Трапп переменил тактику и продолжает ехать за нами, но уже в других, наёмных машинах.
Сущий Протей большой дороги, он с ошеломляющей лёгкостью перескакивал из одного типа автомобиля в другой. Такой способ передвижения предполагает существование гаражных пунктов, специализирующихся на поставке «перекладных автомобилей», но я никогда не мог точно определить местонахождение этих станций. Сперва он как будто оказывал предпочтение шевролетовой породе — начал с открытой машины цвета «Колледж Крэм», перешёл на маленький седан («Голубой Горизонт»), а потом долинял до таких оттенков, как «Седой Прибой» и «Сплавной Сухостой». Затем он обратился к другим маркам и опять прошёл через тусклую радугу коммерческих красок, заставляя меня разбираться, например, в тонком различии между моим «грезовосиним» Икаром и его «горно-синим» Ольдсмобилем. Серый тон, впрочем, остался его любимым защитным цветом, и в мучительных кошмарах я тщетно, бывало, старался правильно рассортировать такие призрачные оттенки, как «Серый Волк» Крайслера, «Серый Шёлк» Шевролета, «Серый Париж» Доджа…
Необходимость постоянно высматривать его усики и, открытый ворот — или его плешь и широкие плечи — заставила меня досконально изучить все автомобили, попадавшиеся на дорогах — сзади, спереди, сбоку, встречные, обгонные, — словом, все машины под играющим солнцем: автомобиль степенного отпускника с картонной коробочкой бумажных салфеток «Недотрога» в заднем окне; безрассудно несущийся ветхий Форд бедняка, набитый бледными детьми, с головой лохматой собаки, торчащей в окне, и согнутым в результате столкновения крылом; седанчик холостяка, весь заполненный внутри костюмами на вешалках; огромный, толстый прицеп — целый передвижной дом, невозмутимо равнодушный к веренице разъярённых автомобилей, ползущих за ним; спортивная машина с девкой, любезно расположившейся посредине переднего сиденья, чтобы быть как можно ближе к молодцу за рулём; автомобиль с опрокинутой на крыше лодкой… Серая машина, тормозящая перед нами, серая машина, догоняющая нас.
Однажды, в районе Скалистых Гор, где-то между Сноу и Чампион, мы катились едва заметно под уклон, и тогдато мне удалось вторично ясно разглядеть Влюблённого Сыщика. Серый призрак за нами потемнел, стал гуще, превратился в компактную Доминионную Синь… Вдруг мой автомобиль, словно отозвавшись на муки моего бедного сердца, начал как-то скатываться и скользить из стороны в сторону, причём из-под него доносилось беспомощное «хляп-хляп-хляп».
«Шина капут, мистер», весело сказала моя добрая девочка.
Я остановился — на краю горной пропасти. Лолита сложила на груди руки и опёрлась вытянутой ногой в приборную доску. Я вылез, осмотрел правое заднее колесо. Нижняя половина несчастной шины приняла отвратительно прямоугольную форму. Трапп остановился в пятидесяти ярдах позади нас. На этом расстоянии лицо его было лишь сальным пятном, но пятно смеялось. Я решил воспользоваться случаем и направился к нему — с блестящей идеей занять у него рычаг, хотя у меня был свой. Он немного попятился. Я больно споткнулся об камень — и создалась атмосфера повального веселья. Тут колоссальный грузовик вырос за машиной Траппа и с громом проехал мимо меня, после чего я услышал, как он судорожно гукнул. Я невольно обернулся — и увидел, что мой автомобиль медленно уползает. Издали я различил головку Лолиты, нелепо сидевшей за рулём, причём мотор работал, хотя я помнил, что выключил его.
