7
Троллейбус остановился, и я сошел. Костя даже не посмотрел мне вслед. Ну и черт с ним! Шмаков прав: я попал в компанию спекулянтов. Мир искусства, черт бы их побрал! Собиратели, гении, пижоны несчастные, тунеядцы! Я им при случае выскажу все, что о них думаю. Надо быть принципиальным: принципиальность всегда побеждает, беспринципность проигрывает. Торгаши несчастные, перекупщики!
Домой идти не хотелось, и я зашел в магазин спортивных товаров. На дверях плакат: «Граждане покупатели, вас обслуживают ученики торговой школы». Правильнее было бы написать «ученицы». Почти все продавщицы в магазине — девушки, довольно хорошенькие.
Самая хорошенькая девушка — Зоя, из отдела спортивной обуви. Шмаков целыми днями торчит у ее прилавка, мешает людям примерять кеды. Шмаков убежден, что у него на Зою больше прав, чем у меня, — она высокая, а Шмаков считает, что мне должны нравиться маленькие и худенькие. Если мы знакомимся с девушками, Шмаков сразу пристраивается к той, которая повыше. А мне, между прочим, тоже нравятся высокие девочки. Не такие дылды, как Нора, но, во всяком случае, не маленькие. Известно, что привлекают контрасты: брюнетам нравятся блондинки, толстым — худенькие, веселым — серьезные, высоким — маленькие, болтливым — молчаливые. Я много раз объяснял это Шмакову Петру. И вообще оттирать другого плечом глупо.
Если говорить честно, то больше всех мне нравится Майка. Но Майка уехала на все лето, и перед самым отъездом мы с ней здорово поспорили по поводу одной книги, — забыл, как она называется, нескладно очень, и я не запомнил. И писателя не запомнил, неизвестный еще писатель. Неизвестный, а сразу написал книгу о неврастенике. В наш век много неврастеников, вот про одного и написал.
Майка возразила, что у него переходный возраст. А я сказал, что никакого переходного возраста не бывает. Например, один наш парень, Мишка Таранов, сын известного Таранова, написал как-то письмо. «Тому, кто захочет читать» — так озаглавил он свое письмо. Мишка писал, что его отец — великий человек, а он, Мишка, ничтожество и не знает, стоит ли ему дальше жить. Развел муру на четырех страницах. Все сказали — переходный возраст, а я Мишке сказал: «Глупо сравнивать себя с отцом. Когда твоему отцу было шестнадцать лет, возможно, он был еще большим хлюпиком, чем ты теперь». Эти слова на него здорово подействовали. Он сразу переменился, теперь его не узнать. Раньше он даже в футбол не играл, а теперь лучше всех в школе танцует твист.
Майка возразила, что герой книги хочет уйти от суеты, хочет завести хижину в лесу и жить вдали от людей. В ответ я сослался на Полекутина, самого высокого и сильного парня в нашем классе; мы его зовем Папаша. Он, как только схватит двойку, объявляет, что уйдет в пасечники, пчел будет разводить на пасеке. Я ничего против пасечников не имею, любая работа почетна, но к любой работе надо иметь призвание. Пасечник должен любить всяких там мошек и букашек, а у Папаши чисто технические наклонности. Я привел этот пример в доказательство того, что желание завести хижину в лесу может возникнуть у любого человека и ровным счетом ничего не доказывает.
И еще девочкам нравится, когда в книге много блатных словечек. Они это называют «словесными находками».
А я не люблю ругательств. Терпеть не могу, когда ругаются, особенно при женщинах и детях. Типу, который ругается при женщинах и детях, я стараюсь заехать в физиономию. В художественном произведении приходится иногда воспроизводить то или иное ругательство — литература отражает жизнь. Но и не следует забывать, что беллетристика — это бель летр, красивое письмо. В нашем дворе иной раз услышишь такое… но разве этот бель летр я должен совать в книгу, которую сейчас пишу?!
