Олег больше открыл дверь и просунулся туда.
Дёмка спал. Это стонуще хрипел Шулубин.
Олег вошёл. Приоткрытая дверь давала немного света из коридора.
– Алексей Филиппыч!..
Хрип прекратился.
– Алексей Филиппыч!.. Вам плохо?..
– А? – вырвалось как хрип же.
– Вам плохо?.. Дать что-нибудь?.. Свет зажечь?
– Кто это? – испуганный выдох в кашель, и новый захват стона, потому что кашлять больно.
– Костоглотов. Олег. – Он был уже рядом, наклонясь, и начинал различать на подушке большую голову Шулубина. – Что вам дать? Сестру позвать?
– Ни-че-го, – выдохнул Шулубин.
Не кашлял больше и не стонал. Олег всё более, всё более различал, даже колечки волос на подушке.
– Весь не умру, – прошептал Шулубин. – Не весь умру.
Значит, бредил.
Костоглотов нашарил горячую руку на одеяле, слегка сдавил её.
– Алексей Филиппыч, будете жить! Держитесь, Алексей Филиппыч!
– Осколочек, а?.. Осколочек?.. – шептал своё больной.
И тут дошло до Олега, что не бредил Шулубин, и даже узнал его, и напоминал о последнем разговоре перед операцией. Тогда он сказал: «А иногда я так ясно чувствую: что во мне – это не всё я. Что-то уж очень есть неистребимое, высокое очень! Какой-то осколочек Мирового Духа. Вы так не чувствуете?»
35
Рано утром, когда ещё все спали, Олег тихо поднялся, застелил кровать как требовалось – с четырьмя заворотами пододеяльника – и, на цыпочках ступая тяжёлыми сапогами, вышел из палаты.
За столом дежурной сестры, положив густоволосую чёрную голову на переплетенные руки поверх раскрытого учебника, спал сидя Тургун.
Старушка-няня нижнего этажа отперла Олегу ванную, и там он переоделся в своё, за два месяца уже какое-то и отчуждённое: старенькие армейские брюки с напуском «галифе», полушерстяную гимнастёрку, шинель. Всё это в лагерях вылежалось у него в каптёрках – и так сохранилось, ещё не изношенное до конца. А зимняя шапка его была гражданская, уже купленная в Уш-Тереке, и мала ему очень, сдавливала. День ожидался тёплый, Олег решил шапку совсем не надевать, уж очень обращала его в чучело. И ремнём опоясал он не шинель, а гимнастёрку под шинелью, так что для улицы вид у него стал какого-то вольноотпущенника или солдата, сбежавшего с гауптвахты. Шапка же пошла в вещмешок – старый, с сальными пятнами, с прожогом от костра, с залатанной дырой от осколка, этот фронтовой вещмешок тётка принесла Олегу в передаче в тюрьму – он так попросил, чтобы в лагерь ничего хорошего не брать.
Но даже и такая одежда после больничной придавала осанку, бодрость и будто здоровье.
Костоглотов спешил скорее выйти, чтобы что-нибудь не задержало. Нянечка отложила брусок, задвинутый в ручку наружной двери, и выпустила его.
Он выступил на крылечко – и остановился. Он вдохнул – это был молодой воздух, ещё ничем не всколыхнутый, не замутнённый! Он взглянул – это был молодой зеленеющий мир! Он поднял голову выше – небо развёртывалось розовым от вставшего где-то солнца. Он поднял голову ещё выше – веретёна перистых облаков кропотливой, многовековой выделки были вытянуты черезо всё небо – лишь на несколько минут, пока расплывутся, лишь для немногих, запрокинувших головы, может быть – для одного Олега Костоглотова во всём городе.
А через вырезку, кружева, пёрышки, пену этих облаков – плыла ещё хорошо видная, сверкающая, фигурная ладья ущерблённого месяца.
Это было утро творения! Мир сотворялся снова для одного того, чтобы вернуться Олегу: иди! живи!
