— Смотри, что за погода! Твоя дорога вымощена звёздами. Он рассмеялся.
— Да.
Положив руку ему на плечо, она с волнением почувствовала прохладу его кожи. И этому телу угрожает опасность!..
— Я знаю, ты сильный. Но будь благоразумен…
— Ну конечно, я благоразумен…
И опять рассмеялся.
Он начал одеваться. Отправляясь на свой праздник, он наряжался в самые грубые ткани, в самую тяжелую кожу; он одевался, как крестьянин. И чем тяжелее он становился, тем больше она любовалась им. Помогла застегнуть пряжку пояса, натянуть сапоги.
— Эти сапоги жмут.
— Вот другие.
— Отыщи-ка шнур, чтобы привязать запасной фонарик.
Она оглядела мужа, в последний раз проверила его доспехи. Всё пригнано как следует.
— Какой ты красивый!
Он тщательно причёсывался.
— Это для звёзд?
— Это — чтоб не чувствовать себя стариком.
— Я ревную…
Он снова рассмеялся, обнял её, прижал к своей тяжёлой одежде. Потом взял её, как маленькую, на руки и — всё с тем же смехом — положил на кровать:
— Спи!
Закрыв за собой дверь, он вышел на улицу и среди преображённой мраком толпы сделал свой первый шаг к завоеванию ночи.
Она осталась одна. Печально смотрела она на цветы, на книги — на всё то нежное, мягкое, что для него было лишь дном морским.
XI
Его принимает Ривьер.
— В последнем рейсе вы выкинули номер. Пошли в обход. А метеосводки были прекрасные, вы свободно могли пройти напрямик. Испугались?
Захваченный врасплох, пилот молчит, медленно трёт ладони. Потом поднимает голову и смотрит Ривьеру прямо в глаза:
— Да.
В глубине души Ривьеру жаль этого смелого парня, который вдруг ощутил страх. Пилот оправдывается:
— Я больше ничего не видел. Конечно, радио сообщало, это верно… Может быть, дальше… Но бортовой огонь почти исчез, я даже не видел собственных рук. Хотел включить головную фару, чтобы хоть крыло разглядеть, — всё такая же тьма. Показалось, что я на дне огромной ямы и из неё не выбраться. А тут ещё мотор стал барахлить…
— Нет.
— Нет?
— Нет. Мы его потом осмотрели. Мотор в полном порядке. Но стоит испугаться — и сразу кажется, что мотор барахлит.
— Да как тут было не испугаться! На меня давили горы. Хотел набрать высоту — попал в завихрение. Вы сами знаете: когда ничего не видишь — и ещё завихрения… Вместо того чтобы подняться, я потерял сто метров. И уже не видел ни гироскопа, ни приборов. И стало казаться, что мотор не тянет, и что он перегрелся, что давление масла… И всё это — в темноте. Как болезнь… Ну и обрадовался я, когда увидел освещённый город!
— У вас слишком богатая фантазия. Идите. И пилот выходит.
Ривьер поглубже усаживается в кресло, проводит рукой по седым волосам.
«Это самый отважный из моих людей. Он вёл себя в тот вечер превосходно. Но я спасаю его от страха.»
И снова, как минутная слабость, возник соблазн.
«Чтобы тебя любили, достаточно пожалеть людей. Я никого не жалею — или скрываю свою жалость. А хорошо бы окружить себя дружбой, теплотой! Врачу это доступно. А я направляю ход событий. Я должен выковывать людей, чтобы и они направляли ход событий. Вечером, в кабинете, перед пачкой путевых листов особенно остро ощущаешь этот неписаный закон. Стоит только ослабить внимание, позволить твёрдо упорядоченным событиям снова поплыть по течению — и тотчас, как по волшебству, начинаются аварии. Словно моя воля — только она одна — не даёт самолёту разбиться, не даёт ураганам задержать его в пути. Порою сам поражаешься своей власти».
Он продолжает размышлять.
