Среда, 08.01.2025, 06:06
Электронная библиотека
Главная | Семенов Ю. С. Бриллианты для диктатуры пролетариата (продолжение) | Регистрация | Вход
Меню сайта
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0

 

Во время облавы на Гохран и повального обыска всех выходивших из здания служащих у Шелехеса найдено ничего не было. Не дал результатов продолжительный обыск у него дома. Когда чекисты приехали на его дачу, то руководящий обыском Мартирос Арутюнов только присвистнул – дача стояла на участке величиной два гектара. А дома ничего найдено не было, и перекапывать надо было два гектара, не меньше.

– На каком основании я арестован? – спросил Шелехес. – Я заявляю категорический протест и отказываюсь давать показания до тех пор, пока сюда не будут приглашены представители Наркомюста и республиканской прокуратуры.

Несмотря на уличающие показания Газаряна, признание Левицкого в получении от Шелехеса бриллиантов, несмотря на предъявленных к опознанию кукол, отправленные в Ревель мифическому племяннику Огюсту, Шелехес на все вопросы отвечал либо молчанием, либо полным отрицанием своей вины.

Кропотов, умерший в момент ареста от разрыва сердца, был недостающим звеном в обвинении Шелехеса.

– Газарян клевещет на меня, – говорил Шелехес, – я не могу принимать за серьезные показания изобличения жулика и подлеца, Левицкий – старый спец, который ненавидит всех и вся. Что касается Огюста, то позвольте мне называть племянником того человека, который мне мил и в воспитании которого я принимал посильное участие, либо вызовите его в судебное заседание. Не моя вина, если в кукол из Хохломы кто-то сунул бриллианты, я не собираюсь брать на себя чужую вину!

…Будников доложил все обстоятельства, связанные с Шелехесом, Бокию. Тот выслушал его, по своей обычной манере хмуро, и предложил:

– Давай-ка я с ним побеседую. Вон, – он тронул мизинцем несколько бумаг, лежавших перед ним на столе, – видишь, сколько писем пришло? Просят освободить и дают за него гарантии.

– Яков Савельевич, моя фамилия Бокий, я товарищ Феди.

– Не думал, что встречусь с Фединым товарищем в тюремной камере.

– Я тоже на это не рассчитывал.

– Не моя вина, товарищ Бокий, не моя.

– Моя?

– Недобросовестных ваших сотрудников, вот кого.

– Уж если кого нам и было горько брать, так это вас.

– Ваш сотрудник, который допрашивает меня, объявил мою вину: показания Газаряна – раз; дружба с покойным Кропотовым – два; бормотанье Пожамчи – три; посылочка в Ревель – четыре. Если подходить с точки зрения логики, то все эти обвинения липовые, рассыплются, как только на них дунешь.

Бокий вдруг улыбнулся: улыбка у него была белозубая, обезоруживающая, добрая.

– Ну, дуньте, – сказал он, – дуньте. Честное слово, я готов дуть вместе с вами.

Шелехес сильной пятерней потер лоб, хмыкнул что-то под нос, потом широко расправил плечи:

– Ну, давайте, хотя мне это невыгодно: надо беречь позицию для суда.

– Я ж не веду протокола.

– А память зачем дана людям? Ну, ладно, Газарян. Первый пункт. Оговорить можно кого угодно и в чем угодно. Отчего вы верите проходимцу, а мне не верите? Где улики? Бриллианты в кармане? Дома в тайнике? Где они? Пункт второй. Кропотов. Как можно инкриминировать мне покойника? Посылка? Не отказываюсь, я ее передал товарищу Козловской, просил ее осмотреть – она должна это припомнить, если вы ее спросите, но она отказалась. Левицкий? Он и есть Левицкий. А если меня шельмуют?

– Делает тот, кому выгодно. Это не я, Яков Савельевич, это древние. Кому выгодно вас шельмовать?

– Тем, кому поперек глотки стоят Федор и Осип.

– Я вас очень внимательно слушаю и готов слушать дальше, но просил бы вас не спекулировать именами братьев.

– Упоминание не есть спекуляция.

– Так, как это делаете вы, – чистейшей воды спекуляция, и это не понравится трибуналу, вы уж поверьте.

– Значит, несмотря на отсутствие улик, вы решитесь меня вывести на трибунал?

– Неужели вы думаете, что вас будут судить без улик?

– Какая же это откровенность: пугаете меня будущими уликами, а сейчас о них молчите… Ничего себе товарищи у Федора!

– Кто для вас дороже: братья или родина?

– Это несоизмеримые понятия.

– Какое больше?