И только зеркальная чистая луна была – не молодая, не та, что светит влюблённым.
И, лицом разойдясь от счастья, улыбаясь никому – небу и деревьям, в той ранневесенней, раннеутренней радости, которая вливается и в стариков, и в больных, Олег пошёл по знакомым аллеям, никого не встречая, кроме старого подметальщика.
Он обернулся на раковый корпус. Полузакрытый длинными мётлами пирамидальных тополей, корпус высился в светло-сером кирпиче, штучка к штучке, нисколько не постарев за свои семьдесят лет.
Олег шёл – и прощался с деревьями медицинского городка. На клёнах уже висели кисти-серёжки. И первый уже цвет был – у алычи, цвет белый, но из-за листьев алыча казалась бело-зелёной.
А вот урюка здесь не было ни одного. А он уже, сказали, цветёт. Его хорошо смотреть в Старом городе.
В первое утро творения – кто ж способен поступать благорассудно? Все планы ломая, придумал Олег непутёвое: сейчас же, по раннему утру, ехать в Старый город смотреть цветущий урюк.
Он прошёл запретные ворота и увидел полупустую площадь с трамвайным кругом, откуда, промоченный январским дождём, понурый и безнадёжный, он входил в эти ворота умирать.
Этот выход из больничных ворот – чем он был не выход из тюремных?
В январе, когда Олег добивался больницы, визжащие, подскакивающие и перенабитые людьми трамваи замотали его. А сейчас, у свободного окна, даже дребезжание трамвая было ему приятно. Ехать в трамвае – был вид жизни, вид свободы.
Трамвай тянул по мосту через речку. Там, внизу, наклонились слабоногие ивы, и плети их, свисшие к жёлто-коричневой быстрой воде, уже были доверчиво зелены.
Озеленились и деревья вдоль тротуаров, но лишь настолько, чтобы не скрыть собою домов – одноэтажных, прочно каменных, неспешливо построенных неспешливыми людьми. Олег посматривал с завистью: и живут же какие-то счастливчики в этих домах! Шли удивительные кварталы: широченные тротуары, широченные бульвары. Ну да какой город не понравится, если смотреть его розовым ранним утром!
Постепенно кварталы сменялись: не стало бульваров, обе стороны улицы сблизились, замелькали дома торопливые, не гонкие за красотой и прочностью, эти уж строились, наверно, перед войной. И здесь Олег прочёл название улицы, которое показалось ему знакомым.
Вот откуда знакомым: на этой улице жила Зоя!
Он достал блокнотик шершавой бумаги, нашёл номер дома. Стал опять смотреть в окно и на замедлении трамвая увидел сам дом: разнооконный, двухэтажный, с постоянно распахнутыми или навсегда выломанными воротами, а во дворе ещё флигельки.
Вот, где-то здесь. Можно сойти.
Он совсем не бездомен в этом городе. Он зван сюда, зван девушкой!
И продолжал сидеть, почти с удовольствием принимая на себя толчки и громыхание. Трамвай был всё так же неполон. Против Олега сел старый узбек в очках, не простой, древнеучёного вида. А получив от кондукторши билет, свернул его в трубочку и заткнул в ухо. Так и ехал, а из уха торчал скруток розовой бумаги. И от этой незамысловатости при въезде в Старый город Олегу стало ещё веселей и проще.
Улицы ещё сузились, затеснились маленькие домишки, сбитые плечо к плечу, потом и окна у них исчезли, потянулись высокие глинобитные глухие дувалы, а если выше их выставлялись дома, то только спинами глухими, гладкими, обмазанными глиной. В дувалах мелькали калитки или туннелики – низкие, согнувшись войти. С подножки трамвая до тротуара остался один прыжок, а тротуары стали узкие, в шаг один. И улица падала под трамваем.
