А Костоглотова вызвали на рентген. Он ждал там, потом лежал под аппаратом, потом ещё вышел на крыльцо посмотреть, отчего погода такая хмурая.
Всё небо заклубилось быстрыми серыми тучами, а за ними ползла совсем фиолетовая, обещая большой дождь. Но очень было тепло, и дождь мог полить только весенний.
Гулять не выходило, и снова он поднялся в палату. Ещё из коридора он услышал громкий рассказ взбудораженного Ахмаджана:
– Кормят их, гад буду, лучше, чем солдат! Ну – не хуже! Пайка – кило двести. А их бы говном кормить! А работать – не работают! Только до зоны их доведём, сейчас разбегут, прятают и спят целый день!
Костоглотов тихо вступил в дверной проём. Над постелью, ободранной от простынь и наволочки, Ахмаджан стоял с приготовленным узелком и, размахивая рукой, блестя белыми зубами, уверенно досказывал свой последний рассказ палате.
А палата вся переменилась – уже ни Федерау не было, ни философа, ни Шулубина. Этого рассказа при прежних составах палаты почему-то Олег никогда от Ахмаджана не слышал.
– И – ничего не строят? – тихо спросил Костоглотов. – Так-таки ничего в зоне и не возвышается?
– Ну, строят, – сбился немного Ахмаджан. – Ну – плохо строят.
– А вы бы – помогли… – ещё тише, будто силы теряя, сказал Костоглотов.
– Наше дело – винтовка, ихнее дело – лопата! – бодро ответил Ахмаджан.
Олег смотрел на лицо своего товарища по палате, словно видя его первый раз, или нет, много лет его видев в воротнике тулупа и с автоматом. Не развитый выше игры в домино, он был искренен, Ахмаджан, прямодушен.
Если десятки лет за десятками лет не разрешать рассказывать то, как оно есть, – непоправимо разблуживаются человеческие мозги, и уже соотечественника понять труднее, чем марсианина.
– Ну, как ты это себе представляешь? – не отставал Костоглотов. – Людей – и говном кормить? Ты – пошутил, да?
– Ничего не шутил! Они – не люди! Они – не люди! – уверенно-разгорячённо настаивал Ахмаджан.
Он надеялся и Костоглотова убедить, как верили ему другие тут слушатели. Он знал, правда, что Олег – ссыльный, а о лагерях его он не знал.
Костоглотов покосился на койку Русанова, не понимая, почему тот не вступается за Ахмаджана, но того просто не было в палате.
– А я тебя – за армейца считал. А ты во-от в какой армии служил, – тянул Костоглотов. – Ты – Берии служил, значит?
– Я никакой Берии не знаю! – рассердился и покраснел Ахмаджан. – Кто там сверху поставят – моё дело маленькое. Я присягу давал – и служил. Тебя заставят – и ты служил…
33
В тот день и полил дождь. И всю ночь лил, да с ветром, а ветер всё холодал, и к утру четверга шёл дождь уже со снегом, и все, кто в клинике предсказывал весну и рамы открывал, тот же и Костоглотов, – примолкли. Но с четверга ж с обеда кончился снег, пересекся дождь, упал ветер – стало хмуро, холодно и неподвижно.
В вечернюю же зарю тонкой золотой щелью просветлился западный край неба.
А в пятницу утром, когда выписывался Русанов, небо распахнулось без облачка, и даже раннее солнце стало подсушивать большие лужи на асфальте и земляные дорожки искосные, через газоны.
И почувствовали все, что вот это уже начинается самая верная и бесповоротная весна. И прорезали бумагу на окнах, сбивали шпингалеты, рамы открывали, а сухая замазка падала на пол санитаркам подметать.
Павел Николаевич вещей своих на склад не сдавал, казённых не брал и волен был выписываться в любое время дня. За ним приехали утром, сразу после завтрака.
Да кто приехал! – машину привёл Лаврик: он накануне получил права! И накануне же начались школьные каникулы – с вечеринками для Лаврика, с прогулками для Майки, и оттого младшие дети ликовали. С ними двумя Капитолина Матвеевна и приехала, без старших. Лаврик выговорил, что после этого повезёт покатать друзей, – и должен был показать, как уверенно водит и без Юрки.
И как в ленте, крутимой назад, всё пошло наоборот, но насколько же веселее! Павел Николаевич зашёл в каморку к старшей сестре в пижаме, а вышел в сером костюме. Весёлый Лаврик, гибкий красивый парень в новом синем костюме, совсем уже взрослый, если бы в вестибюле не затеял возню с Майкой, всё время гордо крутил вокруг пальца на ремешке автомобильный ключ.