За короткий, полный трепета промежуток времени, потребовавшегося мне, чтобы добежать до хлюпающей и наконец остановившейся машины, я успел подумать, что в течение двух лет моя малютка вполне имела возможность набраться элементарных знаний в области управления автомобилем. Яростным рывком я открыл дверцу. Мне было чертовски ясно, что она пустила мотор, чтобы отвлечь меня от господина Траппа. Впрочем, этот фортель оказался ненужным, ибо, пока я догонял её, Трапп круто повернул посредине дороги и укатил. Я посидел, перевёл дух. Лолита спросила, не скажу ли я спасибо ей за то, что она так ловко затормозила, когда автомобиль вдруг поехал под гору. Не получив ответа, она погрузилась в изучение дорожной карты. Я вышел из автомобиля и начал «колесование», как называла эту операцию покойная Шарлотта. Мне казалось, что я теряю рассудок.
Переменив колесо, мы продолжали наше фарсовое путешествие. После унылого и совершенно лишнего спуска дорога стала подниматься петлями всё выше и выше. В особенно крутом месте нам пришлось плестись за громадным грузовиком, давеча обогнавшим нас. Он теперь с ужасными стонами полз вверх по извивам дороги, и его невозможно было объехать. Из его кабинки выпорхнул кусочек гладкого серебра — внутренняя обёртка жевательной резинки — и, полетев назад, прилип на миг к нашему переднему стеклу. Мне пришло в голову, что, ежели я действительно схожу с ума, может кончиться тем, что я убью кого-нибудь. На всякий случай (сказал тот Гумберт, который сидел на суше, тому Гумберту, который барахтался Бог знает где) хорошо бы кое-что подготовить — например, перевести пистолет из коробки в карман, — дабы быть готовым воспользоваться свободой безумия, когда оно найдёт.
20
Тем, что я разрешил Лолите заниматься театральной игрой, я допустил (влюблённый простак!), чтобы она научилась всем изощрениям обмана. Как теперь выяснялось, дело не ограничивалось готовыми ответами на такие вопросы, как: что представляет собой основной конфликт в «Гедде Габлер»; или: в каких сценах «Любви под Ильмами» предельно нарастает действие; или: в чём состоит преобладающее настроение «Вишнёвого Сада»; на самом деле ей преподавались разные способы изменять мне. О, с каким негодованием я теперь вспоминал ту задаваемую ей «симуляцию пяти чувств», в которой она так часто упражнялась в нашей бердслейской гостиной! Я устраивался так, чтобы незаметно наблюдать за ней, когда она, двигаясь как субъект под гипнозом или участник мистического ритуала, и как бы давая утончённую версию детской игры, в которой девочки воображают себя дивами, изображала мимикой, что бы она сделала, услыхав стон в темноте, увидав впервые совсем новенькую молодую мачеху, проглотив что-нибудь невкусное, вроде желтоватого желе, понюхав раздавленный сочный пучок травы в плодовом саду или дотронувшись до того или другого несуществующего предмета хитрыми, тонкими пальцами нимфетки. Среди моих бумаг до сих пор сохранился мимеографический список следующих заданий.
«Осязательная тренировка. Представь себе, что берёшь и держишь пинг-понговый мячик, яблоко, липкий финик, новый пушисто-фланелевый теннисный мяч, горячую картофелину, ледяной кубик, котёнка, подкову, карманный фонарь цилиндрической формы.
Перебирай концами пальцев следующие воображаемые вещи: хлебный мякиш, резинку, ноющий висок близкого человека, образец бархата, розовый лепесток.
Ты — слепая девочка. Ощупай, начиная с лица, следующих людей: Греческого юношу; Сирано-де-Бержерака; Деда-Мороза; младенца; хохочущего от щекотки фавна; спящего незнакомца; собственного отца».
Но до чего прелестна бывала она, и при навевании этих нежных чар, и при мечтательном исполнении других волшебных обязанностей! Кроме того, иногда, в особенно предприимчивые бердслейские ночи, я обещал ей какое-нибудь удовольствие или подарок, если она потанцует для меня, и, хотя её рутинные скачки с раскинутыми ногами не столько напоминали томные и вместе с тем угловатые движения парижских petits rats, сколько прыжки тех голоногих дивчин в коротеньких юбках и толстых свитерах, которые организованными воплями и гимнастическим беснованием поощряют студентов, играющих в американское регби, всё же ритмика её не совсем ещё развившихся членов очень нравилась мне. Но всё это было ничто, по сравнению с неописуемым зудом наслаждения, который я испытывал от её теннисной игры: могу только сказать, что это было дразнящее, бредовое ощущение какого-то повисания на самом краю — нет, не бездны, а неземной гармонии, неземной лучезарности.
