Как она его ни уговаривала – он не уступал, находя новые неожиданные соображения. Он уверен был, что это всё лишнее. Наконец она просто обиделась:
– Вы ставите меня в какое-то глупое, смешное положение. Я последний раз – прошу вас.
Конечно, это была ошибка и унижение с её стороны – о чём, собственно, просить?
Но он сразу оголил руку и протянул:
– Лично для вас – возьмите хоть три кубика, пожалуйста.
Из-за того, что она терялась с ним, однажды произошла нескладность. Костоглотов сказал:
– А вы не похожи на немку. У вас, наверно, фамилия по мужу?
– Да, – вырвалось у неё.
Почему она так ответила? В то мгновение показалось обидным сказать иначе.
Он больше ничего не спросил.
А Гангарт – её фамилия по отцу, по деду. Они обрусевшие немцы.
А как надо было сказать? – я не замужем? я замужем никогда не была?
Невозможно.
6
Прежде всего Людмила Афанасьевна повела Костоглотова в аппаратную, откуда только что вышла больная после сеанса. С восьми утра почти непрерывно работала здесь большая стовосьмидесятитысячевольтная рентгеновская трубка, свисающая со штатива на подвесах, а форточка была закрыта, и весь воздух был наполнен чуть сладковатым, чуть противным рентгеновским теплом.
Этот разогрев, как ощущали его лёгкие (а был он не просто разогрев), становился противен больным после полудюжины, после десятка сеансов, Людмила же Афанасьевна привыкла к нему. За двадцать лет работы здесь, когда трубки и совсем никакой защиты не имели (она попадала и под провод высокого напряжения, едва убита не была), Донцова каждый день дышала воздухом рентгеновских кабинетов и больше часов, чем допустимо, сидела на диагностике. И, несмотря на все экраны и перчатки, она получила на себя, наверно, больше «эр», чем самые терпеливые и тяжёлые больные, только никто этих «эр» не подсчитывал, не складывал.
Она спешила – но не только чтоб выйти скорей, а нельзя было лишних минут задерживать рентгеновскую установку. Показала Костоглотову лечь на твёрдый топчан под трубку и открыть живот. Какой-то щекочущей прохладной кисточкой водила ему по коже, что-то очерчивая и как будто выписывая цифры.
И тут же сестре-рентгенотехнику объяснила схему квадрантов и как подводить трубку на каждый квадрант. Потом велела ему перевернуться на живот и мазала ещё на спине. Объявила:
– После сеанса – зайдёте ко мне.
И ушла. А сестра опять велела ему животом вверх и обложила первый квадрант простынями, потом стала носить тяжёлые коврики из просвинцованной резины и закрывать ими все смежные места, которые не должны были сейчас получить прямого удара рентгена. Гибкие коврики приятно-тяжело облегали тело.
Ушла и сестра, затворила дверь и видела его теперь только через окошечко в толстой стене. Раздалось тихое гудение, засветились вспомогательные лампы, раскалилась главная трубка.
И через оставленную клетку кожи живота, а потом через прослойки и органы, которым названия не знал сам обладатель, через туловище жабы-опухоли, через желудок или кишки, через кровь, идущую по артериям и венам, через лимфу, через клетки, через позвоночник и малые кости, и ещё через прослойки, сосуды и кожу там, на спине, потом через настил топчана, четырёхсантиметровые доски пола, через лаги, через засыпку и дальше, дальше, уходя в самый каменный фундамент или в землю, – полились жёсткие рентгеновские лучи, непредставимые человеческому уму вздрагивающие векторы электрического и магнитного полей, или более понятные снаряды-кванты, разрывающие и решетящие всё, что попадалось им на пути.
И этот варварский расстрел крупными квантами, происходивший беззвучно и неощутимо для расстреливаемых тканей, за двенадцать сеансов вернул Костоглотову намерение жить, и вкус жизни, и аппетит, и даже весёлое настроение. Со второго и третьего прострела освободясь от болей, делавших ему невыносимым существование, он потянулся узнать и понять, как же эти пронизывающие снарядики могут бомбить опухоль и не трогать остального тела. Костоглотов не мог вполне поддаться лечению, пока для себя не понял его идеи и не поверил в неё.
И он постарался выведать идею рентгенотерапии от Веры Корнильевны, этой милой женщины, обезоружившей его предвзятость и настороженность с первой встречи под лестницей, когда он решил, что пусть хоть пожарниками и милицией его вытаскивают, а доброй волей он не уйдёт.