«И тут нет, пожалуй, ничего странного. Так садовник изо дня в день ведёт борьбу на своём газоне… Извечно вынашивает в себе земля дикий, первозданный лес; но тяжесть простой человеческой руки ввергает его обратно в землю».
Он думает о пилоте:
«Я спасаю его от страха. Я нападаю не на него, а на то тёмное, цепкое, что парализует людей, столкнувшихся с неведомым. Начни я его слушать, жалеть, принимать всерьёз его страхи — и он поверит, что и впрямь побывал в некоей загадочной стране; а ведь именно тайны — только её — он и боится; нужно, чтобы не осталось никакой тайны. Нужно, чтобы люди опускались в этот мрачный колодец, потом выбирались из него и говорили, что не встретили там ничего загадочного. Нужно, чтобы вот этот человек проник в самое сердце, в самую таинственную глубь ночи, в её толщу, не имея даже своей шахтерской лампочки, которая освещает только руки или крыло, — и чтобы он своими широкими плечами отодвинул прочь Неведомое».
Но даже в этой борьбе Ривьера и его пилотов связывало молчаливое братство. Они были людьми одной закалки, ими владела та же жажда победы. Но Ривьер помнил и о других битвах, которые приходилось ему вести за покорение ночи.
В официальных кругах на мрачные владения ночи смотрели с опаской, как на неизведанные лесные дебри. Заставить экипаж устремиться со скоростью двухсот километров в час навстречу бурям, туманам и всем тем угрозам, что таит в себе ночь, казалось рискованной авантюрой, допустимой лишь в военной авиации: вылетаешь с аэродрома в безоблачную ночь, проводишь бомбежку — и той же ночью возвращаешься на тот же аэродром. Но регулярные ночные рейсы обречены на неудачу.
«Ночные полёты — это для нас вопрос жизни и смерти, — отвечал Ривьер. — Каждую ночь мы теряем полученный за день выигрыш во времени — теряем наше преимущество перед железной дорогой и пароходом».
С досадой и скукой слушал Ривьер все эти разговоры: финансовая сторона дела, безопасность, общественное мнение… «Общественным мнением нужно управлять», — возражал он. Он думал: «Сколько времени пропадает напрасно! И всё же есть в жизни нечто такое, что всегда побеждает! Живое должно жить, и для того чтобы жить, оно сметает с пути все помехи. Для того чтобы жить, оно создаёт свои собственные законы. Оно неодолимо». Ривьер не знал, когда гражданская авиация овладеет ночными полётами, не знал, какими путями она это совершит, но он знал, что это неизбежно и что готовиться к этому нужно уже сейчас.
Ему вспоминаются зелёные скатерти, за которыми он сидел, подперев кулаком подбородок и слушая со странным сознанием собственной силы бесконечные возражения. Эти возражения казались ему бесцельными, осуждёнными на гибель самой жизнью. И он чувствовал, как растёт, наливаясь тяжестью, его сила. «Мои доводы неопровержимы; победа останется за мной, — думал Ривьер. — К этому ведёт естественный ход событий».
Когда от него требовали каких-то гарантий, каких-то решений, устраняющих всякий риск, он отвечал:
— Законы выводятся на основании опыта; познание законов никогда не предшествует опыту.
После долгого года борьбы Ривьер добился своего. «Добился благодаря своей убежденности», — говорили одни. «Благодаря своему упорству, медвежьей силе, которая крушит всё на пути», — заявляли другие. «Просто потому, что я избрал верное направление», — думал сам Ривьер.
Но сколько предосторожностей пришлось принимать вначале! Самолёты вылетали с аэродрома лишь за час до рассвета и приземлялись не позже чем через час после захода солнца. И, только накопив некоторый опыт, Ривьер решился послать почтовые самолёты в ночные глубины.
Почти лишённый последователей, осуждаемый чуть ли не всеми, он боролся теперь в одиночестве.
Ривьер звонит, чтобы узнать, каковы последние сообщения с борта самолётов.
