«Но отвергать поэзию? – подумал он опять, – не сочувствовать художеству, природе?..»
И он посмотрел кругом, как бы желая понять, как можно не сочувствовать природе. Уже вечерело; солнце скрылось за небольшую осиновую рощу, лежавшую в полверсте от сада: тень от нее без конца тянулась через неподвижные поля. Мужичок ехал рысцой на белой лошадке по темной узкой дорожке вдоль самой рощи: он весь был ясно виден, весь до заплаты на плече, даром что ехал в тени; приятно отчетливо мелькали ноги лошадки. Солнечные лучи с своей стороны забирались в рощу и, пробиваясь сквозь чащу, обливали стволы осин таким теплым светом, что они становились похожи на стволы сосен, а листва их почти синела и над нею поднималось бледно-голубое небо, чуть обрумяненное зарей. Ласточки летали высоко; ветер совсем замер; запоздалые пчелы лениво и сонливо жужжали в цветах сирени; мошки толклись столбом над одинокою, далеко протянутою веткою. «Как хорошо, боже мой!» – подумал Николай Петрович, и любимые стихи пришли было ему на уста; он вспомнил Аркадия, «Stoff und Kraft» – и умолк, но продолжал сидеть, продолжал предаваться горестной и отрадной игре одиноких дум. Он любил помечтать; деревенская жизнь развила в нем эту способность. Давно ли он так же мечтал, поджидая сына на постоялом дворике, а с тех пор уже произошла перемена, уже определились, тогда еще неясные, отношения… и как! Представилась ему опять покойница жена, но не такою, какою он ее знал в течение многих лет, не домовитою, доброю хозяйкою, а молодою девушкой с тонким станом, невинно-пытливым взглядом и туго закрученною косой над детскою шейкой. Вспомнил он, как он увидал ее в первый раз. Он был тогда еще студентом. Он встретил ее на лестнице квартиры, в которой он жил, и, нечаянно толкнув ее, обернулся, хотел извиниться и только мог пробормотать: «Pardon, monsieur», [Извините, сударь (фр.).] а она наклонила голову, усмехнулась и вдруг как будто испугалась и побежала, а на повороте лестницы быстро взглянула на него, приняла серьезный вид и покраснела. А потом первые робкие посещения, полуслова, полуулыбки, и недоумение, и грусть, и порывы, и, наконец, эта задыхающаяся радость… Куда это все умчалось? Она стала его женой, он был счастлив, как немногие на земле… «Но, – думал он, – те сладостные, первые мгновенья, отчего бы не жить им вечною, неумирающею жизнью?»
Он не старался уяснить самому себе свою мысль, но он чувствовал, что ему хотелось удержать то блаженное время чем-нибудь более сильным, нежели память; ему хотелось вновь осязать близость своей Марии, ощутить ее теплоту и дыхание, и ему уже чудилось, как будто над ним…
– Николай Петрович, – раздался вблизи его голос Фенечки, – где вы?
Он вздрогнул. Ему не стало ни больно, ни совестно… Он не допускал даже возможности сравнения между женой и Фенечкой, но он пожалел о том, что она вздумала его отыскивать. Ее голос разом напомнил ему: его седые волосы, его старость, его настоящее…
Волшебный мир, в который он уже вступал, который уже возникал из туманных волн прошедшего, шевельнулся – и исчез.
– Я здесь, – отвечал он, – я приду, ступай. «Вот они, следы-то барства», – мелькнуло у него в голове. Фенечка молча заглянула к нему в беседку и скрылась, а он с изумлением заметил, что ночь успела наступить с тех пор, как он замечтался. Все потемнело и затихло кругом, и лицо Фенечки скользнуло перед ним такое бледное и маленькое. Он приподнялся и хотел возвратиться домой; но размягченное сердце не могло успокоиться в его груди, и он стал медленно ходить по саду, то задумчиво глядя себе под ноги, то поднимая глаза к небу, где уже роились и перемигивались звезды. Он ходил много, почти до усталости, а тревога в нем, какая-то ищущая, неопределенная, печальная тревога, все не унималась. О, как Базаров посмеялся бы над ним, если б он узнал, что в нем тогда происходило! Сам Аркадий осудил бы его. У него, у сорокачетырехлетнего человека, агронома и хозяина, навертывались слезы, беспричинные слезы; это было во сто раз хуже виолончели.