– Вы не бойтесь, объясните, – успокаивал её. – Я как тот сознательный боец, который должен понимать боевую задачу, иначе он не воюет. Как это может быть, чтобы рентген разрушал опухоль, а остальных тканей не трогал?
Все чувства Веры Корнильевны ещё прежде глаз выражались в её отзывчивых лёгких губах. И колебание выразилось в них же.
(Что она могла ему рассказать об этой слепой артиллерии, с тем же удовольствием лупцующей по своим, как и по чужим?)
– Ох, не полагается… Ну, хорошо. Рентген, конечно, разрушает всё подряд. Только нормальные ткани быстро восстанавливаются, а опухолевые нет.
Правду ли, неправду ли сказала, но Костоглотову это понравилось.
– О! На таких условиях я играю. Спасибо. Теперь буду выздоравливать!
И, действительно, выздоравливал. Охотно ложился под рентген и во время сеанса ещё особо внушал клеткам опухоли, что они – разрушаются, что им – хана.
А то и вовсе думал под рентгеном о чём попало, даже дремал.
Сейчас вот он обошёл глазами многие висящие шланги и провода и хотел для себя объяснить, зачем их столько, и если есть тут охлаждение, то водяное или масляное. Но мысль его на этом не задержалась, и ничего он себе не объяснил.
Он думал, оказывается, о Вере Гангарт. Он думал, что вот такая милая женщина никогда не появится у них в Уш-Тереке. И все такие женщины обязательно замужем. Впрочем, помня этого мужа в скобках, он думал о ней вне этого мужа. Он думал, как приятно было бы поболтать с ней не мельком, а долго-долго, хоть бы вот походить по двору клиники. Иногда напугать её резкостью суждения – она забавно теряется. Милость её всякий раз светит в улыбке как солнышко, когда она только попадётся в коридоре навстречу или войдёт в палату. Она не по профессии добра, она просто добра. И – губы…
Трубка зудела с лёгким призвоном.
Он думал о Вере Гангарт, но думал и о Зое. Оказалось, что самое сильное впечатление от вчерашнего вечера, выплывшее и с утра, было от её дружно подобранных грудей, составлявших как бы полочку, почти горизонтальную. Во время вчерашней болтовни лежала на столе около них большая и довольно тяжёлая линейка для расчерчивания ведомостей – не фанерная линейка, а из струганой досочки. И весь вечер у Костоглотова был соблазн – взять эту линейку и положить на полочку её грудей – проверить: соскользнёт или не соскользнёт. Ему казалось, что – не соскользнёт.
Ещё он с благодарностью думал о том тяжёлом просвинцованном коврике, который кладут ему ниже живота. Этот коврик давил на него и радостно подтверждал: «Защищу, не бойся!»
А может быть, нет? А может, он недостаточно толст? А может, его не совсем аккуратно кладут?
Впрочем, за эти двенадцать дней Костоглотов не просто вернулся к жизни – к еде, движению и весёлому настроению. За эти двенадцать дней он вернулся и к ощущению, самому красному в жизни, но которое за последние месяцы в болях совсем потерял. И значит, свинец держал оборону!
А всё-таки надо было выскакивать из клиники, пока цел.
Он и не заметил, как прекратилось жужжание и стали остывать розовые нити. Вошла сестра, стала снимать с него щитки и простыни. Он спустил ноги с топчана и тут хорошо увидел на своём животе фиолетовые клетки и цифры.
– А как же мыться?
– Только с разрешения врачей.
– Удобненькое устройство. Так это что мне – на месяц заготовили?
Он пошёл к Донцовой. Та сидела в комнате короткофокусных аппаратов и смотрела на просвет большие рентгеновские плёнки. Оба аппарата были выключены, обе форточки открыты, и больше не было никого.
– Садитесь, – сказала Донцова сухо.
Он сел.
Она ещё продолжала сравнивать две рентгенограммы.
Хотя Костоглотов с ней и спорил, но всё это была его оборона против излишеств медицины, разработанных в инструкции. А сама Людмила Афанасьевна вызывала у него доверие – не только мужской решительностью, чёткими командами в темноте у экрана, и возрастом, и безусловной преданностью работе одной, но больше всего тем, как она с первого дня уверенно щупала контур опухоли и шла точно-точно по нему. О правильности прощупа ему говорила сама опухоль, которая тоже что-то чувствовала. Только больной может оценить, верно ли врач понимает опухоль пальцами. Донцова так щупала его опухоль, что ей и рентген был не нужен.