XII
Тем временем патагонский почтовый вплотную подошёл к буре, и Фабьен отказался от мысли обойти её стороной. Он понял, что гроза охватила слишком большое пространство: линия молний уходила далеко вглубь, озаряя бастионы туч. И он решил: «Попытаюсь пройти под грозой, нырнуть под неё, ну, а уж если не удастся — лягу на обратный курс».
Он посмотрел на высотомер. Тысяча семьсот метров. Дал ручку от себя, чтобы начать снижение. Мотор сразу стал сильно трясти, самолёт задрожал. Фабьен на глаз выправил угол планирования, потом проверил по карте высоту холмов: пятьсот метров. Чтобы сохранить разрыв между собой и холмами, он решил идти на высоте семисот.
Фабьен жертвовал высотой; так игрок ставит на банк всё своё состояние.
Самолёт попал в завихрение, провалился вниз и задрожал ещё сильнее. Фабьен почувствовал, что ему угрожает невидимый обвал. Ему представилось — машина поворачивает назад и возвращается в мир ста тысяч звёзд… Но Фабьен не меняет курса ни на один градус.
Пилот взвешивает… Возможно, гроза носит лишь местный характер. Ведь Трилью — ближайший аэропорт — сообщил, что небо закрыто на три четверти. Значит, в этой чёрной, плотной, как бетон, массе ему предстоит прожить всего каких-нибудь двадцать минут. И всё же пилот в тревоге. Наклонившись влево, навстречу упругому ветру, он пытается найти те смутные проблески, которые обычно пробивают даже самую непроглядную ночную темь. Но сейчас нет даже проблесков — лишь едва заметно меняется плотность мрака. Быть может; его просто обманывает утомлённое зрение.
Он развёртывает записку радиста:
«Где мы?»
Дорого дал бы Фабьен за то, чтобы это знать. Он отвечает: «Не знаю. Идем по компасу сквозь грозу».
Он опять наклоняется. Его беспокоит пучок выхлопного пламени, повисший на моторе, как огненный букет; пламя так бледно, что появись луна, оно тотчас растворилось бы в лунном свете; но в этом мраке небытия оно вбирает в себя весь зримый мир. Пилот видит, как ветер туго сплетает языки огня, похожие на пылающие факелы.
Каждые тридцать секунд Фабьен нагибается к приборам, чтобы проверить гироскоп и компас. Он не рискует больше включать красные лампочки: они надолго ослепляют его; но от приборов со светящимися циферблатами льётся бледное звёздное сияние. Здесь, среди стрелок и цифр, пилот испытывает обманчивое чувство безопасности; подобное ощущение бывает у человека в каюте корабля, когда волны перекатываются через палубу. С такой же ужасающей неумолимостью на самолёт катится ночь и с нею всё, что несёт она в своём мраке: скалы, обломки, холмы…
«Где мы?» — снова спрашивает радист.
Фабьен опять наклоняется влево и возобновляет своё угрюмое бдение. Он уже не знает, сколько времени, сколько усилий понадобится ему, чтобы сбросить эти мрачные узы. Быть может, он вообще никогда не освободится от них; он поставил свою жизнь на карту — на эту грязную и скомканную бумажку, которую он разворачивает и читает в тысячный раз, стремясь почерпнуть в ней надежду. «Трилью: небо закрыто на три четверти, ветер западный, слабый.» Если Трилью закрыт на три четверти, то в разрывах туч можно будет разглядеть его огни. Если только…
Эта слабая надежда побуждает Фабьена лететь вперёд, но сомнения не оставляют его; он кое-как царапает записку: «Не знаю, смогу ли пробиться. Спросите, по-прежнему ли ясно позади нас».
Ответ удручающий:
«Комодоро передает: вернуться сюда невозможно. Буря».
Фабьен начинает догадываться: невиданная буря, бушующая над Андийскими Кордильерами, переменила фронт и двинулась к морю. Прежде чем Фабьен сможет добраться до городов, на них обрушится циклон.
«Узнайте погоду в Сан-Антонио.»