– И мерить это нельзя, у человека ведь помимо разума есть сердце.

– Как вы думаете, если я подобный вопрос задам Федору, он сможет ответить?

– Не знаю. Они – иные. Они бы, верно, ответили, что им революция дороже, чем брат.

– Верно. Они скажут так. Слушайте, Яков Савельевич, я сейчас нарушаю все законы… Слушайте меня внимательно: скажите мне, где ваши драгоценности, и мы сделаем все, чтобы сохранить вам жизнь. Поймите, на эти треклятые камушки мы должны покупать хлеб для умирающих детей. Вы ж сами отец… Пожалуйста, поймите меня и помогите мне помочь вам… У нас на вас есть улики, понадобится – будут еще. Поэтому если вы скажете – ну хоть не под протокол, а так, – где все это взять, ей-богу, я буду стараться как-то смягчить дело. Иначе – я вас пугать не хочу – трудно мне будет, даже ради Феди, помочь вам.

– Это шантаж, гражданин Бокий, – сказал Шелехес после недолгого раздумья, – и я поставлю об этом в известность и ваше начальство, и трибунал!

Бокий отвалился на спинку стула, как от сильного удара, потом медленно поднялся и, сутулясь, вышел из кабинета, только у двери остановился и как-то недоумевающе посмотрел на Шелехеса.

Ожидающий его Будников спросил:

– Ну, как? Вышло?

Бокий, не отвечая ему, устало махнул рукой и пошел к себе.

В приемной его ждал секретарь Уншлихта.

– От Владимира Ильича, – сказал он, передавая телефонограмму. – Просили сообщить о причинах ареста Шелехеса Якова Савельевича и спрашивали, возможно ли его освобождение до суда на поруки партийных товарищей или перевод из мест заключения ВЧК в Бутырскую тюрьму.

Бокий взял ручку и написал ответ – быстро, без исправлений, словно он давно ждал такого запроса:

 

«т. Уншлихт! Шелехес Я. С. арестован по делу Гохрана и обвиняется в хищениях ценностей. Освобождение до суда по ходу следствия не нахожу возможным. Также считаю необходимым содержать его во внутренней тюрьме ВЧК.

Бокий».

 

Второе письмо он отстукал одним пальцем на пишущей машинке:

«Товарищ Ленин!

Вами поручено мне ведение следствия по делу о Гохране. О ходе какового следствия я Вас еженедельно ставлю в известность.

Среди арестованных по сему делу имеется родной брат нашего Шелехеса – оценщик Гохрана гр-н Шелехес Я. С., за которого хлопочут разные «высокопоставленные лица», вплоть до Вас, Владимир Ильич (Ваш запрос на имя т. Уншлихта от 8 с. м. за № 691). Эти бесконечные хлопоты ежедневно со всех сторон отрывают от дела и не могут не отражаться на ходе следствия.

Уделяя достаточно внимания настоящему делу, я убедительно прошу Вас, Владимир Ильич, разрешить мне не обращать никакого внимания на всякие ходатайства и давление по делу о Гохране, от кого бы они ни исходили. Или прошу распорядиться о передаче сего дела кому-либо другому…

Бокий».

 

«т. Бокий!

В письме о Шелехесе (Якове Савельевиче) Вы говорите: «за него хлопочут» вплоть до Ленина и просите «разрешить Вам не обращать никакого внимания на всякие ходатайства и давления по делу о Гохране».

Не могу разрешить этого.

Запрос, посланный мной, не есть ни «хлопоты», ни «давление», ни «ходатайство».

Я обязан запросить, раз мне указывают на сомнения в правильности.

Вы обязаны мне по существу ответить: «доводы или улики серьезны, такие-то, я против освобождения, против „смягчения“ и т. п. и т. д.

Так именно по существу Вы мне и должны ответить.

Ходатайства и «хлопоты» можете отклонить; «давление» есть незаконное действие. Но, повторяю, Ваше смешение запроса от Председателя СНК с ходатайством, хлопотами и давлением ошибочно.

Пред. СНКВ. Ульянов (Ленин)».

 

«Товарищ Ленин, я прошу разрешить прислать Вам окончательную справку по делу Шелехеса Я. С. через десять дней после проведения необходимой операции в Ревеле, каковую должен будет осуществить наш резидент, Шелехес Ф. С., брат арестованного.

Бокий».