Отложив рентгенограммы и сняв очки, она сказала:
– Костоглотов. В вашей истории болезни существенный пробел. Нам нужна точная уверенность в природе вашей первичной опухоли. – Когда Донцова переходила на медицинскую речь, её манера говорить очень убыстрялась: длинные фразы и термины проскакивали одним дыханием. – То, что вы рассказываете об операции в позапрошлом году, и положение нынешнего метастаза сходятся к нашему диагнозу. Но всё-таки не исключаются и другие возможности. А это нам затрудняет лечение. Взять пробу сейчас из вашего метастаза, как вы понимаете, невозможно.
– Слава Богу. Я бы и не дал.
– Я всё-таки не понимаю – почему мы не можем получить стёкол с первичным препаратом. Вы-то сами вполне уверены, что гистологический анализ был?
– Да, уверен.
– Но почему в таком случае вам не объявили результата? – строчила она скороговоркой делового человека. О некоторых словах надо было догадываться.
А вот Костоглотов торопиться отвык:
– Результата? Такие у нас были бурные события, Людмила Афанасьевна, такая обстановочка, что, честное слово… Просто стыдно было о моей биопсии спрашивать. Тут головы летели. Да я и не понимал, зачем биопсия. – Костоглотов любил, разговаривая с врачами, употреблять их термины.
– Вы не понимали, конечно. Но врачи-то должны были понять, что этим не играют.
– Вра-чи?
Он посмотрел на сединку, которую она не прятала и не закрашивала, охватил собранное деловое выражение её несколько скуластого лица.
Как идёт жизнь, что вот сидит перед ним его соотечественница, современница и доброжелатель – и на общем их родном русском языке он не может объяснить ей самых простых вещей. Слишком издалека начинать надо, что ли. Или слишком рано оборвать.
– И врачи, Людмила Афанасьевна, ничего поделать не могли. Первый хирург, украинец, который назначил мне операцию и подготовил меня к ней, был взят на этап в самую ночь под операцию.
– И что же?
– Как что? Увезли.
– Но позвольте, когда его предупредили, он мог…
Костоглотов рассмеялся откровеннее.
– Об этапе никто не предупреждает, Людмила Афанасьевна. В том-то и смысл, чтобы выдернуть человека внезапно.
Донцова нахмурилась крупным лбом. Костоглотов говорил какую-то несообразицу.
– Но если у него был операционный больной?..
– Ха! Там принесли ещё почище меня. Один литовец проглотил алюминиевую ложку, столовую.
– Как это может быть?!
– Нарочно. Чтоб уйти из одиночки. Он же не знал, что хирурга увозят.
– Ну, а… потом? Ведь ваша опухоль быстро росла?
– Да, прямо-таки от утра до вечера, серьёзно… Потом дней через пять привезли с другого лагпункта другого хирурга, немца, Карла Фёдоровича. Во-от… Ну, он осмотрелся на новом месте и ещё через денёк сделал мне операцию. Но никаких этих слов: «злокачественная опухоль», «метастазы» – никто мне не говорил. Я их и не знал.
– Но биопсию он послал?
– Я тогда ничего не знал, никакой биопсии. Я лежал после операции, на мне – мешочки с песком. К концу недели стал учиться спускать ногу с кровати, стоять – вдруг собирают из лагеря ещё этап, человек семьсот, называется «бунтарей». И в этот этап попадает мой смирнейший Карл Фёдорович. Его взяли из жилого барака, не дали обойти больных последний раз.
– Дикость какая!