– А ты все ручки закрыл? – спрашивала Майка.
– Все.
– А стёкла все закрутил?
– Ну, пойди проверь.
Майка бежала, тряся тёмными кудряшками, и возвращалась:
– Всё в порядке. – И тут же делала вид испуга: – А багажник ты запер?
– Ну, пойди проверь.
И опять она бежала.
По входному вестибюлю всё так же несли в банках жёлтую жидкость в лабораторию. Так же сидели изнурённые, без лица, ожидая свободных мест, и кто-то лежал врастяжку на скамье. Но Павел Николаевич смотрел на это всё даже снисходительно: он оказался мужественным человеком и сильнее обстоятельств.
Лаврик понёс папин чемодан. Капа, в демисезонном абрикосовом пальто со многими крупными пуговицами, медногривая, помолодевшая от радости, отпускающе кивнула старшей сестре и пошла под руку с мужем. По другую сторону отца повисла Майка.
– Ты ж посмотри, какая шапочка на ней! Ты ж посмотри – шапочка новая, полосатая!
– Паша, Паша! – окликнули сзади.
Обернулись.
Шёл Чалый из хирургического коридора. Он отлично бодро выглядел, даже уже не жёлтый. Лишь и было в нём от больного, что – пижама больничная да тапочки.
Павел Николаевич весело пожал ему руку и сказал:
– Вот, Капа, – герой больничного фронта, знакомься! Желудок ему отхватили, а он только улыбается.
Знакомясь с Капитолиной Матвеевной, Чалый изящно как-то состукнул пятками, а голову отклонил набок – отчасти почтительно, отчасти игриво.
– Так телефончик, Паша! Телефончик-то оставь! – теребил Чалый.
Павел Николаевич сделал вид, что в дверях замешкался и, может быть, недослышал. Хороший был Чалый человек, но всё-таки другого круга, других представлений, и, пожалуй, не очень солидно было связываться с ним. Русанов искал, как поблагородней ему бы отказать.
Вышли на крыльцо, и Чалый сразу окинул «москвича», уже развёрнутого Лавриком к движению. Оценил глазами и не спросил: «твоя?» – а сразу:
– Сколько тысяч прошла?
– Да ещё пятнадцати нет.
– А чего ж резина такая плохая?
– Да вот попалась такая… Делают так, работнички…
– Так тебе достать?
– А ты можешь?! Максим!
– Ёж твою ёж! Да шутя! Пиши и мой телефон, пиши! – тыкал он в грудь Русанову пальцем. – Как отсюда выпишусь – в течение недели гарантирую!
Не пришлось и причины придумывать! Вырвал Павел Николаевич из записной книжечки листик и написал Максиму служебный свой и домашний свой.
– Всё, порядочек! Будем звонить! – прощался Максим.
Майка прыгнула на переднее, а родители сели сзади.
– Будем дружить! – подбадривал их Максим на прощанье.
Хлопнули дверцы.
– Будем жить! – кричал Максим, держа руку как «рот фронт».
– Ну? – экзаменовал Лаврик Майку. – Что сейчас делать? Заводить?
– Нет! Сперва проверить, не стоит ли на передаче! – тарахтела Майка.
Они поехали, ещё кое-где разбрызгивая лужи, завернули за угол ортопедического. Тут в сером халате и сапогах прогулочно, не торопясь, шёл долговязый больной как раз посередине асфальтного проезда.
– А ну-ка, гудни ему как следует! – успел заметить и сказать Павел Николаевич.
Лаврик коротко сильно гуднул. Долговязый резко свернул и обернулся. Лаврик дал газу и прошёл в десяти сантиметрах от него.
– Я его звал – Оглоед. Если бы вы знали, какой неприятный завистливый тип. Да ты его видела, Капа.
– Что ты удивляешься, Пасик! – вздохнула Капа. – Где счастье, там и зависть. Хочешь быть счастливым – без завистников не проживёшь.
– Классовый враг, – бурчал Русанов. – В другой бы обстановке…
– Так давить его надо было, что ж ты мне сказал – гудеть? – смеялся Лаврик и на миг обернулся.
– Ты – не смей головой вертеть! – испугалась Капитолина Матвеевна.
И правда, машина вильнула.
– Ты не смей головой вертеть! – повторила Майка и звонко смеялась. – А мне можно, мама? – И крутила головку назад то через лево, то через право.
