Абросимов открыл дверь сам. Увидев Воронцова, он в страхе шагнул на площадку – грудью навстречу гостю, словно бы прикрывая вход в квартиру.
– Что? – быстрым шепотом спросил он. – Зачем ты? Один?
Воронцов улыбнулся, тронул его за руку, ответил:
– Позволь мне сначала войти к тебе, Геннадий.
– Нельзя. У меня сослуживцы из наркомата…
– Когда они уйдут?
– Поздно. Мы работаем над проектом.
– Переночевать мне у тебя можно?
– Это опасно… Ах, зачем ты пришел, Виктор, я только начал успокаиваться от прошлого! Зачем ты пришел?
– Кто и где живет из наших?
– Я никого не вижу! Я, правда, давеча встретил Веру – случайно, на улице… Она живет на Собачьей площадке, в доме пять.
– У тебя сослуживцев нет, – чеканно и брезгливо, как-то сразу потухнув, сказал Воронцов. – Ты просто боишься…
Он медленно спустился по лестнице, все еще ожидая, что Абросимов окликнет его, бросится к нему со слезами и уведет к себе, и он поймет его, потому что страх ломает человека, и в этом нет его вины – вина только в том, что не можешь перебороть страх, когда ты не один уже, а вдвоем… Но никто его не окликнул, и он услышал, как осторожно лязгнул французский замок, а потом прогрохотал тяжелый засов. «В Москве силен бандитизм, – машинально отметил для себя Воронцов, – про это все говорили». И только выйдя на пустынную, темную улицу, он остановился, потому что понял – Абросимов дал ему адрес его жены. Веры – единственной женщины, которую он любил и которая была его мукой и счастьем; все те другие, с кем сводила шальная, стремительная и жестокая жизнь, проходили мимо – он их не помнил.
И сейчас, по прошествии лет, после того, как они расстались, он не мог отдать себе отчет – кто же виноват в этом. Поначалу он, естественно, был убежден в ее вине. После, встречая других женщин, он все чаще и чаще вспоминал ее и, вместо того чтобы от нее отдаляться, мучительно, до острой боли в сердце возвращался к ней. Он полюбил ее сразу, как только увидел на именинах у тетушки Лопухиной в сентябре, в день поразительный, прозрачно-синий, за городом, в сосновом бору в Назарьине, что возле Николиной Горы.
…Вера жила в большой коммунальной квартире. Он увидел полутемный коридор, телефонный аппарат на стене, две громоздкие детские коляски и большую оцинкованную ванночку, повешенную на большой крюк…
– Ну, здравствуй, – сказал он, нелепо хмурясь, потому что не знал, как ему следует вести себя. – Добрый вечер.
– Здравствуй, – ответила Вера, легко улыбнувшись. Она улыбнулась так, будто они расстались только вчера, а не семь лет назад.
Она не вышла, как Абросимов, на площадку, но и не отступила в сторону, приглашая его войти к ней. Она стояла в дверях и смотрела на него со странной усмешливостью.
– У тебя кто-нибудь есть?
– Вопрос поставлен слишком обще, – ответила Вера.
– За тобой я замечал много великолепных недостатков, – сказал Воронцов, – но я не замечал за тобой пошлости.
– Зайди, у меня есть час свободного времени.
– Где дети?
– В деревне. У бабушки, ей оставили флигелек.
Они вошли в ее маленькую комнату. Здесь была та милая Верина неряшливость, которая подчас раздражала его, и он говорил ей об этом, не щадя ее, а в отъезде, вспоминая, он видел в этой несколько даже детской неряшливости нечто прелестное, шедшее от игры с куклами – от той игры, которая неистребима в женщине.
– Дети похожи на меня?
Вера кивнула головой на стену: там среди картин висели два фотографических портрета – девочка и мальчик с собакой. Воронцов долго разглядывал лица детей.
– Арина похожа на меня больше, чем Петр.
– Может быть… Я как-то стала забывать твое лицо…
Воронцов обернулся: Вера прибирала со стола шитье. Воронцов похолодел: это были розовые и беленькие распашонки.