 

Потом он позвонил в инотдел и договорился о срочной отправке в Ревель эстонца Виктора Пипераля, затем вызвал сотрудников из научно-технической экспертизы и, положив перед ними на стол шифрованное письмо «племяннику» и собственноручное показание арестованного Шелехеса, а также его жалобу Дзержинскому на «произвол и беззаконие ВЧК», сказал:

– Срок три, от силы пять дней. Задание: установить, идентичны ли почерки; расшифровать письмо племяннику, соотнеся расшифровку с оценочным листом Наркомфина и Гохрана на драгоценности; указать дату составления письма «племяннику». Задача ясна?

 

 

26. Центр пересечения дорог

 

«Дорогой товарищ Ленин, в Москве ЧК арестован мой брат Яков Савельевич Шелехес. Я не могу поверить, что он совершил преступление против республики. Он не член партии, но в его доме мы с братьями скрывали от охранки Каменева, Скрыпника , Томского, Крестинского, Енукидзе . Прошу дать указание разобраться самым тщательным образом. Если нужны ходатайства, то товарищи с дореволюционным стажем готовы будут поддержать мою просьбу.

Осип Шелехес. ПУАРМ-5».

 

Ульян Калганов был мужик тихий. Одни считали, что он смущается своего писклявого голоса, который никак не гармонировал с огромным ростом и бычьей, неподвижной шеей, – когда его окликали, он оборачивался всем корпусом; другие говорили, что он из староверов, а потому сторонится общества и беседует только со своей бабой; третьи просто-напросто считали его недоумком.

Был он непьющим, гулянок сторонился и даже на Петров день отводил ото рта чарку: в детстве его напоил отец, и он два дня лежал при смерти – исходил желтой рвотой. С тех пор запаха самогона не выносил – с души воротило.

Мужики и за это его не любили, хотя бабы жене его Фросе завидовали: «Нашим бы такую хворь – вот счастье было б…»

На войну его не забрали – был слеп на левый глаз, хотя и не заметно это: глаз как глаз, только зрачок с желтинкой.

С этого времени и начала его жизнь меняться. Мужиков в деревне осталось пятеро, а земель здесь, на границе с тайгой, было много. Вот и пошли солдатки к Ульяну за помощью. За весну и лето он почернел весь, высох. Плечи его из-за этого стали казаться громадными и похожи были на сложенные крылья большой птицы.

Осенью, собрав урожай, он взял с солдаток по четвертой части урожая – по-божески взял. Уехал в город и вернулся с молоденьким цыганистым пареньком, вместе они пригнали трех коней, быка и пять коров – хлеб покупали хорошо.

Следующей весной Ульян работал вдвоем от зари до зари с цыганом, а осенью пригнал еще пять коней и девять коров.

Теперь к нему раз в неделю приезжал на тарантасе старик Надеин, хозяин маслозавода, и увозил три деревянные кадки с желтой сметаной.

Зимой через деревню прогнали триста новобранцев. Вел новобранцев ротмистр Тарыкин. Ночевать он остановился у Калгановых – дом был чистый, пахло в нем кедрачом и хлебом.

– Куда ж тебе такое богатство? – спросил Тарыкин после ужина, когда Фрося подала самовар и бутылку красного сладкого вина. – Что с деньгами делаешь?

И вдруг Ульян заговорил. Голос у него был тихий, но не писклявый, а какой-то дотошливый – есть такие нутряные голоса: от них запах сильный идет, если близко слушать.

– Господин офицер, я и сам думаю, куда? Темень наша непролазная… Может, вы б чего подсказали?

– Какая ж ты темень, – ответил ротмистр, – вон и говоришь по-людски, и не как индюк. Новобранцы у меня, как индюки, – блю-блю, а понять ничего не поймешь.

– А я с людишками внутри себя привык говорить – когда внутри говоришь, складно выходит, только спешить не надо. Отстоится – загустеет, дельно пойдет.

– Вот-вот, это как раз по-индюшачьи: «отстоится, загустеет, пойдет». Ну, что это такое? Про что?

– Про то, господин офицер, что молоко, отстоямшись, загустеет в сливку, а с нее сметана. Слова – так же.

– Так и говори… Ну, о чем хотел посоветоваться?

– О том, что мне с достатком делать?

– Заводишко открой… Смолу кури или купи кузню.

– Людишки на меня озлобятся. У нас тех, кто скакает из гумна в хоромы, не любят. Так-то я тихой, кривой к тому. А купи заводишко или трактир открой – плювать вослед станут: мироед!

– На всякий чих не наздравствуешься, Ульян. В мире силу ценят. Будешь сильным – пусть ненавидят и за спиной от ненависти кровью харкают, в глаза все равно улыбаться станут и шапку драть.

