– Трое.
– Учатся?
– Старшая пошла в школу.
– В букварь к ней не заглядывали?
– В палочках и кружочках сама разберется.
– Палочки, мне кажется, в учебнике арифметики. Нет?
– Верно, в букваре слоги у них.
– В букваре и стихи напечатаны. Помещиков: Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Батюшкова, Фета и даже воспитателя царя Жуковского. По кровососам помещикам детей учим любви к родине. Каково?
– Ничего, новые поэты вырастут.
– На чем? Из ничего не будет ничего. Сначала люди научились складывать два плюс два, а уж после пришли к интегралу. Мы теперь с вами хозяева, и негоже нам терять таланты, они будут нужны вашим детям.
Шорохов недоуменно пожал плечами:
– Хлопотать за вражину?
– Он русский писатель.
– Он контра.
– Бросьте вы, право слово… Издательства в наших руках, типографии – тоже. Тот солдат страшен, у кого в руках винтовка. Ну, поругает Никандров диктатуру большевиков, ну, поплачется в жилетку знакомым. Ничего… Пройдет время, осмотрится, прикинет соотношение ушедшего невозможного с возможным будущим, а там – кто знает… Жизнь – штука загадочная, равно как и творчество. Словом, просьбу мою, пожалуйста, выполните.
– Вы убеждены, что правы?
– Убежден.
– А я нет.
– Но вы доводов разумных не выдвинули. «Вражина», «контра», «людей разлагает»… Это не довод. Врожденных преступников нет, обстоятельства делают людей врагами либо союзниками. Теперь, когда мы победили на фронтах, следует попробовать сделать художников наших если и не друзьями, то хотя бы союзниками.
– Милюкова тоже? Совсем не дурак ведь дедушка.
– Снова вы на политика выходите!
– Тем не менее я остаюсь при своей точке зрения. Рабочий имеет фунт хлеба, крестьянин мрет с голоду, а всяким там литераторам и академикам пайки дают… А они – нож в спину, да еще с поворотом, чтоб побольней было.
– Товарищ Шорохов, писать книгу потяжелей, чем родить. Художник Иванов «Явление Христа народу» писал всю жизнь.
– Кого, кого явление?
– Христа.
– Мог бы и вовсе не писать. Держитесь, снова яма.
– Значит, мог бы и не писать? – усмехнулся Исаев. – «Учиться, учиться и еще раз учиться» – чьи это слова?
– Ленина.
– По чему учиться собираетесь? По наскальным рисункам пещерных обитателей? Ладно, зря мы с вами на прощанье этот спор развели. Давайте спор мы прекратим, а вы озаботьтесь тем, чтобы мою просьбу передать товарищам.
– Это ваша личная просьба?
Исаев поморщился:
– Нет. Можете воспринимать этот разговор как приказ.
– Я имею право этот приказ опротестовать?
– Полное.
Министр иностранных дел Пийп перечитал приготовленные для него референтом газетные вырезки о переговорах красных с представителями британского кабинета и о встречах посла Крестинского с канцлером Германии.
«Я был прав с самого начала, – думал Пийп, – когда отстаивал нашу линию по отношению к России: спокойная, доброжелательная сдержанность. Вообще в политике всякие резкие повороты чреваты горем. Только эволюционность может способствовать прогрессу после того, как возникло устойчивое статус-кво. Надо привыкать друг к другу. Взаимопроникаемость, терпимость – вот что может не только отдалить войну, но и свести нации в семью мира, единого для всех. Наша мягкость не может не встретить ответной мягкости Кремля: в конце концов они тоже люди. И теперь, когда Лондон все более поворачивается к России, оттесняя всех остальных, мы оказались вне конкуренции: торговля Лондона с Москвой немыслима без Ревеля… Обидчивый максимализм нашего президента все эти трудные месяцы уравнивал один я, и Эстония мне этого не забудет…»
Пийп перелистал интервью Чичерина, перепечатанное лондонскими и нью-йоркскими газетами под крупными шапками. Усмехнувшись, покачал головой: «Если бы мы вели себя вроде поляков, как смешны мы сейчас были бы! И как трудно будет полякам в будущем: изменение курса Лондоном и Парижем неминуемо заставит Варшаву искать пути примирения с Кремлем, а уж Чичерин заставит поляков пройти через аутодафе: когда паны мирятся, у холопов чубы трещат значительно сильнее, чем во время драки… В этом смысле руководители малых стран должны быть большими политиками, чем лидеры великих государств, – как это ни парадоксально. Меня поражает Клемансо: он предрекает крушение большевизма, основываясь на том, что Ленин резко сломал курс внутри страны и вместо пьянящих лозунгов борьбы заземляет своих единомышленников на постепенную, без шума и треска, работу. Самую трудную и неблагодарную работу: создание законодательного государственного аппарата; научный прогрессизм; организованность и слаженность громадины российской державы… Клемансо не прав: в том, как Ленин изменил курс, кроется самая большая опасность дальнейшего продвижения большевизма по всему миру…»
Пийп взглянул на часы: в одиннадцать он ждал советника русского посольства Старка.