Вот, наверно, и был тот Старый город, куда ехал Олег. Только никаких деревьев не росло на голых улицах, не то что цветущего урюка.
Упускать дальше было нельзя. Олег сошёл.
Всё то же мог он теперь видеть, только со своего медленного хода. И без трамвайного дребезжания стало слышно – слышно железное какое-то постукивание. И скоро Олег увидел узбека в чёрно-белой тюбетейке, в чёрном стёганом ватном халате и с розовым шарфом по поясу. Присев на корточки среди улицы, узбек на трамвайном рельсе одноколейного пути отбивал молотком окружность своего кетменя.
Олег остановился с умилением: вот и атомный век! Ещё и сейчас тут, как и в Уш-Тереке, так редок металл в хозяйстве, что не нашлось лучше места, чем на рельсе. Следил Олег, успеет ли узбек до следующего трамвая. Но узбек нисколько не торопился, он тщательно отбивал, а когда загудел снизу встречный трамвай, посторонился на полшага, переждал и снова присел.
Олег смотрел на терпеливую спину узбека, на его поясной розовый шарф (забравший в себя всю розовость уже поголубевшего неба). С этим узбеком он не мог переброситься и двумя словами, но ощутил его как брата-работягу.
Отбивать кетмень весенним утром – это разве не была возвращённая жизнь?
Хорошо!..
Он медленно шёл, удивляясь, где же окна. Хотелось ему заглянуть за дувалы, внутрь. Но двери-калитки были прикрыты, и неудобно входить. Вдруг один проходик просветил ему насквозь. Олег нагнулся и по сыроватому коридорчику прошёл во двор.
Двор ещё не проснулся, но можно было понять, что тут-то и идёт вся жизнь. Под деревом стояла врытая скамья, стол, разбросаны были детские игрушки, вполне современные. И водопроводная колонка здесь же давала влагу жизни. И стояло корыто стиральное. И все окна вкруговую – их много оказалось в доме – все смотрели сюда, во двор. А на улицу – ни одно.
Пройдя по улице, ещё в другой двор зашёл он через такой же туннелик. И там всё было так же, ещё и молодая узбечка под лиловой накидкой с долгими тонкими чёрными косами до самых бёдер возилась с ребятишками. Олега она видела – и не заметила. Он ушёл.
Это было совсем не по-русски. В русских деревнях и городках все окна красных комнат выходят именно на улицу, и через оконные цветы и занавески, как из лесной засады, высматривают хозяйки, кто новый идёт по улице, кто к кому зашёл и зачем. Но сразу понял Олег и принял восточный замысел: как ты живёшь – знать не хочу, и ты ко мне не заглядывай!
После лагерных лет, всегда на виду, всегда ощупанный, просмотренный и подгляженный, – какой лучший образ жизни мог выбрать для себя бывший арестант?
Всё больше ему нравилось в Старом городе.
Уже раньше он видел в проломе между домами безлюдную чайхану с просыпающимся чайханщиком. Теперь попалась ещё одна на балконе, над улицей. Олег поднялся туда. Здесь уже сидело несколько мужчин в тюбетейках ковровой, бордовой и синей, и старик в белой чалме с цветной вышивкой. А женщины – ни одной. И вспомнил Олег, что и прежде ни в какой чайхане он не видел женщины. Не было таблички, что женщинам воспрещено, но они не приглашались.
Олег задумался. Всё было ново для него в этом первом дне новой жизни, всё надо было понять. Собираясь отдельно, хотят ли мужчины этим выразить, что их главная жизнь идёт и без женщин?
Он сел у перил. Отсюда хорошо было наблюдать улицу. Она оживлялась, но не было ни у кого торопливой городской побежки. Размеренно двигались прохожие. Бесконечно-спокойно сидели в чайхане.