– Да это ещё не дикость. – Костоглотов оживился больше обычного. – Прибежал мой дружок, шепнул, что я тоже в списке на тот этап, начальница санчасти мадам Дубинская дала согласие. Дала согласие, зная, что я ходить не могу, что у меня швы не сняты, вот сволочь!.. Простите… Ну, я твёрдо решил: ехать в телячьих вагонах с неснятыми швами – загноится, это смерть. Сейчас за мной придут, скажу: стреляйте тут, на койке, никуда не поеду. Твёрдо! Но за мной не пришли. Не потому, что смиловалась мадам Дубинская, она ещё удивлялась, что меня не отправили. А разобрались в учётно-распределительной части: сроку мне оставалось меньше года. Но я отвлёкся… Так вот я подошёл к окну и смотрю. За штакетником больницы – линейка, метров двадцать от меня, и на неё уже готовых с вещами сгоняют на этап. Оттуда Карл Фёдорыч меня в окне увидал и кричит: «Костоглотов! Откройте форточку!» Ему надзор: «Замолчи, падло!» А он: «Костоглотов! Запомните! Это очень важно! Срез вашей опухоли я направил на гистологический анализ в Омск, на кафедру патанатомии, запомните!» Ну и… угнали их. Вот мои врачи, ваши предшественники. В чём они виноваты?
Костоглотов откинулся в стуле. Он разволновался. Его охватило воздухом той больницы, не этой.
Отбирая нужное от лишнего (в рассказах больных всегда много лишнего), Донцова вела своё:
– Ну и что ж ответ из Омска? Был? Вам объявили?
Костоглотов пожал остроуглыми плечами:
– Никто ничего не объявлял. Я и не понимал, зачем мне это Карл Фёдорович крикнул. Только вот прошлой осенью, в ссылке, когда меня уж очень забрало, один старичок-гинеколог, мой друг, стал настаивать, чтоб я запросил. Я написал в свой лагерь. Ответа не было. Тогда написал жалобу в лагерное управление. Месяца через два ответ пришёл такой: «При тщательной проверке вашего архивного дела установить анализа не представляется возможности». Мне так тошно уже становилось от опухоли, что переписку эту я бы бросил, но, поскольку всё равно и лечиться меня комендатура не выпускала, – я написал наугад и в Омск, на кафедру патанатомии. И оттуда быстро, за несколько дней, пришёл ответ – вот уже в январе, перед тем, как меня выпустили сюда.
– Ну вот, вот! Этот ответ! Где он?!
– Людмила Афанасьевна, я сюда уезжал – у меня… Безразлично всё. Да и бумажка без печати, без штампа, это просто письмо от лаборанта кафедры. Она любезно пишет, что именно от той даты, которую я называю, именно из того посёлка поступил препарат и анализ был сделан и подтвердил вот… подозреваемый вами вид опухоли. И что тогда же ответ был послан запрашивающей больнице, то есть нашей лагерной. И вот это очень похоже на тамошние порядки, я вполне верю: ответ пришёл, никому не был нужен, и мадам Дубинская…
Нет, Донцова решительно не понимала такой логики! Руки её были скрещены, и она нетерпеливо прихлопнула горстями повыше локтей.
– Да ведь из такого ответа следовало, что вам немедленно нужна рентгенотерапия!
– Ко-го? – Костоглотов шутливо прижмурился и посмотрел на Людмилу Афанасьевну. – Рентгенотерапия?
Ну вот, он четверть часа рассказывал ей – и что же рассказал? Она снова ничего не понимала.
– Людмила Афанасьевна! – воззвал он. – Нет, чтоб тамошний мир вообразить… Ну, о нём совсем не распространено представление! Какая рентгенотерапия! Ещё боль у меня не прошла на месте операции, вот как сейчас у Ахмаджана, а я уже был на общих работах и бетон заливал. И не думал, что могу быть чем-то недоволен. Вы не знаете, сколько весит глубокий ящик с жидким бетоном, если его вдвоём поднимать?
Она опустила голову.
– Ну пусть. Но вот теперь этот ответ с кафедры патанатомии – почему же он без печати? Почему он – частное письмо?
– Ещё спасибо, что хоть частное письмо! – уговаривал Костоглотов. – Попался добрый человек. Всё-таки добрых людей среди женщин больше, чем среди мужчин, я замечаю… А частное письмо – из-за нашей треклятой секретности! Она и пишет дальше: однако препарат опухоли был прислан к нам безымянно, без указания фамилии больного. Поэтому мы не можем дать вам официальной справки и стёкла препарата тоже не можем выслать. – Костоглотов начал раздражаться. Это выражение быстрее других завладевало его лицом. – Великая государственная тайна! Идиоты! Трясутся, что на какой-то там кафедре узнают, что в каком-то лагере томится некий узник Костоглотов. Брат Людовика! Теперь анонимка будет там лежать, а вы будете голову ломать, как меня лечить. Зато тайна!