– Я вот его не пущу девушек катать, будет знать!
Когда выезжали из медгородка, Капа отвертела стекло и, выбрасывая что-то мелкое через окно назад, сказала:
– Ну, хоть бы не возвращаться сюда, будь он проклят! Не оборачивайтесь никто!
А Костоглотов им вослед матюгнулся всласть, длинным коленом.
Но вывод сделал такой, что это – правильно: надо и ему выписываться обязательно утром. Совсем ему неудобно среди дня, когда всех выписывают, – никуда не успеешь.
А выписка ему была обещана на завтра.
Разгорался солнечный ласковый день. Всё быстро прогревалось и высыхало. В Уш-Тереке тоже уже, наверно, копают огороды, чистят арыки.
Он гулял и размечтался. Счастье какое: в лютый мороз уезжал умирать, а сейчас вернётся в самую весну – и можно свой огородик посадить. Это большая радость: в землю что-то тыкать, а потом смотреть, как вылезает.
Только все на огородах по двое. А он будет – один.
Он гулял-гулял и придумал: идти к старшей сестре. Прошло то время, когда Мита осаживала его, что «мест нет» в клинике. Уже давно они сознакомились.
Мита сидела в своей подлестничной каморке без окна при электрическом свете – после двора непереносимо тут было и лёгким, и глазам – и из стопки в стопку перекладывала и перекладывала какие-то учётные карточки.
Костоглотов, пригнувшись, влез в усечённую дверь и сказал:
– Мита! У меня просьбочка. Очень большая.
Мита подняла длинное немягкое лицо. Такое вот нескладное лицо досталось девушке от рождения, и никто потом до сорока лет не тянулся его поцеловать, ладонью погладить, и всё ласковое, что могло его оживить, так и не выразилось никогда. Стала Мита – рабочая лошадка.
– Какая?
– Мне выписываться завтра.
– Очень рада за вас! – Она добрая была, Мита, только по первому взгляду сердитая.
– Не в том дело. Мне надо за день в городе сделать много, вечером же и уехать. А одёжку со склада очень поздно приносят. Как бы, Миточка, так сделать: принести мои вещи сегодня, засунуть их куда-нибудь, а я утром бы рано-рано переоделся и ушёл.
– Вообще нельзя, – вздохнула Мита. – Низамутдин если узнает…
– Да не узнает! Я понимаю, что это – нарушение, но ведь, Миточка, – только в нарушениях человек и живёт!
– А вдруг вас завтра не выпишут?
– Вера Корнильевна точно сказала.
– Всё-таки надо от неё знать.
– Ладно, я к ней сейчас схожу.
– Да вы новость-то знаете?
– Нет, а что?
– Говорят, нас всех к концу года распустят! Просто упорно говорят! – Некрасивое лицо её сразу помилело, как только она заговорила об этом слухе.
– А кого – нас? Вас?
То есть значило – спецпереселенцев, нации.
– Да вроде и нас, и вас! Вы не верите? – с опаской ждала она его мнения.
Олег почесал темя, искривился, глаз один совсем зажал:
– М-может быть. Вообще-то – не исключено. Но сколько я этих параш уже пережил – уши не выдерживают.
– Но теперь очень точно, очень точно говорят! – Ей так хотелось верить, ей нельзя было отказать!
Олег заложил нижнюю губу за верхнюю, размышляя. Конечно, что-то зрело. Верховный Суд полетел. Только медленно слишком, за месяц – больше ничего, и опять не верилось. Слишком медленна история для нашей жизни, для нашего сердца.
– Ну, дай Бог, – сказал он, больше для неё. – И что ж вы тогда? Уедете?
– Не зна-аю, – почти без голоса выговорила Мита, расставив пальцы с крупными ногтями по надоевшим истрёпанным карточкам.
– Вы ведь – из-под Сальска?
– Да.
– Ну, разве там лучше?
– Сво-бо-да, – прошептала она.
А верней-то всего – в своём краю надеялась она ещё замуж выйти?
Отправился Олег искать Веру Корнильевну. Не сразу ему это удалось: то она была в рентгенкабинете, то у хирургов. Наконец он увидел, как она шла со Львом Леонидовичем по коридору, – и стал их нагонять.
– Вера Корнильевна! Нельзя вас на одну минуточку?
Приятно было обращаться к ней, говорить что-нибудь специально для неё, и он замечал, что голос его к ней был не тот, что ко всем.
Она обернулась. Инерция занятости так ясно выражалась в наклоне её корпуса, в положении рук, в озабоченности лица. Но тут же с неизменным ко всем вниманием она и задержалась.