«Сан-Антонио отвечает: поднимается западный ветер; на западе — буря. Небо закрыто полностью. В Сан-Антонио плохая слышимость: помехи. Я тоже слышу плохо. Думаю, скоро придётся убрать антенну — мешают разряды. Не собираетесь ли повернуть? Каковы ваши планы?»
«Оставьте меня в покое. Запросите погоду в Вайя-Бланке.»
«Вайя-Бланка отвечает: меньше чем через двадцать минут с запада обрушится на Вайя-Бланку сильная гроза.»
«Запросите Трилью о погоде.»
«Трилью отвечает: с запада идёт ураган скоростью тридцать метров в секунду. Шквалы дождя.»
«Передайте в Буэнос-Айрес: заперты со всех сторон; фронт бури развёртывается на тысячу километров; полная потеря видимости. Что нам делать?»
Для пилота эта ночь была безбрежной. Она не вела ни к порту (все они казались недоступными), ни к рассвету — через час сорок минут должен был кончиться бензин. Рано или поздно, так ничего и не видя, они рухнут в бездну.
Только б дождаться рассвета…
Утренняя заря представлялась Фабьену золотым песчаным пляжем, к которому их могло прибить после испытаний страшной ночи. Под крылом попавшего в беду самолёта возникли бы спасительные берега равнин. Мирная земля несла бы свои спящие фермы, стада, холмы. Все те неведомые предметы, что перекатываются сейчас во мраке, вмиг приобрели бы безобидный вид. О, если б только было можно — как устремился бы он навстречу дню!..
Он подумал: «Кольцо замкнулось». Так или иначе — всё должно решиться ещё до рассвета, в плотной массе тьмы.
Только так… А бывало, первые часы рассвета приносили ему исцеление…
Но теперь незачем смотреть на восток, туда, где живет солнце: между самолётом и солнцем пролегли бездонные глубины ночи; из них — не выбраться.
XIII
— Асунсьонский почтовый идёт хорошо. К двум часам будет здесь. Но ожидается серьёзное опоздание почтового патагонского; видимо, ему приходится нелегко.
— Так, господин Ривьер.
— Весьма возможно, мы отправим европейский самолёт, не дожидаясь прибытия патагонского. Вы получите распоряжения, как только прибудет асунсьонский. Будьте наготове.
Теперь Ривьер перечитывал телеграммы, принятые от северных аэропортов. Они расстилали перед европейским почтовым лунную дорожку: «Небо чистое, полная луна, ветра нет». Горы Бразилии, чётко выделяясь на светящемся небе, окунали в серебристые воды моря свои поросшие чёрным лесом вершины. На этот лес, не скрашивая его, лились непрестанным дождём лунные лучи. И острова — тоже чёрные, как обломки кораблекрушения в морских волнах. И эта неистощимая луна на всём пути — брызжущий светом фонтан…
Если Ривьер разрешит отправление, экипаж европейского почтового вступит в прочный мир мягкого, струящегося сияния. В мир, где ничто не грозит нарушить равновесие между массами мрака и света. В мир, куда не проникают даже ласковые прикосновения тех лёгких ветерков, которые — стоит им слегка покрепчать — могут в несколько часов забить всё небо гнилыми облаками.
И всё же, глядя на это сияние, Ривьер колебался, точно золотоискатель у границы запретного участка. То, что творилось сейчас на юге, звучало обвинительным приговором Ривьеру, единственному защитнику ночных полётов. Катастрофа в Патагонии может настолько укрепить позиции его противников, что, быть может, его убеждённость окажется перед ними бессильной. Но убеждённость Ривьера осталась прежней; возможно, эта драма — следствие какого-то просчёта, и она свидетельствовала только об этом частном просчёте, больше ни о чём. «Быть может, следует установить наблюдательные пункты на западе… Нужно будет об этом подумать… Как бы то ни было, у меня всё те же веские основания стоять на своём; теперь вероятность несчастных случаев уменьшится: одна из причин стала ясна.» Неудачи закаляют сильных. К сожалению, с людьми приходится вести игру, в которой почти не принимается в расчёт истинный смысл вещей. Выигрыш или проигрыш зависит от каких-то чисто внешних причин. И обманчивая видимость проигрыша связывает тебя по рукам и ногам.