«Я еще успею выпить чашку кофе, – подумал он. – Странно, у меня начинается головокружение каждый раз именно в это время. Надо ехать в горы, куда-нибудь в Швейцарию, и лечить сосуды… Раньше это было легко: Кисловодск стоил в шесть раз дешевле Цюриха. Интересно, когда они откроют свои курорты на водах Кавказа? Это будет сенсация, если я отправлюсь к ним на курорт».
Старк приехал за три минуты до назначенного срока. Советские дипломаты сменили кургузые пиджачки на сюртуки и смокинги, а в НКИД была издана книга, переведенная с французского, – «Дипломатический протокол»; всем посольским и консульским работникам вменялось в обязанность эту книгу тщательно проштудировать и следовать ее предписаниям.
Несмотря на то что Антон Иванович Пийп говорил по-русски без акцента – окончил Петербургский университет, он, однако, русских представителей принимал в присутствии секретаря и переводчика.
После обычных протокольных приветствий Старк, усаживаясь в кресло напротив министра, сказал:
– Ваше превосходительство, еще весной в ревельских газетах появились сообщения явно клеветнического толка. Я припоминаю, что кампания эта началась после того, как наш посол информировал правительство Эстонии о недопустимых действиях тех представителей русской эмиграции, которые выродились в бандитов. Апогея кампания клеветы достигла после того, как правительство Эстонии выслало несколько наиболее бандитствующих эмигрантов за пределы Эстонии. Сейчас в печати Ревеля появились новые сообщения, абсолютно вздорные. Все это заставило меня просить у вас аудиенции для вручения официальной ноты…
В отличие от Литвинова, Старк посещал и министра и главу государства с большой папкой, сделанной по специальному заказу из синей тисненой кожи. Открывал эту папку Старк картинно, несколько, правда, смущаясь этой, по его мнению, необходимой в дипломатии картинности.
– Вот, господин министр, – сказал он, – прошу вас ознакомиться с этим документом.
Министр чуть обернулся к переводчику и попросил:
– Будьте любезны перевести мне текст…
Нота
и. о. полномочного представителя РСФСР в Эстонии министру иностранных дел Эстонии Пийпу
«Милостивый государь Антон Иванович, в эстонской печати появились сообщения о происходящей якобы на границе Эстонии концентрации русских войск. Указываются даже части войск и пункты сосредоточения их – Ямбург и Луга.
По этому поводу я считаю нужным самым категорическим образом заверить Вас, что все указанные сообщения представляют собой чистейший вымысел. Никакого сосредоточения русских войск на границе Эстонии не происходит. Правительство РСФСР питает по отношению к Эстонии, как и ко всем граничащим с Россией государствам, самые миролюбивые намерения и всецело занято работой по хозяйственному возрождению страны и борьбой с постигшим некоторые части РСФСР голодом. Дружественное отношение российского правительства к Эстонии не нуждается, мне кажется, в доказательствах. И потому я полагаю, что для правительства Эстонии должно быть совершенно ясно провокационное происхождение всякого рода тревожных сообщений, которые систематически распространяются врагами Советской России. Цель их ясна – вызвать столкновение между Россией и пограничными с ней государствами, в том числе, конечно, и с Эстонией.
Я глубоко убежден, что Ваше правительство сумеет должным образом оценить эту преступную работу и все попытки наших врагов расстроить дружественные отношения республик останутся безуспешными.
Примите уверения в совершенном моем уважении.
За полномочного представителя РСФСР в Эстонии Старк».
Пийп удовлетворенно кивнул и попросил переводчика:
– Пожалуйста, проследите за тем, чтобы нота была переведена и распечатана в десяти экземплярах. Вы не будете возражать, если я познакомлю наиболее достойных представителей прессы с этим документом, господин Старк?
– Мы в принципе противники тайной дипломатии.
– В таком случае, – рассмеялся Пийп, – отчего же вы шифруете свои телеграммы в Москву?!
– Только для того, чтобы не дать возможности на нашей открытой дипломатии делать дипломатию тайную…
– Я заметил, что русская дипломатия тяготеет к французской манере вести беседу…
– Какую дипломатию вы имеете в виду? Дореволюционную?
– Нет, я имею в виду вас, господин Старк.
– В таком случае я вас неверно понял: я не являюсь русским дипломатом – я дипломат советской школы…
– Да, да, конечно, но Советы теперь прочно ассоциируются с понятием Россия.
– Благодарю вас.
– Я надеюсь, что советской дипломатии не будет претить все оставшееся в наследство от русской культуры.
– Отнюдь. Нас, например, не может не беспокоить судьба писателя Никандрова, арестованного ревельской полицией давно и без достаточных на то оснований.
– Он эмигрант и не является вашим гражданином?
– Вам известно дело Никандрова?
– Нет, я даже не слышал этого имени, но будь Никандров вашим гражданином, вы бы уже не раз ставили вопрос о нем.
– Никандров не был нашим официальным работником, он выехал за пределы республики по своим личным делам, поэтому мы так поздно узнали о его аресте.
– Вы хлопочете о Никандрове, господин посол?
– Я бы не протестовал, если бы вы поняли мои слова именно так. Никандров стоял в оппозиции к Советской власти, однако книги его отмечены печатью таланта, он великолепный знаток Эллады: его переводы с греческого и латыни известны по всей России…
«Если они теперь хлопочут за своих политических оппонентов, – отметил Пийп, – значит, они стремительно набирают силу у себя дома».
– Я обещаю вам, – сказал министр, поднимаясь, – сделать запрос в министерство внутренних дел, и, если все окажется так, как вы говорите, дело Никандрова будет решено в ближайшее время. Он предполагает возвратиться в Россию?
– Это мне неизвестно. Честь имею…
– Всего хорошего, господин посол. – Пийп проводил Старка до двери и, когда тот уже поворачивал большую медную ручку, спросил: – Кстати, вам неизвестно, каково сейчас положение на кавказских водах? Санатории уже функционируют или все покрыто пеплом войны?
Неуманн – вся партитура была им ранее разыграна с Романом – поначалу отказался завизировать распоряжение министра внутренних дел Эйнбунда об освобождении Никандрова.
– Мы только что, подчиняясь нажиму МИДа, освободили одного русского, сейчас под тем же нажимом второго… Мы даем повод врагам упрекать нас в чрезмерной уступчивости.
– Вы имеете в виду врагов внешних или внутренних?
– В данном случае внутренних.
– Каких именно? – улыбнулся министр.
– Я боюсь правой оппозиции.
– Друг мой, ну кто же боится оппозиции в парламентарной республике? Слова опасны, лишь если они подтверждены пулеметами. У вас, может быть, есть данные, порочащие Никандрова? Он связан с Воронцовым преступными деяниями? Активный деятель монархического подполья? Тайный большевик?
– К сожалению, господин министр, Никандров ни в чем не повинен. Он – жертва ошибки.
– Не слишком ли много ошибок в вашем ведомстве?
– Никандров был арестован после распоряжения главы государства – задержать и выслать из Ревеля Воронцова, Красницкого и еще трех бывших офицеров Деникина, которые служили там то ли в карателях, то ли в контрразведке.
– А Никандров тоже служил?
– Нет.
– Так отчего же справедливое решение главы государства должно распространяться на невиновного?
– Господин министр, Шварцвассер позволил определенные… перегибы… в работе с русским. Тот, правда, дал к этому основания, покушаясь на жизнь следователя.
– Если Шварцвассер виновен – накажите его.
– Неужели из-за какого-то русского мы подставим под удар следователя?
– Не из-за «какого-то русского», дорогой Неуманн, а из-за Никандрова, за которого хлопочет их посол. Неужели, позвольте перефразировать вас, из-за «какого-то Шварцвассера» я поставлю под удар наши отношения с Москвой? Вы же видите, что творится в мире… Самое опасное – опоздать на последний поезд… Лондон крутит роман с Кремлем и не сегодня завтра признает Ленина; Париж – на грани этого признания, несмотря на их несгибаемую, пока что, позицию. Поверьте мне… А чей народ будет иметь выгоду от этого в первую очередь? Наш с вами народ, эстонцы. Мы – морские ворота Кремля и Лондона, с нами заигрывают и те и эти… Так что же, мне ломать великое дело из-за мелочи?
Только выйдя из ворот тюрьмы, Никандров почувствовал, как у него трясутся ноги. Он прислонился к высокой кирпичной стене и долго стоял, закрыв глаза, чувствуя, что сейчас он не в силах двигаться – упадет.
Сначала в нем была тихая жалость к себе и умильность. Его умиляло все: и цокот конских копыт, и запах бензина, который оставался в воздухе после протрещавшего таксомотора, и звонкие ребячьи голоса, и злые крики жирных чаек.
По улице он пошел очень медленно: сначала оттого, что по-прежнему дрожали ноги, а после, когда эта мелкая, судорожная дрожь прошла – просто от наслаждения возможностью идти куда хочешь и не опасаться окрика надзирателя.
В комнату, которую снимал Воронцов на Пярнутеа, его не пустили: там жили новые постояльцы, тоже русские.
– Никаких фаших рукописей я не витал, – сказал хозяин дома Ганс Густавович, – ко мне прошу не обращаться с этим вопросом, иначе я фызофу полицию…
Никандров случайно увидел себя в зеркале – старом, с замшевыми разводами. Он увидел жалкую, испуганную улыбку, полную почтения и страха, он вдруг увидел, какое у него старое, заросшее желтоватой щетиной лицо, и вдруг забытая, прежняя ненависть поднялась в нем.
С квартиры Воронцова он пошел в редакцию русских газет. Он сейчас хотел только одного: рассказать о том ужасе, который он перенес в здешней демократической тюрьме.
– Миленький вы мой, – ответил Ратке, редактор «Последних известий», – да нешто можно подобное публиковать? И не пропустят, а проскочит, так, кроме зла, несчастным русским эмигрантам ничего не принесете. Поверьте, я тут четыре года… живу… Если считать это жизнью…
…Эсеры выслушали Никандрова с доброжелательством, пообещали устроить ему встречу с Черновым, который накануне кронштадтских событий перебрался в Ревель, выразили писателю искреннее соболезнование и заверили, что в течение ближайшей недели они дадут ему ответ – в ту или иную сторону.
– Неужели надо совещаться неделю, чтобы опубликовать мое заявление? Это можно решить, обзвонив по телефону заинтересованных лиц.
– Мы подчиняемся партийной дисциплине, – ответил редактор Вахт, – и представляем собой орган партии.
Когда Никандров ушел из «Голоса народа». Вахт сказал сотрудникам:
– Самые страшные в наше время провокаторы – это провокаторы невольные. Запомните Никандрова! Он еще много горя принесет нам, оттого что эгоцентричен и живет своей обидой, но отнюдь не общим делом. Эстонцы только и ждут, чтобы обложить нас штрафом за какой-нибудь материал, порочащий их страну. Мы им этого шанса не дадим.
Никандров пришел в городской суд. Судья оказался пожилым, милым человеком.
– По-моему, мне попадались ваши книги, – сказал он, выслушав Никандрова, – если вы переводили древних, то я наверняка упивался вашими переводами. Вы должны извинить меня – русские фамилии так же трудно нами запоминаются, как вами эстонские… Итак, ваше дело. Поверьте, я возмущен до глубины души… Я мог бы понять подобную жестокость по отношению к большевику: он грозит нам гибелью, и жестокость берет верх над разумом, и большевика мучают, унижая этим и себя, и его, и святое дело демократии, которая казнит, но не унижает… Но как вы сможете доказать их вину, вы?
– Шрамами.
– У вас есть заключение медицинского эксперта, что шрамы появились уже после вашего ареста?
– Нет.
– В таком случае господин Шварцвассер или тот, кого вам будет угодно привлечь к суду, обвинит вас в лжесвидетельстве. Он станет утверждать, что это старые шрамы. Кто может свидетельствовать в вашу пользу?
– Стены и пол.
– Это звучит жутко, но этого, увы, мало.
– Вы отказываетесь принять дело к слушанию?
– Если вы настаиваете, я приму дело к производству и назначу судебное следствие.
– Только этого я и хотел. Благодарю вас.
– Вот, извольте заполнить эту табличку – номер вашего паспорта, каким участком выдан, срок, место жительства и прочая, видимо известная вам, формальность…
– Паспорт выдан мне не участком, а комиссариатом иностранных дел в Москве.
– Вы гражданин Совдепии?
– Я гражданин России.
– Я не могу рассматривать дело, которое возбуждает иностранец против политической полиции. Это может вам разрешить лишь министр юстиции. Мне сдается, он разрешит… Он интеллигентный человек, я просил бы вас поначалу обратиться к нему.
В эстонские газеты Никандров не пошел – он помнил свою первую пресс-конференцию в «Золотой кроне».
Он зашел на телеграф и, собрав последние деньги, отправил телеграмму в Париж по адресу, который он тоскливо и со слезами повторял в тюрьме: «Жюль Бленер, Рю Бонапарт, 41, Париж, Франция. Освобожден из эстонской тюрьмы. Жду помощи. Ревель, до востребования, Никандрову».
Жюль Бленер не сразу вспомнил, кто такой Никандров, а вспомнив, подивился тому, как могли этого русского упечь в тюрьму эстонцы.
«Хотя с его платформой панславянского гуманизма и космополитизма, – только у русских может быть такой разнозначный комплекс, – вполне могли бросить за решетку».
Тем не менее Бленер решил помочь Никандрову и позвонил в то издательство, куда он передал книги русского.
– Жюль, это не подходит, – ответил ему владелец издательства «Републикэн» Ив Карра. – Это не лезет ни в одни ворота. Если бы он был коммунистом и звал жечь Шекспира, я бы его издал – это экзотично, это купят мальчики из Латинского квартала. В перерывах между гомосексуальными пассами они любят поболтать о революции. Если бы твой Никандрофф был монархистом и расстрелял хотя бы одного комиссара – я бы издал и это. Объективизм – бич литературы. Писатель обязан быть эгоцентриком. Не его дело искать гармонию правды; пусть этим занимаются Клемансо и Чичерин. Он слишком изящен для того, чтобы его поняли. Писать сейчас надо грубо и обязательно интересно. Особенно русским, им есть о чем писать. Нет, Жюль, прости, я ничем не смогу помочь.
Три ночи Никандров ночевал на вокзале, одну ночь – в парке. Каждый день он приходил на телеграф, но ответа из Парижа не было. Он потолкался на базаре – думал обменять пальто на еду, но пальто его никого здесь не интересовало, творог и свинину продавали за марки, и всякие попытки Никандрова уговорить крестьян сойтись баш на баш кончались тем, что его, высмеивая, гнали от рядов. Первые два дня это унижение доставляло ему какое-то острое, мучительное наслаждение.
Вспомнив Боссэ, он пошел к ней, но ему сказали, что мадемуазель Лида уехала на гастроли в Европу.
На пятый день Никандров уж и не ждал получить никакого ответа. Он спросил девушку в окошке телеграфа – сонно, тихим голосом; ему все время хотелось спать, но стоило только заснуть, как сразу же начинали видеться омерзительные картины – то он пьет молоко из грязного, гулкого бидона и молоко льется ему за ворот; то он ест мясо и вокруг него жужжат зеленые мухи, садятся на сало и лезут ему в рот, а то он большими глотками пьет водку и в желудке становится жарко и больно…
– Вам телеграмма, – равнодушно сказала девушка и протянула ему голубенькую бумажку.
Никандров разорвал полоску шершавой бумаги трясущимися руками и прочел: «Какой помощи вы от меня ждете? Отвечайте через месяц, сейчас я уезжаю в Берлин.
Бленер».
28. Дело, которому служат
Дверь трехкомнатного люкса открыл секретарь Маршана – громадный, жилистый Робер Вилла, полуитальянец, боксировавший в молодости за сборную Марселя.
– Кто вы? – настороженно спросил Робер.
– Доложите господину Маршану, что его хочет видеть по срочному делу брат его московского дяди…
– Какого дяди?
– Он знает.
– Позвольте обыскать вас! – сказал Вилла и, не дожидаясь разрешения, быстро, словно падая на Романа, провел ладонями по всем его карманам.
Маршан вышел через минуту: маленький, пухленький, видимо, после дневного сна, в шелковой старомодной пижаме, надетой поверх старого, кое-где заштопанного свитера.
– С кем имею честь? – спросил он.
– Я хочу говорить с глазу на глаз…
– Не вижу нужды. У меня нет секретов от моего помощника.
– Я – брат Якова.
– Какого Якова?
– Того самого… Шелехеса.
– У вас есть доказательства, что вы брат Якова?
– Да.
– Как вас зовут?
– Федор.
назад<<< 1 . . . 25 26 >>>далее