– Ты замужем?
– Сейчас это не важно… Говорят – «они сошлись».
– И с кем же ты сошлась?
– Я ведь не спрашиваю, с кем ты сошелся.
– С кем бы я ни был – у меня есть дети. Надеюсь, они помнят, что их отца зовут Виктор Воронцов?
Он говорил сейчас жестко, сухо, казня себя за это; он хотел подойти к Вере, упереться лбом в ее лоб и сказать ей про то, что он всегда любил ее и очень любит сейчас и больше всего боится, что тот, другой, кто сейчас с ней, может обидеть ее и что она может потом сломаться: она никогда не знала людей, потому что всегда он был впереди, а она была за его спиной, но он не мог переступить в себе самом какую-то незримую, холодную черту, которая не пускала его сделать так, как того хотело сердце.
– Выпьешь чаю? – спросила Вера.
– Нет. Спасибо. Дети знают своего нового родителя?
– Нет. Пока что нет.
– Ты счастлива с ним?
– Я чувствую себя с ним человеком…
– Он раскрепостил тебя? – усмехнувшись, спросил Воронцов. – Что, из «товарищей»?
– Ты не вправе интересоваться этим. Я же никогда не интересовалась твоими подругами…
– Ты просто устраивала сцены ревности.
– Я тебя очень любила, – ответила Вера и невольно взглянула на большие часы, стоявшие на комоде.
– Как у тебя с деньгами?
– Ты оставил мне тогда… Я меняла твои камни на хлеб…
Воронцов не выдержал – спросил:
– И кормила на мои камни «товарища»?
– Уж не ревнуешь ли ты меня к нему?
– Я лишен ревности, ты это знаешь, – сказал Воронцов, чувствуя, как сердце его стало зажимать тяжелой, густой и горячей болью, понимая, как глупо он сейчас ей врет, и отдавая себе отчет в том, что она великолепно видит по его вопросам, как он ее ревнует,
– Я это знаю, – ответила Вера и снова чуть усмехнулась этой своей странной, незнакомой Воронцову дотоле улыбкой.
– Ну, прощай, – сказал он, так и не присев.
– Прощай, – ответила Вера. – Может быть, ты голоден?
– Я сыт. Спасибо.
«Вот так, – думал он, стремительно вышагивая по улицам – пустым и темным, – вот так. Вот так. Вот так. – Он не мог отвязаться от этого проклятого „вот так“ и поэтому шагал все быстрее и быстрее. – Все кончено… А любил я ее лишь. Одну. Всю жизнь. А сейчас люблю еще больше, чем раньше. И, наверное, во всем том, что случилось, виноват один я, потому что всегда виноват сильный. Но сейчас она оказалась сильнее меня. Почему же тогда, в те годы, что мы были вместе, она была такая слабая? Почему она тогда не была такой? Или она слепо верила в нашу любовь и ей казалось унизительным быть сильной для того, чтобы охранить ее ото всего – и от меня тоже? Сейчас я вернусь к ней, – вдруг понял он, остановившись. – Я пристрелю этого ее „товарища“, который жрал мой хлеб. И уведу ее с собой. Вот так».
А Вера лежала на кровати, уткнувшись головой в жесткую маленькую подушку, и плакала, потому что, увидев Воронцова, она поняла, что всегда, все эти годы ждала лишь его одного, а сейчас должен прийти Андрей – ровный, влюбленный, приветливый – и будет подробно рассказывать ей о прожитом дне и о том, как виделся со своей дочкой на квартире у дяди Натана, и о том, что сегодня говорили на кафедре после посещения антикварного мебельного магазина; и все это стало сейчас так невыразимо горько Вере, что она, накинув пальто, выбежала на улицу, чтобы найти Воронцова, но никого на улице не было. Шел дождь – теплый, весенний, и пахло промозглой сыростью.
На Арбате, возле ярко освещенного кафе, Воронцов остановился. В запотевших, слезливых окнах метались тени лакеев. Слышно было, как кто-то из посетителей затягивал старинную казацкую песню, но, видимо, «певец» был безголосым, потому что он немилосердно фальшивил, замолкал, чтобы вскорости начать сызнова.