Ривьер позвонил.
— От Вайя-Бланки по-прежнему нет радиограмм?
— Нет.
— Вызовите её по телефону.
Пять минут спустя он спрашивал:
— Почему от вас нет сообщений?
— Мы не слышим самолёта.
— Молчит?
— Неизвестно. Кругом грозы. Даже если он что-то передаёт, мы не слышим.
— А Трилью его слышит?
— Мы сами не слышим Трилью.
— Позвоните туда по телефону.
— Пытались. Линия повреждена.
— Какая у вас погода?
— Угрожающая. Молнии на западе и юге. Очень душно.
— Какой ветер?
— Пока слабый. Но это не больше чем на десять минут. Молнии быстро приближаются. Молчание.
— Байя-Бланка! Вы меня слышите? Хорошо. Позвоните мне через десять минут.
И Ривьер стал перелистывать телеграммы южных аэропортов. Все сообщали одно и то же: самолёт молчит. Некоторые аэродромы больше не отвечали Буэнос-Айресу, и на карте расплывалось пятно немых районов, где над маленькими городками уже разразился циклон, где плотно заперты двери и каждый дом на тёмных улицах, подобно кораблю, отрезан от мира и затерян в ночи. Только рассвет принесёт им освобождение.
Но, склонившись над картой, Ривьер всё ещё не терял надежды обнаружить где-нибудь благословенный кусок чистого неба; он обратился по телеграфу к полиции трёх десятков провинциальных городов, запрашивая о погоде, и ответы уже начинали поступать. Каждая из радиостанций, расположенных на линии в две тысячи километров, получила приказ: поймав позывные самолёта, немедленно, в течение тридцати секунд, уведомить об этом Буэнос-Айрес, который в ответ сообщит ей для передачи Фабьену, куда он может укрыться.
Комнаты опять заполнились служащими, которых к часу ночи вызвали в контору. Какими-то таинственными путями узнали они, что ночные полёты, возможно, будут прекращены и что даже европейский почтовый будет отныне вылетать лишь с рассветом. Понизив голос, они говорили о Фабьене, о циклоне — и особенно о Ривьере. Они угадывали его присутствие, чувствовали, что он сидит здесь, совсем рядом, подавленный ураганом — этим враждебным выпадом самой природы.
Вдруг голоса смолкли: на пороге появился Ривьер — в пальто, в шляпе, неизменно надвинутой на глаза, — вечный путешественник. Он спокойно подошёл к заведующему бюро:
— Уже десять минут второго. Документы европейского почтового оформлены?
— Я… я думал…
— Вам следует не думать, а исполнять.
Он повернулся и, заложив руки за спину, медленно пошёл к открытому окну.
Подбежал служащий:
— Господин директор, получено очень мало ответов.
Сообщают, что во внутренних районах уже разрушены многие телеграфные линии…
— Хорошо.
Неподвижно застыв, Ривьер смотрел в ночь.
Итак, каждая новая весть несла в себе угрозы самолёту. Каждый город, если линии связи ещё не были разрушены и он имел возможность ответить Буэнос-Айресу, сообщал о неумолимом движении циклона, словно о вторжении вражеских армий. «Буря идёт из глубины материка, с Кордильер. Она движется к морю, сметая всё на пути…»
Звёзды казались Ривьеру чересчур яркими, воздух — слишком влажным. Странная ночь! Она внезапно начинала подгнивать — подгнивать слоями, как мякоть роскошного с виду плода. Над Буэнос-Айресом ещё царили в полном своём составе звёзды; но то был лишь оазис, притом, недолговечный. К тому же этот порт был недосягаем для экипажа. Грозная ночь, гниющая под прикосновениями ветра. Ночь, которую нелегко победить.
Где-то в её глубинах затерялся самолёт, и на его борту — беспомощные, охваченные тревогой люди.