– Да?..
И не добавила «Костоглотов». Только в третьем лице, врачам и сёстрам, она теперь называла его так. А прямо – никак.
– Вера Корнильевна, у меня к вам просьба большая… Вы не можете Мите сказать, что я точно завтра выписываюсь?
– А зачем?
– Очень нужно. Видите, мне завтра же вечером надо уехать, а для этого…
– Лёва, ладно, ты иди! Я сейчас тоже приду.
И Лев Леонидович пошёл, покачиваясь и сутулясь, с руками, упёртыми в передние карманы халата, и со спиной, распирающей завязки. А Вера Корнильевна сказала Олегу:
– Зайдёмте ко мне.
И пошла перед ним. Лёгкая. Легко-сочленённая.
Она завела его в аппаратную, где когда-то он так долго препирался с Донцовой. И за тот же плохо строганный стол села, и ему показала туда же. Но он остался стоять.
А больше – никого не было в комнате. Проходило солнце сюда наклонным золотым столбом с пляшущими пылинками, и ещё отражалось от никелированных частей аппаратов. Было ярко, хоть жмурься, и весело.
– А если я вас завтра не успею выписать? Вы знаете, ведь надо писать эпикриз.
Он не мог понять: она совершенно служебно говорила или немножко с плутоватостью.
– Ипи… – что?
– Эпикриз – это вывод изо всего лечения. Пока не готов эпикриз – выписывать нельзя.
Сколько громоздилось дел на этих маленьких плечах! – везде её ждали и звали, а тут ещё он оторвал, а тут ещё писать эпикриз.
Но она сидела – и светилась. Не одна она, не только этим благоприязненным, даже ласковым взглядом – а отражённый яркий свет охватывал её фигурку рассеянными веерами.
– Вы что же, хотите сразу уехать?
– Не то что хочу, я бы с удовольствием и остался. Да негде мне ночевать. На вокзале не хочу больше.
– Да, ведь вам в гостинице нельзя, – кивала она. И нахмурилась: – Вот беда: эта нянечка, у которой всегда больные останавливаются, сейчас не работает. Что же придумать?.. – тянула она, потрепала верхнюю губу нижним рядком зубов и рисовала на бумаге какой-то кренделёк. – Вы знаете… собственно… вы вполне могли бы остановиться… у меня.
Что?? Она это сказала? Ему не послышалось? Как бы это повторить?
Её щёки порозовели явно. И всё так же она избегала взглянуть. А говорила совсем просто, как если б это будничное было дело – чтобы больной шёл ночевать к врачу:
– Как раз завтра у меня такой день необычный: я буду утром в клинике только часа два, а потом весь день дома, а с обеда опять уйду… Мне очень удобно будет у знакомых переночевать…
И – посмотрела! Рдели щёки, глаза же были светлы, безгрешны. Он – верно ли понял? Он – достоин ли того, что ему предложено?
А Олег просто не умел понять. Разве можно понять, когда женщина так говорит?.. Это может быть и очень много, и гораздо меньше. Но он не думал, некогда было думать: она смотрела так благородно и ждала.
– Спа-сибо, – выговорил он. – Это… конечно, замечательно. – Он забыл совсем, как учили его сто лет назад, ещё в детстве, держаться галантно, отвечать учтиво. – Это – очень хорошо… Но как же я могу вас лишить… Мне совестно.
– Вы не безпокойтесь, – с уверительной улыбкой говорила Вега. – Нужно будет на два-три дня – мы что-нибудь придумаем тоже. Ведь вам же жалко уезжать из города?
– Да жалко, конечно… Да! Тогда только справку о выписке придётся писать не завтрашним днём, а послезавтрашним! А то комендатура меня потянет – почему я не уезжаю. Ещё опять посадят.
– Ну хорошо, хорошо, будем мухлевать. Значит, Мите сказать – сегодня, выписать – завтра, а в справке написать – послезавтра? Какой вы сложный человек.
Но глаза её не ломило от сложности, они смеялись.
– Я ли сложный, Вера Корнильевна! Система сложная! Мне и справок-то нужно не как всем людям по одной, а – две.
– Зачем?
– Одну комендатура заберёт в оправдание поездки, а вторая – мне.
(Комендатуре-то он, может, ещё и не отдаст, будет кричать, что одна, но – запас надо иметь? Зря он муку принимал из-за справочки?..)
– И ещё третья – для вокзала. – На листике она записала несколько слов. – Так вот мой адрес. Объяснить, как пройти?