Донцова смотрела твёрдо и ясно. Она не уходила от своего.
– Что ж, и это письмо я должна включить в историю болезни.
– Хорошо. Вернусь в свой аул – и сейчас же вам его вышлю.
– Нет, надо быстрей. Этот ваш гинеколог не найдёт, не вышлет?
– Да найти-то найдёт… А сам я когда поеду? – Костоглотов смотрел исподлобья.
– Вы поедете тогда, – с большим значением отвесила Донцова, – когда я сочту нужным прервать ваше лечение. И то на время.
Этого мига и ждал Костоглотов в разговоре! Его-то и нельзя было пропускать без боя!
– Людмила Афанасьевна! Как бы нам установить не этот тон взрослого с ребёнком, а – взрослого со взрослым? Серьёзно. Я вам сегодня на обходе…
– Вы мне сегодня на обходе, – погрознело крупное лицо Донцовой, – устроили позорную сцену. Что вы хотите? – будоражить больных? Что вы им в голову вколачиваете?
– Что я хотел? – Он говорил не горячась, тоже со значением, и стул занимал прочно, спиной о спинку. – Я хотел только напомнить вам о своём праве распоряжаться своей жизнью. Человек – может распоряжаться своей жизнью, нет? Вы признаёте за мной такое право?
Донцова смотрела на его безцветный извилистый шрам и молчала. Костоглотов развивал:
– Вы сразу исходите из неверного положения: раз больной к вам поступил, дальше за него думаете вы. Дальше за него думают ваши инструкции, ваши пятиминутки, программа, план и честь вашего лечебного учреждения. И опять я – песчинка, как в лагере, опять от меня ничего не зависит.
– Клиника берёт с больных письменное согласие перед операцией, – напомнила Донцова.
(К чему это она об операции?.. Вот уж на операцию он ни за что!)
– Спасибо! За это – спасибо, хотя она так делает для собственной безопасности. Но кроме операции – ведь вы ни в чём не спрашиваете больного, ничего ему не поясняете! Ведь чего стоит один рентген!
– О рентгене – где это вы набрались слухов? – догадывалась Донцова. – Не от Рабиновича ли?
– Никакого Рабиновича я не знаю! – уверенно мотнул головой Костоглотов. – Я говорю о принципе.
(Да, именно от Рабиновича он слышал эти мрачные рассказы о последствиях рентгена, но обещал его не выдавать. Рабинович был амбулаторный больной, уже получивший двести с чем-то сеансов, тяжело переносивший их и с каждым десятком приближавшийся, как он ощущал, не к выздоровлению, а к смерти. Там, где жил он, – в квартире, в доме, в городе, – никто его не понимал: здоровые люди, они с утра до вечера бегали и думали о каких-то удачах и неудачах, казавшихся им очень значительными. Даже своя семья уже устала от него. Только тут, на крылечке противоракового диспансера, больные часами слушали его и сочувствовали. Они понимали, что это значит, когда окостенел подвижный треугольник «дужки» и сгустились рентгеновские рубцы по всем местам облучения.)
Скажите, он говорил о принципе!.. Только и не хватало Донцовой и её ординаторам проводить дни в собеседованиях с больными о принципах лечения! Когда б тогда и лечить!
Но такой дотошный любознательный упрямец, как этот, или как Рабинович, изводивший её выяснениями о ходе болезни, попадались на пятьдесят больных один, и не миновать было тяжкого жребия иногда с ними объясниться. Случай же с Костоглотовым был особый и медицински: особый в том небрежном, как будто заговорно-злобном ведении болезни до неё, когда он был допущен, дотолкнут до самой смертной черты, – и особый же в том крутом, исключительно быстром оживлении, которое под рентгеном у него началось.
– Костоглотов! За двенадцать сеансов рентген сделал вас живым человеком из мертвеца – и как же вы смеете руку заносить на рентген? Вы жалуетесь, что вас в лагере и ссылке не лечили, вами пренебрегали, – и тут же вы жалуетесь, что вас лечат и о вас беспокоятся. Где логика?