Майка сказала, что герой книги — продукт капитализма. Может быть, не знаю. Но мне всегда подозрительно, когда человек оправдывается капитализмом. На сельскохозяйственной выставке один наш парень стащил яблоко. На классном собрании этот тип встает и говорит: «Простите меня, братцы, не я виноват, родимые пятна капитализма виноваты». Видали! Откуда у него, спрашивается, родимые пятна капитализма в шестнадцать лет? Он капитализма в глаза не видел.
И еще я сказал Майке, что стендалевского Жюльена Сореля не отдам за тысячу таких неврастеников. Майка возразила, что Жюльен Сорель самый обыкновенный обольститель. Я ответил, что если женщина не хочет, чтобы ее обольстили, то никто ее не обольстит. Майка объявила, что я в этом мало разбираюсь. Я сказал, что разбираюсь побольше, чем она. И еще сказал, чтобы она не горячилась, а вспомнила бы последние минуты Жюльена Сореля…
«К счастью, в тот день, когда ему объявили, что пришло время умирать, яркое солнце озарило природу, и Жюльен был мужественно настроен… „Ну что, все хорошо, — подумал он, — я нисколько не падаю духом…“ Никогда еще его голова не была настроена так поэтически, как в ту минуту, когда ей предстояло упасть с плеч…»
Майка сказала, что век сентиментальности давно прошел. Я ответил, что термином «сентиментальность» пользуются черствые и бессердечные люди. И в эту минуту я понял, что дружба с Майкой меня ни к чему не обязывает. Тем более, что еще до того, как мы поспорили с Майкой, мне уже нравилась продавщица Зоя из отдела спортивной обуви. Они мне нравились по-разному: Майка — по-интеллектуальному, Зоя — по-другому. А после того как мы поссорились с Майкой, Зоя стала нравиться еще больше.
Только мешал Шмаков Петр. Не потому, что он оттирал меня плечом, — я сам могу оттереть кого угодно. А потому, что Шмакову никто, кроме Зои, не нравился, значит, его чувство было глубже моего. И я не хотел мешать его глубокому чувству.
Сейчас Шмаков тоже стоял у прилавка, оттирал всех плечом и разговаривал с Зоей. На покупателей Зоя не обращала внимания. Надо войти и в ее положение — не очень-то приятно смотреть на чужие рваные носки. Есть субъекты, которые совсем не считаются с тем, что их обслуживает девушка. Конечно, всякая работа почетна. Но будь я директором магазина, я бы на продажу всего мужского ставил продавцов-мужчин, на продажу женского — женщин.
— Ты что такой серьезный? — спросил меня Шмаков насмешливо.
Так он обычно разговаривает со мной при девушках, хочет показать девушкам, что он взрослый, а я подросток. Остолоп. Терпеть не могу эти его штуки. И я ответил:
— Шмаков, не будь остолопом.
Но если говорить честно, меня обрадовала встреча со Шмаковым. Шмаков действует больше плечами, чем головой, но он никогда не втравлял меня в спекуляции. И, как верный друг, предупредил меня, что Игорь и Костя деляги. Но я ему не сказал, что он оказался прав, — я знал, что он ответит: «А кого предупреждали?!»
Зоя стояла за прилавком, высокая полная девушка с пушистыми волосами. Когда она проходит по двору, слесари-водопроводчики смотрят ей вслед — так она им нравится. Красивая, ничего не скажешь. Шмаков Петр стоит как истукан и глаз с нее не сводит. А что такого?
Другое дело на катке… Что-то появляется в девочке новое, таинственное, волнующее, щеки раскраснелись, глаза блестят. И когда катаешься с ней за руки или зашнуровываешь ботинки, чувствуешь себя мужчиной, тем более что надо охранять ее от хулиганов. А Шмаков даже у прилавка стоит как истукан, с места его не сдвинешь. И я пошел по магазину один.
Я бродил по магазину, любовался новыми моторными лодками и думал о Веэне. Он спросит, почему я не хочу больше иметь с ним дела. А я отвечу: не желаю участвовать в объегоривании старух. Не желаю.