Можно было так считать, что сержант Костоглотов, арестант Костоглотов, отслуживши и отбыв, что хотели от него люди, отмучившись, что хотела от него болезнь, – умер в январе. А теперь, пошатываясь на неуверенных ногах, вышел из клиники некий новый Костоглотов, «тонкий, звонкий и прозрачный», как говорили в лагере, вышел уже не на целую полную жизнь, но на жизнь-довесок – как хлебный довесок, приколотый к основной пайке сосновою палочкой: будто и входит в ту же пайку, а нет – кусочек отдельный.
Вот эту маленькую добавочную, другоданную жизнь сегодня начиная, хотел Олег, чтоб не была она похожа на прожитую основную. Он хотел бы теперь перестать ошибаться.
Но, уже чайник выбирая, – ошибся: надо было не мудрить и брать простой чёрный, проверенный. А он для экзотики взял кок-чай, зелёный. В нём не оказалось ни крепости, ни бодрости, вкус какой-то не чайный, и набиравшиеся в пиалу чаинки никак не хотелось глотать, а сплескивать.
А между тем день разгорался, солнце поднималось, Олег уже не прочь был и поесть – но в этой чайхане ничего не было, кроме двух горячих чаёв, да и то без сахара.
Однако, перенимая бесконечно-неторопливую здешнюю манеру, он не встал, не пошёл искать еды, а остался посидеть, ещё по-новому переставив стул. И тогда с балкона чайханы он увидел над соседним закрытым двором прозрачный розовый как бы одуванчик, только метров шесть в диаметре, – невесомый воздушный розовый шар. Такого большого и розового он никогда не видел в росте!
Урюк??..
Усваивал Олег: вот и награда за неторопливость. Значит: никогда не рвись дальше, не посмотрев рядом.
Он к самым перилам подошёл и отсюда, сверху, смотрел, смотрел на сквозистое розовое чудо.
Он дарил его себе – на день творения.
Как в комнате северного дома стоит украшенная ёлка со свечами, так в этом замкнутом глиняными стенами и только небу открытом дворике, где жили как в комнате, стоял единственным деревом цветущий урюк, и под ним ползали ребятишки, и рыхлила землю женщина в чёрном платке с зелёными цветами.
Олег разглядывал. Розовость – это было общее впечатление. Были на урюке бордовые бутоны как свечи, цветки при раскрытии имели поверхность розовую, а раскрывшись – просто были белы, как на яблоне или вишне. В среднем же получалась немыслимая розовая нежность – и Олег старался в глаза её всю вобрать, чтобы потом вспоминать долго, чтобы Кадминым рассказать.
Чудо было задумано – и чудо нашлось.
Ещё много разных радостей ждало его сегодня в только что народившемся мире!..
А ладьи-луны совсем уже не было видно.
Олег сошёл по ступенькам на улицу. Непокрытую голову начинало напекать. Надо было грамм четыреста хлеба чёрного купить, улопать его всухомятку и ехать в центр. Вольная ли одежда его так подбадривала, но его не тошнило, и ходил он совсем свободно.
Тут Олег увидел ларёк, вставленный в уступ дувала так, что не нарушал черты улицы. Навесное полотнище ларька было поднято как козырёк и поддерживалось двумя откосинами. Из-под козырька тянуло сизым дымком. Олегу пришлось сильно нагнуть голову, чтобы подойти под козырёк, а там стать не распрямляя шеи.
Длинная железная жаровня шла по всему прилавку. В одном месте её калился огонь, вся остальная была полна белым пеплом. Поперёк жаровни над огнём лежало полтора десятка длинных заострённых алюминиевых палочек с нанизанными кусочками мяса.
Олег догадался: это и был шашлык! – ещё одно открытие сотворённого мира, тот шашлык, о котором столько рассказывали в тюремных гастрономических разговорах. Но самому Олегу за тридцать четыре года жизни никогда не приходилось видеть его собственными глазами: ни на Кавказе, ни в ресторанах он никогда не бывал, а в нарпитовских довоенных столовых давали голубцы и перловую кашу.
Шашлык!