– Это у кого кровь есть чужая, тому можно. А я тутошний, мне из себя труса не выцедить… Компаньона бы мне, – сказал Ульян и осторожно глянул на ротмистра. – Вроде как я нанялся приказчиком и все это не мое.

– Платить компаньону сколько будешь?

– Договориться можно.

– Не тяни. Это как мужика подряжать в саду работать: «Сколько платить?» – «Сколько дадите». – «Тьфу! Работа ж твоя! Почем ценишь?» – «Сколько дадите». Так я копейку давал. И гнал взашей. «Когда, – говорю, – цену надумаешь – приходи!»

– От оборота пять процентов, господин офицер.

– А оборот каков? Рупь целковый?

– Да я полагаю, что пятьсот рублев на год я вам откладывать могу.

– Откладывать? Голубь мой, я ж не мужик! Мне деньги нужны для того, чтобы жить. Я на фронт иду, а не на охоту. Присылай ко мне пятьсот рублей в год и зови старосту: напишу прошение. Трактир? Или завод?

– А вы напишите, дескать, Ульян Гаврилов Калганов мой приказчик и поручаю ему открывать дела по собственному усмотрению. И все.

– Нет, я еще допишу про пятьсот рублей.

– Господин офицер, а ну вы с войны-то вернетесь и у меня все добро оттягаете?

– Давай сейчас тысячу, и я отпишу, что получил взаймы от тебя деньги и никаких претензий в будущем не имею…

В двадцатом году Ульяна реквизовали.

А вскоре из тайги вышел Тарыкин – левый рукав пустой, засунут в карман френча. Месяц он отлеживался у Калганова на сеновале и ел картошку с салом. Потом как-то под вечер спросил:

– Ну и что? Утерся? Так и будешь сидеть да молчать?

– Против власти не пойдешь…

– Какая это власть? Это пьянь верх забрала да безделье! Кто правит деревней! Горлопан, у кого за душой ни гроша!

– У его наган.

– Значит, полагаешь, следует обождать?

– Полагаю – да.

– Ну-ну, – сказал Тарыкин, укладываясь в сене поудобнее. – Счастливо тебе.

– Или послабленье придет мужику, или кровь польется.

– Ну а если кровь? Кто начнет?

– Я не начну.

– Вот так вы все и киваете друг на дружку.

– А вы? Пулеметы в тайге у вас спрятанные – и начинали б.

– Пулемету две руки нужны, Ульян. А то б я начал.

– Ну, постреляете комбед. А дальше? Эскадрон придет с города – и к стене.

– Тайга большая, ушел бы.

– А заместо энтого комбеда новый посадят.

– И тот бы пострелял: налечу из тайги, и точка.

– Третий придет.

– И третий надо снимать. Тогда страх начнется. Нам в России без страха нельзя. Слова у нас не понимают. У нас если что и понимают, так страх!

В феврале двадцать первого года вспыхнул мятеж, охвативший Барабу, приуральские степи, Омскую и Тобольскую губернии. Сорок тысяч стали под знамена мужицкой армии.

Ночью двадцать седьмого февраля Ульян разбудил Тарыкина и сказал:

– Слезай с печи, самовар стоит.

Второй раз в жизни выпив сладкого красного вина, он испытал странно-блаженное чувство; в животе жгло, под языком липло густой сладостью, в голове кружило и шумело.

– Где пулеметы, господин офицер? Сейчас сгодятся.

– Под снегом разве откопаешь?

– Я к труду приучен.

На следующий день Ульян и Тарыкин перестреляли комбед; ходили из дома в дом и с порога били комбедовцев навскидку с ружей: как уток на осенней охоте, при взлете.

А когда Красная Армия повела наступление, Тарыкин и Ульян ушли в тайгу и повели за собой двенадцать мужиков – пробиваться в Синьцзян, к китайцам.

Перед тем как покинуть родной дом, Ульян долго ходил по комнатам: обошел зало, аккуратно расправил складки на белой, с атласной бахромой скатерти, полил герани, стоявшие на подоконниках, проверил, хорошо ли заперты ящики в комодах, и поправил большой лист фотографических портретов родни, который висел под стеклом в простенке.

– Ульянушка, ты че? – тихо, дрожащим голосом спросила жена. – Че ты?

– Пшла, – тихо ответил он. – Пшла отсель…

 

«За что ж нас зверьями делают? – думал он. – За что в тайгу отжимают?»

 

– Ульянушка, – снова позвала жена, – там уж все ожидают нас. Пойдем, Ульянушка. Во двор повозки пришли.

Пружинисто поднявшись, он перекрестился на образа, потом снял одну икону и передал жене:

– С собой возьмем.