Николай Петрович продолжал ходить и не мог решиться войти в дом, в это мирное и уютное гнездо, которое так приветно глядело на него всеми своими освещенными окнами; он не в силах был расстаться с темнотой, с садом, с ощущением свежего воздуха на лице и с этою грустию, с этою тревогой…
На повороте дорожки встретился ему Павел Петрович.
– Что с тобой? – спросил он Николая Петровича, – ты бледен, как привиденье; ты нездоров; отчего ты не ложишься?
Николай Петрович объяснил ему в коротких словах свое душевное состояние и удалился. Павел Петрович дошел до конца сада, и тоже задумался, и тоже поднял глаза к небу. Но в его прекрасных темных глазах не отразилось ничего, кроме света звезд. Он не был рожден романтиком, и не умела мечтать его щегольски-сухая и страстная, на французский лад мизантропическая [ Мизантропический – нелюдимый, человеконенавистнический.] душа…
– Знаешь ли что? – говорил в ту же ночь Базаров Аркадию. – Мне в голову пришла великолепная мысль. Твой отец сказывал сегодня, что он получил приглашение от этого вашего знатного родственника. Твой отец не поедет; махнем-ка мы с тобой в ***; ведь этот господин и тебя зовет. Вишь, какая сделалась здесь погода; а мы прокатимся, город посмотрим. Поболтаемся дней пять-шесть, и баста!
– А оттуда ты вернешься сюда?
– Нет, надо к отцу проехать. Ты знаешь, он от *** в тридцати верстах. Я его давно не видал и мать тоже: надо стариков потешить. Они у меня люди хорошие, особенно отец: презабавный. Я же у них один.
– И долго ты у них пробудешь?
– Не думаю. Чай, скучно будет.
– А к нам на возвратном пути заедешь?
– Не знаю… посмотрю. Ну, так, что ли? Мы отправимся?
– Пожалуй, – лениво заметил Аркадий.
Он в душе очень обрадовался предложению своего приятеля, но почел обязанностию скрыть свое чувство. Недаром же он был нигилист!
На другой день он уехал с Базаровым в ***. Молодежь в Марьине пожалела об их отъезде; Дуняша даже всплакнула… но старичкам вздохнулось легко.
XII
Город ***, куда отправились наши приятели, состоял в ведении губернатора из молодых, прогрессиста и деспота, как это сплошь да рядом случается на Руси. Он, в течение первого года своего управления, успел перессориться не только с губернским предводителем, [Губернский предводитель – предводитель дворянства, выборный из дворян, глава дворянства всей губернии.] отставным гвардии штабс-ротмистром, конным заводчиком и хлебосолом, но и с собственными чиновниками. Возникшие по этому поводу распри приняли, наконец, такие размеры, что министерство в Петербурге нашло необходимым послать доверенное лицо с поручением разобрать все на месте. Выбор начальства пал на Матвея Ильича Колязина, сына того Колязина, под попечительством которого находились некогда братья Кирсановы. Он был тоже из «молодых», то есть ему недавно минуло сорок лет, но он уже метил в государственные люди и на каждой стороне груди носил по звезде. [Звезда (золотая или серебряная) – знак высшей степени некоторых орденов царской России.] Одна, правда, была иностранная, из плохоньких. Подобно губернатору, которого он приехал судить, он считался прогрессистом и, будучи уже тузом, не походил на большую часть тузов. Он имел о себе самое высокое мнение; тщеславие его не знало границ, но он держался просто, глядел одобрительно, слушал снисходительно и так добродушно смеялся, что на первых порах мог даже прослыть за «чудного малого». В важных случаях он умел, однако, как говорится, задать пыли. «Энергия необходима, – говаривал он тогда, – l’energie est la première qualite d’un homme d’ètat»; [Энергия – первейшее качество государственного человека (фр.).] а со всем тем он обыкновенно оставался в дураках и всякий несколько опытный чиновник садился на него верхом. Матвей Ильич отзывался с большим уважением о Гизо [Гизо Франсуа Пьер Гийом (1787–1874) – французский буржуазный историк и реакционный политический деятель. Стремился к созданию во Франции блока буржуазии с дворянством и к предотвращению революции.] и старался внушить всем и каждому, что он не принадлежит к числу рутинеров и отсталых бюрократов, что он не оставляет без внимания ни одного важного проявления общественной жизни… Все подобные слова были ему хорошо известны. Он даже следил, правда, с небрежною величавостию, за развитием современной литературы: так взрослый человек, встретив на улице процессию мальчишек, иногда присоединяется к ней. В сущности, Матвей Ильич недалеко ушел от тех государственных мужей Александровского времени, которые, готовясь идти на вечер к г-же Свечиной, [Свечина С. П. (1782–1859) – писательница мистического направления. Жила главным образом в Париже. Ее сочинения (изданные в 1860 году) оживленно обсуждались в дворянских кругах русского общества.] жившей тогда в Петербурге, прочитывали поутру страницу из Кондильяка; [ Кондильяк Этьен де Бонно (1715–1780) – французский философ-идеалист. Основная его работа – «Трактат об ощущениях» (1754).] только приемы у него были другие, более современные. Он был ловкий придворный, большой хитрец, и больше ничего; в делах толку не знал, ума не имел, а умел вести свои собственные дела: тут уж никто не мог его оседлать, а ведь это главное.