– Получается, логики нет, – потряс чёрными кудлами Костоглотов. – Но, может быть, её и не должно быть, Людмила Афанасьевна? Ведь человек же – очень сложное существо, почему он должен быть объяснён логикой? или там экономикой? или физиологией? Да, я приехал к вам мертвецом, и просился к вам, и лежал на полу около лестницы – и вот вы делаете логический вывод, что я приехал к вам спасаться любой ценой. А я не хочу – любой ценой!! Такого и на свете нет ничего, за что б я согласился платить любую цену! – Он стал спешить, как не любил, но Донцова клонилась его перебить, а ещё тут много было высказать. – Я приехал к вам за облегчением страданий! Я говорил: мне очень больно, помогите! И вы помогли! И вот мне не больно. Спасибо! Спасибо! Я – ваш благодарный должник. Только теперь – отпустите меня! Дайте мне, как собаке, убраться к себе в конуру и там отлежаться и отлизаться.
– А когда вас снова подопрёт – вы опять приползёте к нам?
– Может быть. Может быть, опять приползу.
– И мы должны будем вас принять?
– Да!! И в этом я вижу ваше милосердие! А вас беспокоит что? – процент выздоровления? отчётность? Как вы запишете, что отпустили меня после пятнадцати сеансов, если Академия Медицинских Наук рекомендует не меньше шестидесяти?
Такой сбивчивой ерунды она ещё никогда не слышала. Как раз с точки зрения отчётности очень выгодно было сейчас его выписать с «резким улучшением», а через пятьдесят сеансов этого не будет.
А он всё толок своё:
– С меня довольно, что вы опухоль попятили. И остановили. Она – в обороне. И я в обороне. Прекрасно. Солдату лучше всего живётся в обороне. А вылечить «до конца» вы всё равно не сможете, потому что никакого конца у ракового лечения не бывает. Да и вообще все процессы природы характеризуются асимптотическим насыщением, когда большие усилия приводят уже к малым результатам. В начале моя опухоль разрушалась быстро, теперь пойдёт медленно – так отпустите меня с остатками моей крови.
– Где вы этих сведений набрались, интересно? – сощурилась Донцова.
– А я, знаете, с детства любил подчитывать медицинские книги.
– Но чего именно вы боитесь в нашем лечении?
– Чего мне бояться – я не знаю, Людмила Афанасьевна, я не врач. Это, может быть, знаете вы, да не хотите мне объяснить. Вот, например, Вера Корнильевна хочет назначить мне колоть глюкозу…
– Обязательно.
– А я – не хочу.
– Да почему же?
– Во-первых, это неестественно. Если мне уж очень нужен виноградный сахар – так давайте мне его в рот! Что это придумали в двадцатом веке: каждое лекарство – уколом? Где это видано в природе? у животных? Пройдёт сто лет – над нами, как над дикарями, будут смеяться. А потом – как колют? Одна сестра попадёт сразу, а другая истычет весь этот вот… локтевой сгиб. Не хочу! Потом я вижу, что вы подбираетесь к переливанию мне крови…
– Вы радоваться должны! Кто-то отдаёт вам свою кровь! Это – здоровье, это – жизнь!
– А я не хочу! Одному чечену тут при мне перелили, его потом на койке подбрасывало три часа, говорят: «неполное совмещение». А кому-то ввели кровь мимо вены, у него шишка на руке вскочила. Теперь компрессы, и парят целый месяц. А я не хочу.
– Но без переливания крови нельзя давать много рентгена.
– Так не давайте!! Почему вообще вы берёте себе право решать за другого человека? Ведь это – страшное право, оно редко ведёт к добру. Бойтесь его! Оно не дано и врачу.
– Оно именно дано врачу! В первую очередь – ему! – убеждённо вскрикнула Донцова, уже сильно рассерженная. – А без этого права не было б и медицины никакой!
– А к чему это ведёт? Вот скоро вы будете делать доклад о лучевой болезни, так?
– Откуда вы знаете? – изумилась Людмила Афанасьевна.
– Да это легко предположить…
(Просто лежала на столе толстая папка с машинописными листами. Надпись на папке приходилась Костоглотову вверх ногами, но за время разговора он прочел её и обдумал.)
– …легко догадаться. Потому что появилось новое название и, значит, надо делать доклады. Но ведь и двадцать лет назад вы облучали какого-нибудь такого Костоглотова, который отбивался, что боится лечения, а вы уверяли, что всё в порядке, потому что ещё не знали лучевой болезни. Так и я теперь: ещё не знаю, чего мне надо бояться, но – отпустите меня! Я хочу выздоравливать собственными силами. Вдруг да мне станет лучше, а?