Несмотря на преклонный возраст, она более чем когда-либо была нимфеткой в своей белой теннисной одежде, с абрикосовым загаром на руках и ногах. Крылатые заседатели! Никакой загробной жизни не принимаю, если в ней не объявится Лолита в таком виде, в каком она была тогда, на колорадском курорте между Сноу и Эльфинстоном — и, пожалуйста, чтобы всё было так же правильно, как тогда: широкие, белые мальчишеские трусики, узенькая талия, абрикосовая голая поясница, белый грудной платок, ленты которого идут наверх, кругом шеи, кончаясь сзади висячим узлом и оставляя неприкрытой её до безумия молоденькие и обаятельные лопатки с этим абрикосовым пушком на них, и прелестные нежные косточки и гладкую, книзу суживающуюся спину! Её кепка была с белым козырьком. Её ракета обошлась мне в небольшое состояние. Дубина, стоеросовая дубина! Ведь я мог бы заснять её на киноплёнке! Она бы тогда осталась и посейчас со мной, перед моими глазами, в проекционной камере моего отчаяния!
Перед сервисом, до того как приступить к действию, Лолита как бы делала передышку, выстаивая два-три такта за меловой чертой, и при этом, бывало, разок-другой бросит мяч об землю или носком белой туфельки поскребёт по грунту, всегда свободно держась, всегда оставаясь спокойно-весёлой — она, которая так редко бывала весёлой в её сумрачной домашней обстановке! По-моему, её теннисная игра представляла собой высшую точку, до которой молодое существо может довести сценическое искусство, хотя для неё, вероятно, это составляло всего лишь геометрическую сущность основной действительности жизни.
Изящная ясность всех её движений находила своё слуховое дополнение в чистом, тугом звоне каждого её удара. Войдя в ауру её власти, мяч делался белее, его упругость становилась качественно драгоценнее. Прецизионный инструмент, который она употребляла по отношению к нему, казался в миг льнущего соприкосновения необычайно цепким и неторопливым. Скажу больше: её стиль был совершенно точной имитацией самого что ни на есть первоклассного тенниса, лишённой, однако, в её руках каких либо практических результатов. Как мне сказала Электра Гольд, сестра Эдузы, изумительная молодая тренировщица, когда однажды я сидел на твёрдой скамейке, начинавшей пульсировать подо мной, и смотрел, как Долорес Гейз, как бы шутя, гоняла по всему корту хорошенькую Линду Голль (которая, впрочем, побила её): «У вашей Долли вделан магнит для мяча в самую серёдку ракетных жил, но, ей-Богу, зачем быть такой вежливенькой?» Ах, Электра, не всё ли равно — при такой грации! Помнится, присутствуя при первой же их игре, я почувствовал, как усвоение этой красоты меня буквально облило едва выносимым содроганием. У моей Лолиты была чудная манера чуть приподымать полусогнутую в колене левую ногу при раскидистом и пружинистом начале сервисного цикла, когда развивалась и на мгновение натягивалась в лучах солнца живая сеть равновесия между четырьмя точками — пуантой этой ноги, едва опушённой подмышкой, загорелой рукой и далеко закинутым назад овалом ракеты, меж тем как она обращала блестящий оскал улыбающегося рта вверх к маленькой планете, повисшей так высоко в зените сильного и стройного космоса, который она сотворила с определённой целью — напасть на него звучным хлёстком своего золотого кнута. Её подача отличалась прямотой, красотой, молодостью, классической чистотой траектории, но, невзирая на беговой её темп, её было нетрудно вернуть, ибо никакой закорючинки или изюминки не было у длинного, элегантного подскока её мяча.