8
Но когда я явился к Веэну, он спросил меня совсем о другом:
— Как ты себя чувствуешь после вчерашнего?
Я не сразу сообразил, о чем он спрашивает. Потом сообразил:
— Все прошло.
— Неудобно отставать от товарищей, — продолжал Веэн. — Тебе простительно, Косте непростительно — спортсмен, боксер. Нельзя пить — значит, нельзя. Так ведь?
— Так.
А что я мог ответить? Боксеру действительно пить нельзя.
— Игорь сбивает Костю, — продолжал Веэн. — Странный парень, а мог бы, не лишен вкуса.
На Веэне был вязаный джемпер и белая рубашка. Он был еще строен и спортивен для своих лет.
— Игорь торопится, суетится, поступает часто необдуманно. Вот эта нэцкэ. — Веэн протянул руку к шкафу и снял с полки фигурку музыкантов, ту, что мы купили с Костей у старухи. — Игорь заверил, что нашел оригинал, — оказалась копия. И Костя хорош! Я ему велел сначала оценить — он не послушался. Впрочем, каждый может ошибиться, так ведь?
— Так.
А что я мог ответить? Действительно, каждый может ошибиться.
— Потеряю на этой афере пять рублей, а то и все десять. У тебя с собой паспорт?
— С собой.
— Попрошу тебя, сдай эту нэцкэ в антикварный. Дадут десять рублей — хорошо, пять — все равно оставишь.
— Ладно.
— Потом съездишь с Костей в одно место.
— Хорошо.
— Понравился тебе Костя?
— Мы еще мало знакомы.
— Костя славный мальчик, но у него сложный характер. Этому есть причины, со временем ты их узнаешь. А пока я бы хотел, чтобы вы подружились.
— Если он не против.
— Я думаю, ты способен расположить его к себе, — не спуская с меня пристального взгляда, продолжал Веэн. — Он кажется угрюмым, но у него доброе, отзывчивое сердце.
Что я мог сказать? Костя показался мне грубияном, но я мог и ошибиться. Я-то думал, что он надул старуху, а выходит, старуха надула его — уверяла, что это подлинник.
Ужасно быть таким подозрительным. А все Шмаков — он внушил мне подозрительность.
— У Кости не родной отец, а отчим, — сказал Веэн многозначительно.
Не у одного Кости отчим, ничего в этом особенного нет. Но теперь мне стала ясна холодность Кости в разговоре с отцом, то есть на самом деле с отчимом.
— Костя этого не знает и не должен знать, — сказал Веэн.
Это уже придавало делу некоторую таинственность. Но почему от Кости скрывают правду? Отец у человека — тот, кто его воспитал.
— А зачем это скрывать? — сказал я. — Отец у человека — тот, кто его воспитал.
— Отец Кости погиб при особенных обстоятельствах, Костю пришлось записать на отчима.
— Когда Костя узнает правду…
— Он ее никогда не узнает. Об этом знаю только я. Теперь знаешь и ты.
— За меня не беспокойтесь.
— Если ты подружишься с Костей, ты сделаешь доброе дело. «Спеши творить добро» — это сказал Гете. Ты знаешь Гете?
— Мы проходили «Фауста».
— В жизни Кости есть и другие сложности, со временем ты узнаешь. И я хочу, чтобы он был готов к своему будущему.
Его взгляд вдруг сделался таким задумчивым и печальным, что мне стало жаль и его и Костю и было стыдно за то, что я подумал о них плохое.
9
В антикварном приемщик равнодушно повертел в руках фигурку музыкантов.
— Поставлю десять рублей.
— Хорошо, — согласился я, радуясь, что Веэн потеряет всего пятерку.
Я повернулся и увидел Костю.
— Веэн сказал, что ты здесь. Поедем в мотель.
О вчерашнем ни слова. Благородный парень все-таки.