XIV
Жена Фабьена позвонила по телефону.
В те ночи, когда он должен был вернуться, она всегда высчитывала время продвижения патагонского почтового. «Сейчас он вылетает из Трилью…» И опять засыпала. Немного позже: «Он приближается теперь к Сан-Антонио; он уже видит огни…» Тогда она вставала, раздвигала шторы и осматривала небо. «Эти облака мешают ему…» Иногда между тучами, как пастух, расхаживала луна. И молодая женщина возвращалась в постель, успокоенная луной и звёздами: их тысячи, они, как живые существа, окружают её мужа. Около часа ночи она обычно чувствовала, что он уже близко. «Должно быть, он недалеко… Он уже видит Буэнос-Айрес…» И снова вставала, готовила для него еду, варила кофе: «Там, наверху, холодно…» Каждый раз она встречала Фабьена так, словно тот спустился со снежных вершин: «Ты не замерз?» — «Да нет же!» — «Всё равно согрейся немного…» К четверти второго у неё всё бывало готово. Тогда она звонила.
В эту ночь она спросила, как всегда:
— Фабьен уже приземлился?
Секретарь, взявший трубку, замялся:
— Кто говорит?
— Симона Фабьен.
— Одну минуту…
Не осмеливаясь ничего сказать, секретарь передал трубку заведующему бюро.
— Кто у телефона?
— Симона Фабьен.
— А!.. Слушаю вас, сударыня.
— Мой муж приземлился?
Последовало молчание, показавшееся ей необъяснимым. Затем короткий ответ:
— Нет.
— Он опаздывает?
— Да…
Снова молчание.
— Да… опаздывает.
— О!..
Это был вздох раненой плоти. Опоздание — пустяк… пустяк… Но если оно затягивается…
— О!.. В котором часу он должен прибыть?
— В котором часу он должен прибыть?.. Мы… мы не знаем.
Теперь перед ней была стена. Она слышала лишь эхо своих вопросов.
— Умоляю, ответьте мне! Где он сейчас?..
— Где он сейчас? Подождите…
Медлительность этих людей причиняла ей боль. Там, за стеной, что-то происходило.
Наконец они решились:
— Он вылетел из Комодоро в девятнадцать тридцать.
— И с тех пор?..
— С тех пор… сильно опаздывает… сильно опаздывает из-за плохой погоды…
— О! Из-за плохой погоды…
Какая несправедливость! И какое вероломство — в этой луне, праздно повисшей над Буэнос-Айресом!.. Молодая женщина вспомнила вдруг, что от Комодоро до Трилью каких-нибудь два часа полёта, не больше.
— И целых шесть часов он летит до Трилью?! Но посылает же он вам радиограммы… Что он говорит?
— Он говорит? Но в такую погоду… Вы сами понимаете… его радиограммы до нас не доходят.
— В такую погоду!..
— Итак, решено, сударыня: мы позвоним вам, как только что-нибудь узнаем.
— О, вы ничего не знаете…
— До свидания, сударыня.
— Нет! Нет! Я хочу говорить с директором!
— Господин директор очень занят, сударыня, он на совещании.
— Мне это безразлично! Совершенно безразлично! Я хочу с ним говорить!
Заведующий бюро вытер капли пота со лба:
— Одну минуточку…
Он открыл дверь Ривьера.
— С вами хочет говорить госпожа Фабьен.
«Вот оно, — подумал Ривьер, — вот начинается то, чего я боялся». На первый план драмы выступают чувства… Вначале Ривьеру хотелось их отвергнуть: матерей и жён не допускают в операционную. И на корабле в минуту опасности чувства должны молчать. Они не помогают спасать людей… Однако он решился:
— Соедините её со мной.
Он услышал далёкий голос, слабый, дрожащий, и тотчас понял, что не сможет сказать ей правду. Сойтись сейчас в поединке — разве хоть одному из них это принесло бы какую-нибудь пользу?
— Прошу вас, успокойтесь, сударыня! В нашем деле так часто приходится подолгу ждать вестей.