Воронцов толкнул дверь ногой и вошел в кафе. Пахло жареным мясом, луком и пивом из свежеоткупоренных бочек. Возле металлической гофрированной печки было два места за маленьким столиком. Воронцов спросил старика, сосавшего пиво из длинного стакана:
– Вы позволите?
– Позволю, – буркнул тот, – я все готов позволить.
Воронцов притулился к печке спиной, закурил. Он чувствовал, как его знобило, но думал, что это нервное. Если простуда – он должен был бы простудиться там, на границе, когда попал в яму с водой, а потом спал в мокром стоге, но нет – он чувствовал себя все эти дни хорошо, до встречи с Верой.
«Это из-за нее, – подумал он, – просто я переволновался, оттого и знобит. Ничего, сейчас выпью и отойду».
Он долго ждал полового, а потом окликнул пробегавшего мимо человека:
– Пст!
Тот остановился, словно взнузданный, и ответил:
– Я вам не «пст», а гражданин официант!
Воронцов смешался.
– Простите, друг мой… – нашелся он внезапно. – Пошутить нельзя по-старорежимному?
– В другой раз, – примирительно и удовлетворенно, с какой-то долей покровительства, заговорил лакей, вытирая вонючей тряпкой столик, стряхивая при этом крошки на колени Воронцову, – в другой раз надо осмотрительней… Я-то отходчивый, а иной сразу за фалду и в милицию. Чего изволите?
«Все-таки „чего изволю“, – отметил Воронцов и захолодел от гнева, – значит, еще не все потеряно, если „чего изволите“…»
– Водки, стакан пива и кусок мяса, – попросил он.
– Мясо с лучком будем делать?
– С лучком.
– Поджарить или с кровушкой?
– С кровушкой.
– А из закусочек?
– Что у вас есть?
– Ветчина есть, окорок давеча подвезли с Угодского Завода… Рассыпчатую картошечку можно предложить с селедочкой…
– Картошечку дайте. Без селедочки.
Лакей присел, словно в книксене, и резво потрусил на кухню.
Старик, что был рядом, хмыкнул, передразнив:
– С кровушкой, селедочку, ветчиночка…
Воронцов ничего не ответил, только осторожно, чуть заметно улыбнулся: он понял, что здесь сейчас ему надо заново изучать «правила хорошего совдепского тона». Погибнуть на мелочи ему не хотелось – он не имел на это права; игра, которую он задумал, предполагала жизнь, но не смерть.
– Издалека? – продолжал старик.
– Издалека.
– Как там? Тоже полегчало?
– Да… в известной мере…
– Что понимать под «известной мерой»?
Воронцов озлился: «Приказал бы я тебя вышвырнуть прочь в мои-то времена, когда мы Россию бранили и жаждали британского демократизма. Добранились – сиди и отвечай, Виктор Витальевич. Все мы бранили, только Вера никогда ничего не говорила – умней всех нас она, потому что женщина…»
– Хлеба вдоволь? – не унимался старик. – Молоко появилось?
– Есть хлеб, – сухо ответил Воронцов. – Простите, но я очень устал.
– Усталым нечего делать в питейных заведениях – дома надо лежать.
Воронцов не выдержал:
– Тем не менее позвольте мне посидеть молча: я плохой собеседник, когда устаю.
– С чего вам уставать, сударь, – руки-то у вас служивые, чистые. Ваша усталость как раз и требует беседы. Тот, кто молотом машет в кузне, тот к печке тащится, чтобы спать… А вы сейчас, прошу извинить, не о постели думаете, а о бабе в оной… И причем не о своей, но о чужой, что помоложе.
– Я велю сейчас вывести вас отсюда.
Старик беззубо, тихо рассмеялся. Облизнув острым, синеньким языком толстые губы, спрятанные под пегими усами и бороденкой, он погрозил пальцем Воронцову и шепнул:
– Ни-ни, барин! Ни-ни…
Воронцов испытал какую-то безразличную, далекую усталость. «Это судьба, – подумал он. – Мне в детстве такие старики снились перед единицей в гимназии».