Затягивающий был запах – этот смешанный запах дыма и мяса! Мясо на палочках не только не было обуглено, но даже не было смугло-коричневым, а в том нежном розово-сером цвете, в котором оно доспевает. Неторопливый ларёчник с кругло-жирным лицом одни палочки поворачивал, другие передвигал с огня в сторону пепла.
– Почём? – спросил Костоглотов.
– Три, – сонно ответил ларёчник.
Не понял Олег: что три? Три копейки было слишком мало, три рубля слишком много. Может быть, три палочки на рубль? Эта неловкость всюду настигала его с тех пор, как он вышел из лагеря: он никак не мог уразуметь масштаба цен.
– Сколько на три рубля? – догадался вывернуться Олег.
Ларёчнику лень было говорить, он одну палочку приподнял за конец, помахал ею Олегу, как ребёнку, и опять положил жариться.
Одна палочка! – три рубля?.. Олег покрутил головой. Это было из круга других величин. На пять рублей он должен был проживать день. Но как хотелось отпробовать! Глазами он осматривал каждый кусочек и выбирал палочку. Да на каждой палочке было чем заманиться.
Близко ждали трое шоферов, их грузовики стояли тут же на улице. Подошла и ещё женщина, но ей ларёчник сказал по-узбекски, и она недовольная отошла. А ларёчник вдруг стал все палочки класть на одну тарелку и насыпал поверх, прямо пальцами, нарезанного лука и ещё из бутылочки брызгал. И Олег понял, что шофера забирают весь этот шашлык, каждый по пять стержней!
Это опять были те неуяснимые двухэтажные цены и двухэтажные заработки, которые царствовали всюду, но Олег ни вообразить не мог второго этажа, ни тем более забраться туда. Эти шофера запросто перекусывали за пятнадцать рублей каждый – и ещё, может быть, это был не главный их завтрак. Зарплаты на такую жизнь хватить не могло, да и не тем продавался шашлык, кто получает зарплату.
– Больше нету, – сказал ларёчник Олегу.
– Как нету? Вообще нету?? – очень огорчился Олег. Как он ещё мог раздумывать! Может быть, это был первый и последний случай в жизни!
– Сегодня не привозили. – Ларёчник убирал остатки своей работы и, кажется, собирался опускать козырёк.
И тогда Олег взмолился к шоферам:
– Братцы! Уступите мне одну палочку! Братцы – палочку!
Один из шоферов, сильно загоревший, но льноволосый паренёк, кивнул:
– Ну бери.
Они ещё не платили, и зелёную бумажку, которую Олег достал из кармана, заколотого английской булавкой, ларёчник даже не в руку принял, а смахнул с прилавка в ящик, как смахивал крошки и мусор.
Но палочка-то была олегова! Покинув солдатский вещмешок на пыльной земле, он двумя руками взял алюминиевый стержень и, посчитав кусочки – их было пять, а шестой половинка, – стал зубами отъедать их с палочки, да не сразу целыми, а помалу. Он вдумчиво ел, как пёс свою долю, отнесенную в безопасный угол, и размышлял над тем, как легко раздразнить человеческое желание и как трудно насытить раздразнённое. Сколько лет был ему из высших даров земли ломоть чёрного хлеба! Только сейчас он собирался пойти купить его себе на завтрак – но вот потянуло сизым дымком жаркого, и дали Олегу обглодать палочку, – и уже его надмевало презрение к хлебу.
Шофера кончили по пять палочек, завели машины, уехали – а Олег всё ещё досасывал свою долю. Он испытывал губами и языком каждый кусочек – как сочится нежное мясо, как пахнет, как оно в меру дошло и ничуть не пережарено, сколько первородного притяжения ещё таится, ещё не убито в каждом таком кусочке. И чем больше он вникал в этот шашлык и чем глубже наслаждался, тем холодней перед ним захлопывалось, что – к Зое нет ему пути. Сейчас трамвай повезёт его мимо – а он не сойдёт. Это именно над палочкой шашлыка ему стало ясно до предела.