Матвей Ильич принял Аркадия с свойственным просвещенному сановнику добродушием, скажем более, с игривостию. Он, однако, изумился, когда узнал, что приглашенные им родственники остались в деревне. «Чудак был твой папа́ всегда», – заметил он, побрасывая кистями своего великолепного бархатного шлафрока, [Шлафрок – домашний халат.] и вдруг, обратясь к молодому чиновнику в благонамереннейше застегнутом вицмундире, воскликнул с озабоченным видом: «Чего?» Молодой человек, у которого от продолжительного молчания слиплись губы, приподнялся и с недоумением посмотрел на своего начальника. Но, озадачив подчиненного, Матвей Ильич уже не обращал на него внимания. Сановники наши вообще любят озадачивать подчиненных; способы, к которым они прибегают для достижения этой цели, довольно разнообразны. Следующий способ, между прочим, в большом употреблении, «is quite a favourite», [Самый излюбленный (англ.).] как говорят англичане: сановник вдруг перестает понимать самые простые слова, глухоту на себя напускает. Он спросит, например: какой сегодня день?
Ему почтительнейше докладывают: «Пятница сегодня, ваше с… с… с…ство».
– А? Что? Что такое? Что вы говорите? – напряженно повторяет сановник.
– Сегодня пятница, ваше с… с…ство.
– Как? Что? Что такое пятница? какая пятница?
– Пятница, ваше с… ccc…ccc…ство, день в неделе.
– Ну-у, ты учить меня вздумал?
Матвей Ильич все-таки был сановник, хоть и считался либералом.
– Я советую тебе, друг мой, съездить с визитом к губернатору, – сказал он Аркадию, – ты понимаешь, я тебе это советую не потому, чтоб я придерживался старинных понятий о необходимости ездить к властям на поклон, а просто потому, что губернатор порядочный человек; притом же ты, вероятно, желаешь познакомиться с здешним обществом… ведь ты не медведь, надеюсь? А он послезавтра дает большой бал.
– Вы будете на этом бале? – спросил Аркадий.
– Он для меня его дает, – проговорил Матвей Ильич почти с сожалением. – Ты танцуешь?
– Танцую, только плохо.
– Это напрасно. Здесь есть хорошенькие, да и молодому человеку стыдно не танцевать. Опять-таки я это говорю не в силу старинных понятий; я вовсе не полагаю, что ум должен находиться в ногах, но байронизм [Байрон Джордж Ноэль Гордон (1788–1824) – великий английский поэт; обличал английское великосветское общество; был в России более популярен, чем в Англии. Байронизм – здесь: подражание Байрону и его романтическим героям.] смешон, il a fait son temps. [Прошло его время (фр.).]
– Да я, дядюшка, вовсе не из байронизма не…
– Я познакомлю тебя с здешними барынями, я беру тебя под свое крылышко, – перебил Матвей Ильич и самодовольно засмеялся. – Тебе тепло будет, а?
Слуга вошел и доложил о приезде председателя казенной палаты, сладкоглазого старика с сморщенными губами, который чрезвычайно любил природу, особенно в летний день, когда, по его словам, «каждая пчелочка с каждого цветочка берет взяточку…». Аркадий удалился.