– Ну, барин. Ну, еще что?
– Это хорошо, что вы не стали ерепениться. Меня-то не помните?
– Не помню.
Лакей принес Воронцову водку в графинчике, пива и кусок шипучего мяса, обложенного мелкими желтыми картофелинами.
«Рассыпчатая картошечка, – снова безразлично подумал Воронцов, – врут в глаза и не боятся…»
– А я вас помню, – понизив голос, сказал старик. – Нет, по фамилии не помню; по лику помню: я швейцаром был в Английском клубе. Вы туда приезжали… И с Немировичем приезжали, с народным артистом, и с покойником Мамонтовым…
«И это в первый же день, – отметил Воронцов, разрезая мясо. – Никандров высмеял бы меня за такой сюжет».
– Обознаться не могли?
– Не мог… Водочкой угостите?
– Наливайте.
Старик шумно выпил пиво с водкой и спросил – теперь уже не юродствуя, а деловито, оценивающе:
– Девочка не нужна? Хорошие есть девочки – с комнатками, в частных домах, так что лишних людей не будет, да и запоры хороши, если, не ровен час, проверка.
– Значит, в ливрее стояли? В услужении у кровопийц?
– Проверяете вы меня ловко… В ливрее ж разве кто стоял в Английском клубе? В сюртуках, только в сюртуках…
– А что ж милицию не зовешь? Награду за меня уплатят…
– У нас за это наград не платят… Третье отделение платило, а тут лишь грамоту на глянце… Значит – не обознался я… У меня глаз цепкий… Вы-то нас никого не помнили, а мы вас всех до одного – как во сне видим…
– Гражданин официант, – попросил Воронцов пробегавшего мимо лакея, – еще два графинчика.
– И пива, – подсказал сосед.
– А вам? – спросил лакей. – Пивка повторим?
– Нет. Мне не повторяйте.
«Может, заснет, – тоскливо подумал Воронцов. – Налить бы побольше, чтобы уснул. Тогда и уйти. Ведь начнет в спину кричать, животное…»
Но старик не уснул. Он поднялся первым и предложил:
– Пошли, мил человек. Я всю жизнь бездомным прожил – бездомного за версту вижу. Москва нынче бездомных не любит и примечает быстро. Пошли.
Он привел Воронцова в маленький домик на Плющихе, прилепившийся к крутому склону горы, спускавшейся к Москве-реке; было в этом домике темно, дверь отворила подслеповатая старуха и сразу же ушла за тонкую фанерную дверь и там – Воронцов слышал это отчетливо – пробормотала:
– Эх-эхе-хе, тяжелы грехи наши тяжкие…
Старик открыл дальнюю – в углу – дверь и подтолкнул Воронцова в спину:
– Я тут, рядышком. Что надо – кликните, я мигом.
Девушка спала на узенькой софе, укрывшись пледом. Воронцов стоял не двигаясь, прислушиваясь к тому, закроет старик входную дверь на засов или уйдет. И лишь когда скрипуче грохнула щеколда, а потом прогрохотал засов, он выдохнул и медленно осмотрелся. Окно было низкое, закрытое ставнями. Воронцов на цыпочках подошел к ставням, осторожно открыл крючок и выглянул на улицу: окно выходило в густой сад. Голые ветви сирени упирались в стекло.
Воронцов вернулся к двери, запер замок, ключ положил в карман; снял казакин, свернул по-походному, положил возле двери и лег на него, как на подушку, хрустко и длинно вытянувшись.
– Между прочим, – чуть хрипловатым голосом сказала проститутка, – червонец обязаны уплатить – так или иначе.
– Сейчас?
– Можно утром.
– Когда кончится мое время?
– У вас что – нет документов?
– Почему… Есть… Я поссорился дома…
– Не врите. Дед таких не приводит.
– Кто он, между прочим, этот ваш дед?
– Покойный грешник в улучшенном издании.