И прежней дорогой в центр города поволок его трамвай, теперь только сильно набитый. Олег узнал Зоину остановку и миновал ещё две. Он не знал, какая ему остановка лучше, какая хуже. Вдруг в окно их вагона снаружи снизу женщина стала продавать газеты, и Олегу захотелось посмотреть – как это, он газетчиков уличных не видел с детства (вот когда последний раз: когда застрелился Маяковский и мальчишки бегали с экстренным выпуском). Но тут была пожилая русская женщина, совсем нерасторопная, не сразу находившая сдачу, а всё-таки придумка помогала, и каждый новый трамвай успевал у неё сколько-нибудь купить. Олег постоял, убедился, как это у неё идёт.
– А милиция не гоняет? – спросил он.
– Не спохватились, – утёрлась газетчица.
Он себя самого не видел, забыл каков. Присмотрись к ним, милиционер бы документы потребовал с него первого, а не с газетчицы.
Уличные электрические часы показывали только девять, но день уже был настолько жарок, что Олег стал расстёгивать верхние крючки шинели. Не спеша, давая себя обгонять и толкать, Олег шёл по солнечной стороне около площади, щурился и улыбался солнцу.
Ещё много радостей ожидало его сегодня!..
Это было солнце той весны, до которой он не рассчитывал дожить. И хотя вокруг никто не радовался возврату Олега в жизнь, никто даже не знал, – но солнце-то знало, и Олег ему улыбался. Хотя б следующей весны и не наступило никогда, хотя б эта была последняя, – но ведь и то лишняя весна! и за то спасибо!
Никто из прохожих не радовался Олегу, а он – всем им был рад! Он рад был вернуться к ним! И ко всему, что было на улицах! Ничто не могло показаться ему неинтересным, дурным или безобразным в его новосотворённом мире! Целые месяцы, целые годы жизни не могли сравняться с одним сегодняшним вершинным днём.
Продавали мороженое в бумажных стаканчиках. Уж не помнил Олег, когда такие стаканчики и видел. Ещё полтора рубля, порхайте! Мешок, прожжённый и простреленный, – за спиной, обе руки свободны, и, отделяя холодящие слои палочкой, Олег пошёл ещё медленней.
Тут попалась ему фотография с витриной, и в тени. Олег облокотился о железные перила и застрял надолго, рассматривая ту очищенную жизнь и улучшенные лица, которые были выставлены в витрине, а особенно, конечно, девушек, их там больше всего и было. Сперва каждая из них оделась в своё лучшее, потом фотограф крутил ей голову и десять раз переставлял свет, потом сделал несколько снимков и отобрал из них лучший, и ретушировал его, потом из десяти таких девушек ещё отбирали по одной – и так составилась эта витрина, и Олег знал, – и всё же приятно было ему смотреть и верить, что из таких вот девушек и состоит жизнь. За все упущенные годы, и за все, которых он не доживёт, и за всё, чего он был теперь лишён, – он насматривался и насматривался бесстыдно.
Кончилось мороженое, и надо было выбросить стаканчик, но такой он был чистенький, гладенький, что сообразил Олег: в пути из него пить хорошо. И сунул в вещмешок. Спрятал и палочку – тоже может пригодиться.
А дальше попалась аптека. Аптека – тоже очень интересное учреждение! Костоглотов завернул в неё тотчас же. Прямоугольники её чистых прилавков, один за другим, можно было рассматривать целый день. Предметы, выставленные здесь, были все диковинны для лагерного глаза, они десятилетиями не встречались в том мире, а какие из них Олег и видел когда-то в вольной жизни, то сейчас затруднялся назвать или вспомнить, для чего они. С дикарским почтением рассматривал он никелированные, стеклянные и пластмассовые формы. А потом шли травы в пакетиках с объяснением их действия. В травы Олег очень верил, – но где была та трава, где?.. А потом тянулись витрины таблеток, и сколько тут было названий новых, никогда в жизни не слыханных. В общем, одна эта аптека открывала Олегу целую вселенную наблюдений и размышлений. Но он вздохнул от витрины к витрине и только спросил, по заказу Кадминых, термометр для воды, соду и марганцовку. Термометра не было, соды не было, а за марганцовку послали платить три копейки в кассу.