– Найду-у, Вера Корнильевна!
(Нет, серьёзно она думала?.. Она приглашала его по-настоящему?..)
– И… – ещё несколько уже готовых продолговатых листиков она приложила к адресу. – Вот те рецепты, о которых говорила Людмила Афанасьевна. Несколько одинаковых, чтоб рассредоточить дозу.
Те рецепты. Те!
Она сказала как о незначащем. Так, маленькое добавление к адресу. Она умудрилась, два месяца его леча, ни разу об этом не поговорить.
Вот это и был, наверно, такт.
Она уже встала. Она уже к двери шла.
Служба ждала её. Лёва ждал…
И вдруг в рассеянных веерах света, забившего всю комнату, он увидел её, беленькую, лёгонькую, переуженную в поясе, как первый раз только сейчас, – такую понимающую, дружественную и – необходимую! Как первый раз только сейчас!
И ему весело стало, и откровенно очень. Он спросил:
– Вера Корнильевна! А за что вы на меня так долго сердились?
Из светового охвата она смотрела с улыбкой, почему-то мудрой:
– А разве вы ни в чём не были виноваты?
– Нет.
– Ни в чём?
– Ни в чём!
– Вспомните хорошо.
– Не могу вспомнить. Ну, хоть намекните!
– Надо идти…
Ключ у неё был в руке. Надо было дверь запирать. И уходить.
А так было с ней хорошо! – хоть сутки стой.
Она уходила по коридору, маленькая, а он стоял и смотрел вслед.
И сразу опять пошёл гулять. Весна разгоралась – надышаться нельзя. Два часа бестолково ходил, набирал, набирал воздуха, тепла. Уже жалко ему было покидать и этот сквер, где он был пленником. Жалко было, что не при нём расцветут японские акации, не при нём распустятся первые поздние листья дуба.
Что-то и тошноты он сегодня не испытывал, и не испытывал слабости. Ему вполне бы с охоткой покопать сейчас земличку. Чего-то хотелось, чего-то хотелось – он сам не знал. Он заметил, что большой палец сам прокатывается по указательному, прося папиросу. Ну нет, хоть во сне снись – бросил, всё!
Находившись, он пошёл к Мите. Мита – молодец: сумка Олега уже была получена и спрятана в ванной, а ключ от ванной будет у старой нянечки, которая заступит дежурить с вечера. А к концу рабочего дня надо пойти в амбулаторию, получить все справки.
Его выписка из больницы принимала очертания неотвратимые.
Не последний раз, но из последних он поднялся по лестнице.
И наверху встретил Зою.
– Ну, как делишки, Олег? – спросила Зоя непринуждённо.
Она удивительно неподдельно, совсем в простоте, усвоила этот простой тон. Как будто не было между ними никогда ничего: ни ласковых прозвищ, ни танца из «Бродяги», ни кислородного баллона.
И, пожалуй, она была права. А что ж – всё время напоминать? помнить? дуться?
С какого-то её вечернего дежурства он не пошёл около неё околачиваться, а лёг спать. С какого-то вечера она как ни в чём не бывало пришла к нему со шприцем, он отвернулся и дал ей колоть. И то, что нарастало между ними, такое тугое, напряжённое, как кислородная подушка, которую они несли когда-то между собой, – вдруг стало тихо опадать. И превратилось в ничто. И осталось – дружеское приветствие:
– Ну, как делишки, Олег?
Он оперся о стол ровными длинными руками, свесил чёрную лохму:
– Лейкоцитов две тысячи восемьсот. Рентгена второй день не дают. Завтра выписываюсь.
– Уже завтра? – порхнула она золотенькими ресницами. – Ну, счастливо! Поздравляю!
– Да есть ли с чем?..
– Вы неблагодарный! – покачала Зоя головой. – Ну-ка вспомните хорошо ваш первый день здесь, на площадке! Вы – думали жить больше недели?
Тоже правда.
Да нет, она славная девчонка, Зойка: весёлая, работящая, искренняя, что думает – то и говорит. Если выкинуть эту неловкость между ними, будто они друг друга обманули, если начать с чистого места, – что мешает им быть друзьями?
– Вот так, – улыбнулся он.
– Вот так, – улыбнулась она.
О мулине больше не напоминала.
Вот и всё. Четыре раза в неделю она будет тут дежурить. Зубрить учебники. Редко вышивать. А там, в городе, – с кем-то стоять в тени после танцев.
назад<<< 1...34 ...49 >>>далее