Меня заставляет стонать от обиды мысль, что я мог так легко обессмертить все эти волшебные узоры, запечатлев их на целлулоидовой ленте. Насколько они бы превосходили те моментальные снимки, которые я (безумец!) сжёг! Её смэш относился к её сервису, как относится сектет к октету в сонете, ибо её натренировали, мою прелесть, немедленно после подачи просеменить к сетке на проворных, ярких, в белой обуви ножках. Никто бы не мог сказать, что лучше у неё выходит — драйв справа или драйв слева: один был зеркальным отображением другого, — у меня в самых чреслах до сих пор покалывает от пистолетной пальбы этих ударов, которым вторили чёткое эхо и выкрики Электры. Одной из жемчужин игры Долли был короткий удар с полулета, которому великий Нед Литам научил её в Калифорнии.
Она предпочитала сцену плаванию и плавание теннису; всё же я утверждаю, что, если бы я не подломил в ней чегото (в то время я не отдавал себе отчёта в этом!), её идеальный стиль совмещался бы с волей к победе, и она бы развилась в настоящую чемпионку. Долорес, с двумя ракетами под мышкой в Вимбльдоне (1952), Долорес на рекламе папирос «Дромадер» (1960), Долорес, ставшая профессионалкой (1961), Долорес, играющая чемпионку тенниса в кинодраме (1962), Долорес и её седой, смиренный, притихший муж, бывший её тренер, престарелый Гумберт (2000).
Никакой не существовало лукавинки в её манере играть — если, однако, не считать за финту нимфетки весёлое равнодушие к исходу игры. Она, столь жестокая и коварная в обыденной жизни, тут проявляла такую невинность, такую откровенность, такое доброжелательство в смысле пласировки, что даже посредственному, но настойчивому игроку, как бы он коряво и неумело ни играл, удавалось так прихлопывать и подрезывать мяч, чтобы проковырять себе путь к победе. Несмотря на малый рост, она покрывала всю свою половину (1053 квадратных фута) площадки с необыкновенной лёгкостью, однажды вступив в ритм обмена и покуда могла этим ритмом управлять; но всякая резкая атака, всякая внезапная перемена тактики со стороны противника приводили её в состояние полной беспомощности. Ей, скажем, недоставало одного пункта, чтобы выиграть партию — тут-то её второй сервис, который, довольно типично, был даже сильнее и стильнее первого (ибо в ней отсутствовали те внутренние задержки, которые знакомы осторожным игрокам) звучно ударялся об арфовую струну сетки — и отскакивал в аут. Отшлифованная бисерина её «скатного» удара подхватывалась и возвращалась в угол противником, у которого, казалось, четыре ноги и кривой гребок в руках. Её драматичные драйвы и восхитительные слетники пренаивно падали к его ногам. Вновь и вновь она мазала лёгкий мяч — и, смеясь, пародировала досаду тем, что склонялась вперёд в балетном изнеможении, с повисшим со лба локоном. До того бесплодными оказывались её грация и блеск, что она даже не могла побить пыхтящего Гумберта, основной удар которого был старомодный «подъёмный» драйв.
Думаю, что я особенно чувствителен к магии игр. В моих шахматных сессиях с Гастоном я видел вместо доски квадратное углубление, полное прозрачной морской воды с редкими раковинами и каверзами, розовато светящимися на ровном мозаичном дне, казавшемся бестолковому партнёру мутным илом и облаком сепии. Первую же теннисную учёбу, которой я когда-то мучил Лолиту (до того, как уроки великого калифорнийца явились для неё откровением), я теперь вспоминал как нечто гнетущее и горестное — не только потому, что мою безнадёжную ученицу так отвратительно раздражал каждый мой совет, но ещё и потому, что драгоценная симметрия корта, вместо того, чтобы отражать дремавшую в ней гармонию, оказывалась исковерканной вконец неуклюжестью и усталостью ребёнка, которого только злила моя педагогическая бездарность. С тех пор всё переменилось, и в тот день, в ясной колорадской атмосфере Чампиона, на превосходнейшем корте у подножия крутой каменной лестницы, ведущей к «Отель Чампион», где мы стояли, мне почуялось, что могу отдохнуть от кошмара неведомых измен, окунувшись в чистоту её стиля, её души, её неотъемлемой грации.