Потом Костоглотов стал в очередь в рецептурный отдел и постоял минут двадцать, уже сняв мешочек со спины и тяготясь духотой. Всё-таки было у него колебание – может, лекарство-то взять? Он положил в окошечко один из трёх одинаковых рецептов, переданных ему вчера Вегой. Он надеялся, что лекарства не будет и отпадёт вся проблема. Но оно нашлось. Подсчитали в окошечке и написали ему пятьдесят восемь рублей с копейками.
Олег даже рассмеялся облегчённо и отошёл. Что на каждом шагу в жизни его преследует цифра «пятьдесят восемь» – этому он ничуть не удивился. Но что ему надо сто семьдесят пять рубликов положить за три рецепта – это уж было сверх. На такие деньги он мог месяц питаться. Хотел он тут же порвать рецепты в плевательницу, но подумал, что Вега может о них спросить, – и спрятал.
Жалко было уходить от аптечных зеркальных поверхностей. Но день разгорался и звал его, день его радостей.
Ещё много радостей ждало его сегодня.
Он не спешил отшагивать. Он переходил от витрины к витрине, цепляясь, как репейник, за каждый выступ. Он знал, что неожиданности ждут его на каждом шагу.
И правда, попалась почта, а в окне реклама: «Пользуйтесь фототелеграфом!» Поразительно! О чём десять лет назад писали в фантастических романах – вот уже предлагалось прохожим. Олег зашёл. Тут висел список – десятка три городов, куда можно посылать фототелеграммы. Стал Олег перебирать – кому и куда бы? Но во всех этих больших городах, раскинутых по шестой части суши, не мог он вспомнить ни одного такого человека, кому доставил бы радость своим почерком.
Всё же, чтоб отведать ближе, он подошёл к окошечку и попросил показать ему бланк и какой размер букв должен быть.
– Сейчас испортился, – ответила ему женщина. – Не работает.
Ах не работает! Ну, леший с ним. Так и привычней. Спокойней как-то.
Шёл он дальше, читал афиши. Был цирк, и было несколько кино. В каждом что-то шло на дневных сеансах, но вот на это не мог он тратить дня, подаренного ему, чтоб рассмотреть вселенную. Вот если б, действительно, остаться пожить немного в городе, так даже и в цирк пойти не грешно: ведь он как ребёнок, ведь он родился только что.
Время было такое, что, пожалуй, уже удобно идти к Веге.
Если вообще идти…
А как можно не пойти? Она – друг. Она приглашала искренне. И смущённо. Она – единственная родная душа во всём городе, – и как же не пойти?
Ему-то самому, затаённо, только этого одного и хотелось – идти к ней. Даже не осмотрев городской вселенной – к ней.
Но что-то удерживало и подбрасывало доводы: может, ещё рано? Она могла ещё не вернуться или там не прибраться.
Ну, позже…
На каждом перекрёстке он останавливался, размышляя: как бы не прогадать, куда лучше идти? Он никого не спрашивал и улицы выбирал по прихоти.
И так набрёл на винную лавку – не магазин с бутылками, а именно лавку с бочками: полутёмную, полусырую, с особенным кисловатым воздухом. Какая-то старая таверна! Вино наливали из бочек – в стаканы. И стакан дешёвого стоил два рубля. После шашлыка это была действительно дешёвка! И Костоглотов из глубинного кармана потащил на размен очередной червонец.
назад<<< 1...36 ...49 >>>далее