Я смотрел теперь на Костю другими глазами. Разве не ужасно положение человека, не знающего, кто он такой? Я не допускал мысли, чтобы такое могли скрыть, например, от меня. Лучше знать, чем не знать, пусть даже самое плохое. Это как в драке, если закрываешь глаза, тебя наверняка отлупят. А от Кости скрывали. Я знал про него больше, чем он сам. И это давало мне над ним некоторое превосходство, позволяло быть снисходительным к его недостаткам. Но без заискивания! Сдержанностью показать, что я выше его грубостей.
В автобусе два старичка рыболова рассуждали о язвах. Один говорил, что лучше язва желудка, другой — что лучше язва двенадцатиперстной кишки. Бедняги, дожить до такого разговора! Хотя смешно…
Мотель стоит на пересечении Минского шоссе и кольцевой автострады. При нем станция обслуживания, бензоколонка и буфет.
По шоссе и автостраде, вверху и внизу, в разные стороны шли машины. Освещенное солнцем, все это выглядело живописно, как на картинке. Мне понравилась эта оживленная сутолока. Рюкзаки, термосы, удочки, охотничьи ружья в чехлах, раскладушки, сложенные брезентовые палатки, чемоданы… Очень приятно, что вокруг Москвы выстроена такая красивая автострада. Я вообще за то, чтобы каждый гражданин Советского Союза имел собственный автомобиль. Автомобиль в наш век то же самое, что в прошлом велосипед…
Но когда я сказал об этом Косте, он посмотрел на меня, как на идиота:
— Ты уже об этом вчера распространялся.
Он вошел в мотель, а я остался его дожидаться. Сквозь широкие окна было видно, как Костя взял в буфете бутылку воды и сел за столик, где сидел человек, по виду иностранец.
Глазеть в окно было неудобно, и я прошелся по станции. В камере для мойки машин медленно двигался автомобиль, его со всех сторон обмывали веерные души, обтирали большие мохнатые щетки. Двадцатый век! Но когда машина выехала из камеры, мойщица шлангом промыла ее снизу, сгибаясь в три погибели, а потом обтерла машину собственным передником, ругая начальство за то, что не дают обтирочного материала. Это меня порядком удивило. Впрочем, мотель — предприятие новое, переживает трудности, и со временем все наладится.
К мотелю подошли старички рыболовы, рассуждавшие, какая язва лучше. Один пошел в буфет, второй остался его дожидаться, сложив рыболовные снасти на ступеньках.
В это время из буфета вышли два подвыпивших парня в ковбойках. Один ни с того ни с сего ударил ногой по ведру. Все покатилось, расплескалось, рассыпалось.
— Понаставили!
Старичок не слишком удачно расположил свое барахлишко. Но это не повод раскидать его. Парни хохотали, глядя, как бедный старик ползает по земле, спасая рыболовную снасть, и приговаривали:
— С умом ставь, отец, чтобы люди ноги не ломали.
Тогда я спокойно сказал:
— Вы их нарочно толкнули.
— Что?! — заорал парень и с кулаками бросился на меня.
И тут же полетел на землю. Это Костя выскочил из мотеля и нокаутировал хулигана. Второй хулиган бросился на Костю, но я подставил ему ножку, и он приложился об асфальт рядом с первым.
На скандал начали сбегаться люди… проверещал милицейский свисток… Я хотел еще наподдать негодяям, но Костя схватил меня за руку:
— Бежим!
Мы промчались мимо заправочной станции, обогнули ремонтные помещения, пересекли лесок, выбежали на автостраду и вскочили в отходящий автобус.
Мы позорно бежали. А мы ни в чем не были виноваты. Виноваты были хулиганы, а сволочей надо учить. В таких ситуациях мы со Шмаковым Петром никогда не удираем, а Костя сбежал. Не от трусости — будь он трус, он бы не нокаутировал хулигана. Видно, у него были причины не ввязываться в историю. Лицо у него было бесстрастно, как будто ничего не произошло. Но я поймал на себе его пристальный взгляд. Удивлен, наверно, тому, как я ловко подставил ножку.