День был безветренный. Она лупила крепко и плоско, со свойственным ей вольным махом, возвращая мяч за мячом над самой сеткой в глубь корта, и ритмический распорядок этих ударов был так классически прост, что собственное моё передвижение сводилось, в общем, к плавному прогуливанию туда-сюда — настоящие игроки поймут, что я тут хочу выразить. Резаный, довольно густо скошенный сервис, который я унаследовал от отца (научившегося ему, в свою очередь, от француза Декюжи или бельгийца Бормана — старых его друзей и великих чемпионов) наделал бы моей Лолите немало трудностей, захоти я их причинить. Но кто бы решился смутить такую ясноглазую милочку? Упомянул ли я где-нибудь, что её голая рука была отмечена прививочной осьмеркой оспы? Что я любил её безнадёжно? Что ей было всего лишь четырнадцать лет?
Любознательная бабочка, нырнув, тихо пролетела между нами.
Вдруг вижу — откуда ни возьмись, появляются двое в теннисных трусиках: рыжий мужчина, лет на восемь моложе меня, с обожжёнными на солнце малиновыми голенями; и довольно матовая брюнеточка, года на два старше Лолиты, с капризным ртом и жёстким взглядом. Как это обыкновенно бывает у добросовестных новичков, их ракеты были в чехлах и рамах, и несли они их не так, как носишь естественные и удобные продления некоторых специализированных мышц, а как если бы это были молотища, мушкетоны, коловороты или мои собственные вкусные, громоздкие грехи. Несколько бесцеремонно усевшись около моего драгоценного в некотором смысле пиджака на скамейку сбоку от площадки, они принялись весьма громогласно восхищаться чередой ударов, состоявшей из чуть ли не пятидесяти обменов, которые Лолита невинно помогла мне выходить и поддержать, пока перебой в серии не заставил её издать стон при виде того, как её смэш ушёл за черту, после чего она на мгновение поникла, ослабев от смеха, — золотое моё существо!
Меня разбирала жажда; я направился к фонтанчику питьевой воды. Этим воспользовался рыжий, чтобы подойти ко мне и в скромных выражениях предложить игру вчетвером. «Меня зовут Билль Мид», сказал он, «а это, Фэй Пэйдж, актриска. Ма фиансэ» — добавил он (указывая своей нелепо забронированной ракетой на светскую Фэй, уже болтавшую с Лолитой). Я начал было отвечать: «Спасибо, но» — (ненавижу, когда мою чистокровку впутывают в тяп-да-ляпицу пошлых сапожников), когда меня отвлёк поразительно музыкальный оклик: отельный казачок дробно бежал вниз по ступеням к нашей площадке и делал мне знаки. Оказалось, что меня требуют к телефону по экстренному иногороднему вызову, — столь экстренному, что для меня даже «держат линию». «Иду», сказал я, схватил пиджак (тяжесть кольта во внутреннем кармане) и сказал Лолите, что сейчас вернусь. Она как раз подбирала мячик (европейским способом, т. е. соединённым рывком носка ноги и края ракеты, что было одной из немногих хороших вещей, которым я её научил) и улыбнулась, — она улыбнулась мне!
Некий зловещий штиль дозволял сердцу держаться на плаву, пока я следовал за мальчишкой к отелю. Есть краткая американская фраза, в которой разоблачение, возмездие, застенок, смерть и вечность выражаются путём удивительно отталкивающей формулы «дзис ис ит», — «вот оно!», «это оно и есть!» Я оставил Лолиту в довольно посредственных руках, но всё равно. Буду, конечно, бороться. Бешено бороться. Лучше всё уничтожить, чем от неё отказаться. Да, действительно, крутоватая лестница.
В бюро гостиницы горбоносый мужчина с очень тёмным, думаю, прошлым, которое стоило бы расследовать, передал мне сообщение, написанное его рукой. Междугородная линия меня всё-таки не дождалась. В записке говорилось: «Мистер Гумберт. Звонила директорша Бурдалейской (так!) школы. Летний номер: Бурдолей 2-82-82. Пожалуйста, позвоните ей не откладывая. Чрезвычайно важное дело».
Я сложил своё длинное тело в телефонную будку, принял таблетку и в продолжении десяти минут воевал с исчадьями призрачного пространства. Постепенно наладился некий квартет; сопрано: такого номера нет в Бердслее; альт: мисс Пратт уехала в Англию; тенор: Бердслейская школа не звонила; бас: звонить она не могла, так как всё равно никто не знал, что в этот именно день я буду именно в этой колорадской гостинице. Больно уязвлённый мной горбоносый служащий любезно согласился выяснить, вызывали ли меня вообще из «Бурдолея». Оказалось — не вызывали. Вероятно, какой-то местный шалун набрал номер и смылся. Я поблагодарил служащего. Он ответил: ради Бога. Побывав в журчащем писсуаре и зарядившись в баре, я пустился в обратный путь. С первой же терассы я увидел наш корт: он казался величиной с детскую грифельную доску — плохо вытертую. Золотистая Лолита участвовала в игре смешанных пар. Она двигалась как прекрасный итальянский ангел — среди трёх отвратительных калек фламандской школы. Один из них, её партнёр, меняясь с ней сторонами, шутовским жестом хлопнул её по заду ракетой. У него была удивительно круглая голова; его коричневые штаны совершенно не подходили для тенниса. Произошло краткое замешательство — он увидел меня на лестнице и, отбросив ракету — мою ракету! — стал карабкаться по крутому газону, отделявшему теннис от бульвара. Он тряс кистями рук и локтями, нарочито-комически изображая птицу с недоразвитыми крыльями, и долез так, на кривых ногах, до улицы, где его ждал дымчато-серый автомобиль. В Следующую минуту и он и серая дымка исчезли. Когда я сошёл к корту, оставшаяся тройка уже собирала и рассматривала мячи, сортируя их: я утром купил полдюжины новых; на чужих были домодельные отметины кровавого цвета.
«Скажите, мистер Мид, кто был этот господин?»
Сперва Билль, потом Фэй с очень серьёзным видом отрицательно покачали головой.
«Представьте себе», объяснила Фэй, «какой-то нелепый нахал присоединился к нам, чтобы составить вторую пару. Неправда ли, Долли?»
Она уже была для них Долли. Рукоятка моей ракеты всё ещё была омерзительно тёплая на ощупь. Перед тем как подняться в отель, я увёл её в узкую аллейку, наполовину заросшую душистым кустарником в сизых цветах, и уже собрался дать волю назревшим рыданиям, — собрался умолять её, зачарованную, равнодушную, чтобы она рассеяла как-нибудь, хотя бы ложью, тяжкий ужас обволакивающий меня — как вдруг мы очутились прямо позади странно корчившейся пары, — вроде того как сталкивается чета с четой в идиллической обстановке старых комедий. Билль и Фэй совершенно изнемогали от смеха — мы видимо пришли посреди какой-то их приватной шуточки. Это не имело больше значения.
Таким тоном, как будто это не имело большого значения, как будто жизнь автоматически продолжала катиться по кругу всегдашних забав, Лолита сказала, что пойдёт переодеться для купанья, — хотела поваландаться до вечера у бассейна: ведь день был дивный, Лолита!