Когда повозки выехали на улицу, Ульян достал из мешочка две большие самодельные бомбы, спрыгнул с повозки, передав повод Фросе, и быстро побежал к дому. Осторожно разбил стекло в окне, сорвал кольцо и, опустив бомбу в зало, лег на землю. Через несколько мгновений дом его словно бы вырвало: разлетелись рамы, соскочила с петель дверь, понесло тяжелым, желто-бурым дымом.

Тарыкин после спросил его:

– Зачем ты так?

– Путь трудный, а я на ненависть не был заряжен. Теперь бездомный я, пуповину порвал, терять неча.

И пошли люди Калганова и Тарыкина через Сибирь.

И прошли они так больше тысячи верст, и подходили к Иркутску, как раз к тому месту на тракте, по которому ехали в старенькой машиненке Шелехес с Владимировым.

Осип Шелехес заехал за Владимировым: он должен был отвезти старика в третью бригаду – читать лекции красноармейцам.

Как обычно, Владимиров пилил Осипа:

– Был прекрасный учительский институт, так нет – давайте перекорежим на новый лад и назовем «наробразом». Дикобраз – наробраз! За три года вы учителя из неуча не сделаете! Вы получите всезнаек! Осип, ты слушаешь меня?

– Не очень, – ответил Шелехес: мысли его были в Москве.

– А в чем дело?

– Да ничего.

– Или ты будешь слушать, или я стану дремать.

– Подремаешь на этих рытвинах, – хмуро усмехнулся Осип.

– «Лет чрез пятьсот дороги, верно, у нас изменятся безмерно, – продекламировал Владимиров, – шоссе Россию здесь и тут, соединив, пересекут». Пушкин. Единственное, в чем ошибался.

– Слушай, – вспомнив что-то, обернулся Шелехес, – тут сигнал пришел: ты вроде бы говорил, чтоб в музей повесить рисунки царей. Брешут, наверное?

– Почему? Правда. Не всех, конечно, но Ивана, Петра, Александра Второго непременно следует экспонировать.

– А Столыпина с Витте? Тоже в музей?

– Конечно. Они – вехи истории Российского государства. Вне их платформ нельзя понять нашу борьбу.

– Знаешь что, Александрович… Человек я совестливый и не могу позабыть, как в ЧК ходил, про тебя советовался. Иначе, честное слово, первым бы на тебя написал. Изолировать от общества как вредный элемент. Ну, что ты такое несешь? Николашку – в советский музей?! Да трудящиеся такой музей сожгут. И правы будут. Ты вот всегда как змей: начнешь издали, вроде бы про ничего, а кончишь реставрацией монархии.

Шофер обернулся и, улыбнувшись – на сером пыльном лице сверкнули зубы, – сказал:

– Товарищ Шелехес, а я молодой, мне интересно Николашку поглядеть. У него, люди сказывают, все зубы были из золота, а один глаз неусыпный, вечно щурился.

– Ну вот, – удовлетворенно сказал Шелехес, – ты получил союзника. С золотыми зубами.

– А чем вам интересен портрет бывшего царя? – спросил Владимиров шофера.

– А всегда интересно разглядеть, кого шлепнули. И вот о Пушкине нам тоже на курсах говорили, что он сам-то из африканской царской семьи. Кучерявый такой, с вами схожий, товарищ Шелехес. У нас вон, на улице, гармонист живет, Усынкин Кондрат Олегович. Он сам песни складывает. Ему кто поднесет, он в честь того и складывает. Хорошо у него выходит, до слез. Он папане моему сложил: «Твой сынок далече ездит, скоро в море уплывет, пароход по морю ходит, сверху лебеди летят…» – пропел шофер и замолчал.

– Можно врагов опасаться, Осип, голода, болезней… Только нельзя бояться истории своего государства и его культуры… «Пароход по морю ходит, сверху лебеди летят…» Прекрасно ведь, а? Без Пушкина-то разве б спел такое Усынкин?

– Я знаешь чего в тебе боялся? Я боялся, что ты над простым народом можешь подшучивать, как твои интеллигентики в университете…

– Ты ничего не знаешь о русской интеллигенции, Осип. Убежден, о народниках ты слыхал лишь то, что они шли по неверному пути. Разве нет?

– Может, по верному шли?

– Нет, а что ты все-таки о них знаешь? Или о дворянине Радищеве? Или об аристократе Чаадаеве?

назад<<< 1 . . . 23 . . . 26 >>>далее

 

 

Форма входа
Поиск
Календарь
«  Январь 2025  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
  12345
6789101112
13141516171819
20212223242526
2728293031
Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz