Он полежал тихо… Перевернулся на другой бок.
— Луна еще, сука!.. Как сдурела. — Он опять перевернулся. — Круговую оборону заняли, понял! Кого охранять, спрашивается?
— Не ворчи, не ворчи там, — миролюбиво уже сказала старуха. — Разворчался.
И вдруг Егор громко, отчетливо, остервенело процитировал:
— Ее нижняя юбка была в широкую красную и синюю полоску и казалась сделанной из театрального занавеса. Я бы много дал, чтобы занять первое место, но спектакль не состоялся. — Пауза. И потом в тишину из-за занавески полетело еще — последнее, ученое: — Лихтенберг! Афоризмы!
Старик перестал храпеть и спросил встревоженно:
— Кто? Чего вы?
— Да вон… ругается лежит, — сказала старуха недовольно. — Первое место не занял, вишь.
— Это не я ругаюсь, — пояснил Егор. — А Лихтенберг.
— Я вот поругаюсь, — проворчал старик. — Чего ты там?
— Это не я! — раздраженно воскликнул Егор. — Так сказал Лихтенберг. И он вовсе не ругается, он острит.
— Тоже, наверно, булгахтер? — спросил старик не без издевки.
— Француз, — откликнулся Егор.
— А?
— Француз!
— Спите! — сердито сказала старуха. — Разговорились.
Стало тихо. Только тикали ходики.
И пялилась в окошки луна.
Наутро, когда отзавтракали и Люба с Егором остались одни за столом, Егор сказал:
— Так, Любовь… Еду в город заниматься эки… ров… экипировкой. Оденусь.
Люба спокойно, чуть усмешливо, но с едва уловимой грустью смотрела на него. Молчала, как будто понимала нечто большее, чем то, что ей сказал Егор.
— Ехай, — сказала она тихо.
— А чего ты так смотришь? — Егор и сам засмотрелся на нее, на утреннюю, хорошую. И почувствовал тревогу от возможной разлуки с ней. И ему тоже стало грустно, но он грустить не умел — он нервничал.
— Как?
— Не веришь мне?
Люба долго опять молчала.
— Делай как тебе душа велит, Егор. Что ты спрашиваешь — верю, не верю?.. Верю я или не верю — тебя же это не остановит.
Егор нагнул свою стриженую голову.
— Я бы хотел не врать, Люба, — заговорил он решительно. — Мне всю жизнь противно врать… Я вру, конечно, но от этого… только тяжелей жить. Я вру и презираю себя. И охота уж добить свою жизнь совсем, вдребезги. Только бы веселей и желательно с водкой. Поэтому сейчас я не буду врать: я не знаю. Может, вернусь. Может, нет.
— Спасибо за правду, Егор.
— Ты хорошая, — вырвалось у Егора. И он засуетился, хуже того, занервничал. — Повело!.. Сколько ж я раз говорил это слово. Я же его замусолил. Ничего же слова не стоят! Что за люди!.. Дай, я сделаю так. — Егор положил свою руку на руку Любы. — Останусь один и спрошу свою душу. Мне надо, Люба.
— Делай, как нужно. Я тебе ничего не говорю. Уйдешь, мне будет жалко. Жалко-жалко! Я, наверно, заплачу… — У Любы и теперь на глазах выступили слезы. — Но худого слова не скажу.
Егору вовсе стало невмоготу: он не переносил слез.
— Так… Все, Любовь. Больше не могу — тяжело. Прошу пардона.
И вот шагает он раздольным молодым полем… Поле непаханое, и на нем только-только проклюнулась первая остренькая травка. Егор шагает широко. Решительно. Упрямо. Так он и по жизни своей шагал, как по этому полю, — решительно и упрямо. Падал, поднимался и опять шел. Шел — как будто в этом одном все исступление, чтобы идти и идти, не останавливаясь, не оглядываясь, как будто так можно уйти от себя самого.
И вдруг за ним — невесть откуда, один за одним — стали появляться люди. Появляются и идут за ним, едва поспевают. Это все его дружки, подружки, потертые, помятые, с бессовестным откровением в глазах. Все молчат. Молчит и Егор — шагает. А за ним толпа все прибывает… И долго шли так. Потом Егор вдруг резко остановился и, не оглядываясь, с силой отмахнулся от всех и сказал зло, сквозь зубы:
— Ну, будет уж! Будет!
Оглянулся. Ему навстречу шагает один только Губошлеп. Идет и улыбается. И держит руку в кармане. Егор стиснул крепче зубы и тоже сунул руки в карманы… И Губошлеп пропал.
…А стоял Егор на дороге и поджидал: не поедет ли автобус или какая-нибудь попутная машина — до города.
Одна грузовая показалась вдали.
Работалось и не работалось Любе в тот день… Перемогалась душой. Призналась нежданно подруге своей, когда отдоились, молоко увезли и они выходили со скотного двора:
— Гляди-ка, Верка, присохла ведь я к мужику-то. — Сказала и сама подивилась. — Ну, надо же! Болит и болит душа — весь день.
— Так а совсем уехал-то? Чего сказал-то?
— Сам, говорит, не знаю.
— Да пошли ты его к черту! Плюнь. Ка-кой! «Сам не знаю». У него жена где-нибудь есть. Что говорит-то?
— Не знаю. Никого, говорит, нету.
— Врет! Любка, не дури: прими опять Кольку, да живите. Все они пьют нынче! Кто не пьет-то? Мой вон позавчера пришел… Ну, паразит!.. — И Верка, коротконогая живая бабочка, по секрету, негромко рассказала: — Пришел, кэ-эк я его скалкой огрела! Даже сама напугалась. А утром встал — голова, говорит, болит, ударился где-то. Я ему: пить надо меньше. — И Верка мелко-мелко засмеялась.
— И когда успела-то? — удивилась опять Любка своим мыслям.
— А? — не поняла Верка.
— Да когда, говорю, успела-то? Видела-то… всего сутки. Как же так? Неужели так бывает?
— Он за что сидел-то?
— За кражу… — И Любка беспомощно посмотрела на подругу.
— Шило на мыло, — сказала та. — Пьяницу на вора… Ну и судьбина тебе выпала! Живи одна, Любка. Может, потом путный какой подвернется. А ну-ка да его опять воровать потянет? Что тогда?
— Что тогда? Посадют.
— Ну, язви тебя-то! Ты что, полоумная, что ли?
— А я сама не знаю, чего я. Как сдурела. Самой противно… Вот болит и болит душа, как, скажи, век я его знала. А знала — сутки. Правда, он целый год письма слал…
— Да им там делать-то нечего, они и пишут.
— Но ты бы знала, какие письма!..
— Про любовь?
— Да нет… Все про жизнь. Он, правда, наверно, повидал много, черт стриженый. Так напишет — прямо сердце заболит, читаешь. И я уж и не знаю: то ли я его люблю, то ли мне его жалко. А вот болит душа — и все.
А Егор в это самое время делал свои дела в райгороде.
Перво-наперво он шикарно оделся.
Шел по улице небольшого деревянного городка, по деревянному тротуару, в новеньком костюме, при галстуке, в шляпе, руки в карманах.
Зашел на почту. Написал на телеграфном бланке адрес, сумму прописью и несколько слов привета. Подал бланк, облокотился возле окошечка и стал считать деньги.
— «Деньги передашь Губошлепу», — прочитала девушка в окошечке. — Губошлеп — это фамилия, что ли?
Егор секунду-две думал. И сказал:
— Совершенно верно, фамилия.
— А чего же вы пишете с маленькой буквы? Ну и фамилия!..
— Бывают похуже, — сказал Егор. — У нас в тресте один был — Пистонов.
Девушка подняла голову. Она была очень миленькая девушка, глазастенькая, с коротким тупым носиком.
— Ну и что?
— Ничего. Фамилия, мол, Пистонов. — Егор был серьезен. Он помнил, что он в шляпе.
— Ну, и… нормальная фамилия.
— Вообще-то нормальная, — согласился Егор. И вдруг забыл, что он в шляпе, улыбнулся. И обеспокоился. — Скажите, пожалуйста, — сунулся он в окошечко, — вот я приехал с золотых приисков, а у меня совершенно тут никаких знакомых…
— Ну и что? — не поняла девушка.
— У вас есть молодой человек? — прямо спросил Егор.
— А вам что? — Тупоносенькая вроде не очень удивилась, а даже оставила работу и смотрела на Егора.
— Я в том смысле, что не могли бы мы вместе совершить какое-нибудь уникальное турне по городу?
— Гражданин!.. — строго повысила голос девушка. — Вы не хамите тут! Вы деньги переводите? Вот и переводите.
Егор вылез из окошечка. Он обиделся. Зачем же надо было оставлять работу и смотреть ласково? Егор так только и понимал теперь: девушка, прежде чем зарычать, смотрела на него ласково. К чему, спрашивается, эти разные штучки-дрючки?
— И сразу на арапа берут! — негромко возмутился он. — «Гражданин!..» Какой я вам гражданин? Я вам — товарищ и даже друг и брат.
Девушка опять подняла на него большие серые глаза.
— Работайте, работайте, — сказал Егор. — А то только глазками стрелять туда-сюда!
Девушка хмыкнула и склонилась к бланку.
— Шляпу, главное, надел, — не удержалась и сказала она, не глядя на Егора.
И квиточек отдала, тоже не глядя: положила на стойку и занялась другим делом. И попробуй отвлеки ее от этого дела.
— Шалашовки, — ругался Егор, выходя с почты. — Вы у меня танец маленьких лебедей будете исполнять. Краковяк!.. — Он зашагал к вокзальному ресторану. — Польку-бабочку! — Егор накалял себя. В глазах появился тот беспокойный блеск, который свидетельствовал, что душа его стронулась и больно толкается в груди. Он прибавил шагу. — Нет, как вам это нравится! Марионетки. Красные шапочки… Я вам устрою тут фигурные катания! Я наэлектризую здесь атмосферу и поселю бардак. — Дальше он и вовсе бессмысленно бормотал, что влетит в голову: — Тарьям-па-пам, та-рьям па-пам!.. Тарьям-папам-папам-папам…
В ресторане он заказал бутылку шампанского и подал юркому человеку, официанту, бумажку в двадцать пять рублей и сказал:
— Спасибо. Сдачи не нужно.
Официант даже растерялся…
— Очень благодарен, очень благодарен…
— Ерунда, — сказал Егор. И показал рукой, чтоб официант присел на минуточку. Официант присел на стул рядом. — Я приехал с золотых приисков, — продолжал Егор, изучая податливого человечка, — и хотел вас спросить: не могли бы мы здесь где-нибудь организовать маленький бардак?
Официант машинально оглянулся…
— Ну, я грубо выразился… Я волнуюсь, потому что мне деньги жгут ляжку. — Егор вынул из кармана довольно толстую пачку десятирублевок и двадцатипятирублевок. — А? Их же надо пристроить. Как вас зовут, простите?
назад<<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 >>>далее