Он застал Базарова в трактире, где они остановились, и долго его уговаривал пойти к губернатору. «Нечего делать! – сказал наконец Базаров. – Взялся за гуж [Гуж – ремень, которым стягивали оглобли у телеги. Для этого нужна была физическая сила.] – не говори, что не дюж! Приехали смотреть помещиков – давай их смотреть!» Губернатор принял молодых людей приветливо, но не посадил их и сам не сел. Он вечно суетился и спешил; с утра надевал тесный вицмундир и чрезвычайно тугой галстух, недоедал и недопивал, все распоряжался. Его в губернии прозвали Бурдалу, [Бурдалу Луи (1632–1704) – французский проповедник. Проповеди Бурдалу переведены на русский язык в начале XIX века.] намекая тем не на известного французского проповедника, а на бурду. Он пригласил Кирсанова и Базарова к себе на бал и через две минуты пригласил их вторично, считая их уже братьями и называя их Кайсаровыми.
Они шли к себе домой от губернатора, как вдруг из проезжающих мимо дрожек выскочил человек небольшого роста, в славянофильской венгерке, и с криком: «Евгений Васильевич!» – бросился к Базарову.
– А! это вы, герр Ситников, – проговорил Базаров, продолжая шагать по тротуару, – какими судьбами?
– Вообразите, совершенно случайно, – отвечал тот и, обернувшись к дрожкам, махнул раз пять рукой и закричал: – Ступай за нами, ступай! У моего отца здесь дело, – продолжал он, перепрыгивая через канавку, – ну, так он меня просил… Я сегодня узнал о вашем приезде и уже был у вас… (Действительно, приятели, возвратясь к себе в номер, нашли там карточку с загнутыми углами и с именем Ситникова, на одной стороне по-французски, на другой – славянскою вязью. [Вязь – старославянский шрифт, в котором все буквы связаны и переходят одна в другую.]) Я надеюсь, вы не от губернатора!
– Не надейтесь, мы прямо от него.
– А! в таком случае и я к нему пойду… Евгений Васильич, познакомьте меня с вашим… с ними…
– Ситников, Кирсанов, – проворчал, не останавливаясь, Базаров.
– Мне очень лестно, – начал Ситников, выступая боком, ухмыляясь и поспешно стаскивая свои уже чересчур элегантные перчатки. – Я очень много слышал… Я старинный знакомый Евгения Васильича и могу сказать – его ученик. Я ему обязан моим перерождением…
Аркадий посмотрел на базаровского ученика. Тревожное и тупое выражение сказывалось в маленьких, впрочем приятных чертах его прилизанного лица; небольшие, словно вдавленные глаза глядели пристально и беспокойно, и смеялся он беспокойно: каким-то коротким, деревянным смехом.
– Поверите ли, – продолжал он, – что, когда при мне Евгений Васильевич в первый раз сказал, что не должно признавать авторитетов, я почувствовал такой восторг… словно прозрел! «Вот, – подумал я, – наконец нашел я человека!» Кстати, Евгений Васильевич, вам непременно надобно сходить к одной здешней даме, которая совершенно в состоянии понять вас и для которой ваше посещение будет настоящим праздником; вы, я думаю, слыхали о ней?
– Кто такая? – произнес нехотя Базаров.
– Кукшина, Eudoxie, Евдоксия Кукшина. Это замечательная натура, émancipée [Свободная от предрассудков (фр.).] в истинном смысле слова, передовая женщина. Знаете ли что? Пойдемте теперь к ней все вместе. Она живет отсюда в двух шагах. Мы там позавтракаем. Ведь вы еще не завтракали?
– Нет еще.
– Ну и прекрасно. Она, вы понимаете, разъехалась с мужем, ни от кого не зависит.
– Хорошенькая она? – перебил Базаров.
– Н… нет, этого нельзя сказать.
– Так для какого же дьявола вы нас к ней зовете?
– Ну, шутник, шутник… Она нам бутылку шампанского поставит.
– Вот как! Сейчас виден практический человек. Кстати, ваш батюшка все по откупам?
– По откупам, – торопливо проговорил Ситников и визгливо засмеялся. – Что же? идет?
– Не знаю, право.
– Ты хотел людей смотреть, ступай, – заметил вполголоса Аркадий.
– А вы-то что ж, господин Кирсанов? – подхватил Ситников. – Пожалуйте и вы; без вас нельзя.
– Да как же это мы все разом нагрянем?
– Ничего! Кукшина – человек чудный.
– Бутылка шампанского будет? – спросил Базаров.
– Три! – воскликнул Ситников. – За это я ручаюсь!
– Чем?
– Собственною головою.
– Лучше бы мошною батюшки. А впрочем, пойдем.
XIII
Небольшой дворянский домик на московский манер, в котором проживала Авдотья Никитишна (или Евдоксия) Кукшина, находился в одной из нововыгоревших улиц города ***; известно, что наши губернские города горят через каждые пять лет. У дверей, над криво прибитою визитною карточкой, виднелась ручка колокольчика, и в передней встретила пришедших какая-то не то служанка, не то компаньонка в чепце – явные признаки прогрессивных стремлений хозяйки. Ситников спросил, дома ли Авдотья Никитишна?
– Это вы, Victor? – раздался тонкий голос из соседней комнаты. – Войдите.
Женщина в чепце тотчас исчезла.
– Я не один, – промолвил Ситников, лихо скидывая свою венгерку, под которою оказалось нечто вроде поддевки или пальто-сака, и бросая бойкий взгляд Аркадию и Базарову.
– Все равно, – отвечал голос. – Entrez [ Войдите (фр.).]
Молодые люди вошли. Комната, в которой они очутились, походила скорее на рабочий кабинет, чем на гостиную. Бумаги, письма, толстые нумера русских журналов, большею частью неразрезанные, валялись по запыленным столам; везде белели разбросанные окурки папирос.
На кожаном диване полулежала дама, еще молодая, белокурая, несколько растрепанная, в шелковом, не совсем опрятном платье, с крупными браслетами на коротеньких руках и кружевною косынкой на голове. Она встала с дивана и, небрежно натягивая себе на плечи бархатную шубку на пожелтелом горностаевом меху, лениво промолвила: «Здравствуйте, Victor», – и пожала Ситникову руку.
– Базаров, Кирсанов, – проговорил он отрывисто, в подражание Базарову.
– Милости просим, – отвечала Кукшина и, уставив на Базарова свои круглые глаза, между которыми сиротливо краснел крошечный вздернутый носик, прибавила: – Я вас знаю, – и пожала ему руку тоже.
Базаров поморщился. В маленькой и невзрачной фигурке эманципированной женщины не было ничего безобразного; но выражение ее лица неприятно действовало на зрителя. Невольно хотелось спросить у ней: «Что ты, голодна? Или скучаешь? Или робеешь? Чего ты пружишься?» И у ней, как у Ситникова, вечно скребло на душе. Она говорила и двигалась очень развязно и в то же время неловко: она, очевидно, сама себя считала за добродушное и простое существо, и между тем что бы она ни делала, вам постоянно казалось, что она именно это-то и не хотела сделать; все у ней выходило, как дети говорят, – нарочно, то есть не просто, не естественно.
– Да, да, я знаю вас, Базаров, – повторила она. (За ней водилась привычка, свойственная многим провинциальным и московским дамам, – с первого дня знакомства звать мужчин по фамилии.) – Хотите сигару?
– Сигарку сигаркой, – подхватил Ситников, который успел развалиться в креслах и задрать ногу кверху, – а дайте-ка нам позавтракать, мы голодны ужасно; да велите нам воздвигнуть бутылочку шампанского.
– Сибарит, – промолвила Евдоксия и засмеялась. (Когда она смеялась, ее верхняя десна обнажалась над зубами.) – Не правда ли, Базаров, он сибарит?
– Я люблю комфорт жизни, – произнес с важностию Ситников. – Это не мешает мне быть либералом.
– Нет, это мешает, мешает! – воскликнула Евдоксия и приказала, однако, своей прислужнице распорядиться и насчет завтрака, и насчет шампанского. – Как вы об этом думаете? – прибавила она, обращаясь к Базарову. – Я уверена, вы разделяете мое мнение.
– Ну нет, – возразил Базаров, – кусок мяса лучше куска хлеба, даже с химической точки зрения.
– А вы занимаетесь химией? Это моя страсть. Я даже сама выдумала одну мастику.
– Мастику? вы?
– Да, я. И знаете ли, с какою целью? Куклы делать, головки, чтобы не ломались. Я ведь тоже практическая. Но все еще не готово. Нужно еще Либиха почитать. Кстати, читали вы статью Кислякова о женском труде в «Московских ведомостях»? Прочтите, пожалуйста. Ведь вас интересует женский вопрос? И школы тоже? Чем ваш приятель занимается? Как его зовут?
Назад<<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 >>>Далее