Мы сошли с автобуса возле какой-то дачной платформы. У кассы висело объявление — ввиду ремонта пути следующий поезд пройдет в три с чем-то. Мы купили билеты, спустились с платформы и прилегли на травку. Лежать на травке, в холодке, довольно приятно. Я люблю железную дорогу, платформы, сверкающие на солнце рельсы, бесконечную вереницу черных, замасленных шпал, хотя именно с железной дорогой связано самое неприятное воспоминание моей жизни.
Это случилось года три назад, я стоял на платформе. Поезд электрички дал гудок и отошел от станции. И вот, когда со мной поравнялся последний вагон, из окна высовывается толстая морда и плюет прямо в меня.
Эта хамская, наглая, ухмыляющаяся рожа до сих пор у меня перед глазами. Сознание, что мерзавец трусливо умчался на электричке, я никогда его не увижу, не смогу рассчитаться и его гнусность останется безнаказанной, было так невыносимо, так обидно и оскорбительно, что я чуть не заплакал. А я никогда не плачу — плакать унизительно. Я не плакал, даже когда был грудным ребенком; врачи велели меня бить — во время плача у ребенка развиваются легкие. И когда сукин сын из электрички оплевал меня, я не заплакал, и чуть не заплакал. Даже сейчас, через три года, у меня переворачивается сердце при воспоминании об этом, в груди клокочет ярость — я бы эту гнусную харю разорвал на части; главное, укатил на электричке. Ни с того ни с сего оплевал меня и укатил на электричке! С тех пор я стою на таком расстоянии от поезда, чтобы до меня не мог доплюнуть ни один болван, будь он хоть чемпионом мира по плевкам.
Костя лежал ничком на траве. Не поднимая головы, спросил:
— Ты зачем ввязался в историю?
— Стоять в стороне?!
— Накостыляли бы они тебе.
— Если будем стоять в стороне, хулиганы совсем распояшутся.
— Не пойму: дурак ты или умный?
— Если мы будем обзывать друг друга дураками…
— Зачем ты ходишь к Веэну? — неожиданно спросил Костя.
— А ты зачем?
— Мне деньги нужны.
— Зачем тебе деньги?
— Для жилищного кооператива.
— У тебя квартиры нет?
— Это отчима квартира.
Я растерянно пробормотал:
— Ты разве знаешь, что у тебя отчим?
— Знаю.
— Кто-то мне говорил, что они скрывают это от тебя.
— Да.
— Они скрывают от тебя, а ты от них? Зачем?
— Объявлю ему, что он мне не отец?!
— Отец у человека — тот, кто его воспитал. Разве обманывать друг друга лучше?
У Кости сделалось такое лицо, что мне стало как-то не по себе.
— А твоего мнения никто не спрашивает! Понял?
— Понял.
А что я мог ответить? Ведь я бестактно вмешался в его личную жизнь.
— Вот и помолчи. — Костя лег опять ничком на траву.
Он сгрубил, а мне было его жаль. В сущности, он благородный парень: не хочет огорчать своих родителей — скрывает от них, что знает правду о своем родном отце. Замкнутый, грубый, но благородный человек, какой-то одинокий, чересчур «сам по себе», жертва собственного характера — вот кто он такой! Когда человек — жертва обстоятельств, тут ничего не поделаешь, обстоятельства могут быть черт знает какие, например, человек попал под машину и стал калекой, тут уж все — так калекой и останешься. Но жертва собственного характера? Неужели так трудно переменить характер? Поговорил бы откровенно с матерью, с отчимом, тайна перестала бы тяготеть над ними, исчезла бы надобность жить отдельно и собирать деньги на кооператив.
Костя вынул из кармана нэцкэ. Девочка с куклой. Выражение лица у девочки было такое, как будто она потеряла что-то очень дорогое. Это огорченное выражение было удивительно детским и точным.
Я кивнул в сторону мотеля:
— Там взял?
— Там.
— Красивая вещь… Но почему все нэцкэ такие грустные?
— Тебе бы только веселиться, — сказал Костя.
назад<<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 >>>далее