Воронцов сел. С неожиданным интересом посмотрел на девушку: она лежала, по-прежнему отвернувшись к стене.
– Тебя как зовут? – спросил он.
– А вас?
– Меня зовут Дмитрий Юрьевич…
– Значит, Митя… Маленькое имя, – заметила девушка, – вы уж извините, но мне вас по имени-отчеству называть неудобно: тех, кто с тобой спит, надо называть по имени – я пытаюсь камуфлировать распутство чувством…
– Бред какой-то, – пробормотал Воронцов, увидав громадные синие глаза, густые черные волосы, прекрасного овала лицо, – да вы тут что, все – умалишенные?
– Все, все… Вы, мы, я… Водки не принесли?
– Нет.
– Попросите деда. Это дополнительная такса: за раздельную кровать.
Старик принес водку в грязной, зеленоватого цвета бутылке с отколотым горлышком.
– Сала подай, – сказала девушка.
– Сало кончилось, Анна Викторовна.
– Что у тебя еще есть?
– Хлеб.
– Принеси хлеба.
– Может, сбегать поискать чего на Брянский?
– А что ты там найдешь?
– Там начали пирожками торговать с ливером.
– Дайте ему денег, Митя, пусть он принесет пирожков.
Воронцов достал из бокового кармана пачку денег и протянул старику червонец.
– Сейчас я обернусь, – сказал дед, – мигом.
Когда старик ушел, Анна Викторовна поднялась с софы; была она высокая, тонкая, сложена великолепно, по-английски.
– Без закуски пьете? – спросила она, подойдя к столу.
– По-всякому пью.
Она разлила водку по стаканам и медленно выпила свой – тяжелыми, слышными глотками.
– Пейте, Митя. Сивуха, правда, но гнали ее из хлеба.
Воронцов отошел к окну, отворил ставни. Пламя керосиновой лампы отражалось в стекле ладонями молящейся богоматери.
– Кто вы и почему вы здесь? – спросил Воронцов.
– Ну, это неинтересно.
Он подошел к столу, налил себе водки, выпил залпом, близко заглянул ей в лицо. Глаза у нее были громадные и совсем неподвижные, словно у слепой.
– Что, раздеваться? – спросила Анна Викторовна.
Он наклонился к ней, взял за уши и, закрыв глаза, начал искать ее губы.
– Погодите, дайте же раздеться.
– Не надо, – сказал Воронцов и медленно отошел к окну.
Он стоял, повернувшись к стеклу, и видел, как ладони молящейся затрепетали, а потом взлетело что-то большое и белое, и он понял, что женщина постелила простыню. А потом он услыхал шуршание ее юбок и тихий скрип софы.
– Только разденьтесь, – сказала она, – я ненавижу, когда в кровати лязгают ремнем.
– Спите, милый, – шепнула Анна Викторовна, – вам надо поспать, я вижу, как вы устали…
Вера, только-только на эти минуты покинувшая его, вдруг снова поплыла в глазах, и стало ему до того вдруг гадостно и плохо, что он подумал: «Надо все это кончать. Винить некого. Себя разве? А толку что?»
Анна Викторовна почувствовала, что он хочет подняться, еще до того, как он откинул плед. Она тесно прижалась к нему, обняла хлысткими руками за плечи.
– Побудь рядом, – шепнула она, – еще немного побудь рядом… Что тебе? Папиросу? Я принесу. Лежи.
– Спасибо. Я возьму сам…
– Лежи, – повторила она еще тише и, закрыв глаза, стала целовать его плечи, грудь, шею. – Сейчас я принесу тебе папирос и налью водки. Ты сейчас хочешь выпить водки, да?
– Да.
Она поднялась, улыбнулась ему:
– Можно, я подниму твой казакин? Мне холодно… Я его накину…
– Пожалуйста… Только он грязный…
Анна Викторовна подняла с полу его казакин, накинула на свои острые красивые плечи, загнула рукава.
– Тебе зажечь спичку?
– Спасибо. Я сам.
назад<<< 1 . . . 9 . . . 26 >>>далее