21
«Ло! Лола! Лолита!» — слышу себя восклицающим с порога в солнечную даль, причём акустика времени, сводчатого времени, придаёт моему зову и его предательской хриплости так много тревоги, страсти и муки, что право же, будь Лолита мертва, рывком раскрылся бы её застёгнутый на молнию нейлоновый саван. Я, наконец, настиг её посредине гладкой муравчатой террасы, — она убежала, пока я ещё переодевался. Ах, Лолита! Там она играла с собакой — с собакой, а не со мной. Пёс (какой-то полутерьер) ронял и снова защёлкивал в зубах — да ещё как-то пригонял к челюсти — мокрый красный гуттаперчевый мячик; передними лапами брал быстрые аккорды на упругом газоне; и куда-то ускакивал. Мне только хотелось узнать где она, я всё равно не мог купаться из-за ужасного состояния моего сердца, но кому какое было дело, и вот она играла с собакой, а я стоял тут же, в халате, и уже не звал её; но вдруг что-то в узоре её движений поразило меня… она кидалась туда-сюда в своих ацтеково-красных плавках и бюстгальтерчике, и было что-то восторженное, чуть ли не безумное в её резвлении, далёко превосходившее простое веселие. Даже собака казалась означенной её преувеличенным ликованием. Я поглядел кругом и тихо положил руку на грудь. Бирюзовый бассейн за террасой уже бы не там, а у меня в грудной клетке, и мои органы плавали в нём, как плавают человеческие испражнения в голубой морской воде вдоль набережной в Ницце. Один из купальщиков отошёл от бассейна и, наполовину скрытый павлиньей тенью листвы, замер, держась за концы полотенца, накинутого на него, и янтарным взглядом следя за Лолитой. Так он стоял, закамуфлированный светотенью, искажённый ягуаровыми бликами и замаскированный собственной наготой; влажные чёрные волосы — вернее, остатки волос — прилипли к его круглому черепу, усики над красной губой казались мокрой кляксой, шерсть на груди ширилась двукрылым трофеем, пульсировал пуп, яркие брызги стекали по косматым ляжкам, тесные, мокрые чёрные купальные трусики чуть не лопались от здоровой силы там, где выпуклым очерком обозначалась чудовищная мошна, круто подтянутая кверху и толстым щитом находившая на запрокинутую снасть сатира. И пока я глядел на его круглое, орехово-коричневое лицо, меня осенило, что ведь узнал-то я его по отражению в нём образа моей дочери, — это была та же гримаса блаженства, но только превратившаяся в нечто уродливое в переводе на мужеский лад. А кроме того, мне было ясно, что девочка, моя девочка, зная, что он смотрит на неё, наслаждается его похотливым взглядом и напоказ для него скачет и веселится, — мерзкая, обожаемая потаскушка! Кинувшись за мячом и не поймав его, она повалилась на спину, бешено работая в воздухе неприличными, молодыми ногами; со своего места я почуял мускус её возбуждения; и тут, окаменев от священного отвращения, я увидел, как мужчина прикрыл глаза, обнажил ровные, противно-маленькие зубы и прислонился к дереву, в листве которого целая стая пятнистых приапов исходила дрожью. Тотчас после этого произошла необыкновенная метаморфоза. Он уже был не сатир, а мой чрезвычайно добродушный и глупый швейцарский дядя — тот Густав Трапп, не раз упомянутый мной, который, бывало, пытался нейтрализовать запой (хлестал пиво, смешанное с молоком, свинюга) тем, что заправским штангистом поднимал тяжести, шатаясь и крякая, на берегу озера, в старомодном купальном костюме, лихо спущенном с одного плеча. Теперешний Трапп заметил меня издали и, растирая затылок натянутым между руками полотенцем, с притворной беспечностью удалился по направлению к бассейну. И, как если бы погасло озарявшее её игру солнце, Лолита притихла и медленно встала с земли, игнорируя мячик, который терьер удобно положил перед ней. Кто может сказать, какие глубокие обиды мы наносим собаке тем, что прекращаем возню! Я начал говорить что-то, но вдруг сел на траву с совершенно невероятной болью в груди, и меня вырвало потоком каких-то бурых и зелёных веществ, которых, насколько мне помнилось, я не ел.
Я увидел глаза Лолиты: их взгляд мне показался скорее расчётливым, чем испуганным. Я услышал, как она сказала доброй даме, подошедшей к нам, что с её папой приключился «какой-то припадок». Затем я долгое время лежал на шезлонге и опорожнял рюмочку за рюмочкой. Уже на другое утро я почувствовал себя достаточно окрепшим, чтобы продолжать путешествие (чему доктора, лечившие меня впоследствии, не могли поверить).
назад<<< 1 . . . 19 . . . 26 >>>далее