— Он не идёт, а летит, будто знает, что часа через два жертва выскользнет у него из рук. Ну и смельчак!
— Это он! — вскричал капитан. — Да, не зря зовётся он “Отелло”. Недавно он потопил испанский фрегат, а ведь у самого-то пушек тридцать, не больше! Его одного я и боялся, я знал, что он крейсирует у Антильских островов. Эге, ветер крепчает, — продолжал он, помолчав и наблюдая за парусами своего корабля. — Доберёмся! Иначе нельзя. Парижанин неумолим.
— Он тоже добирается, — ответил маркиз.
“Отелло” был приблизительно в трёх лье. Хотя экипаж и не слышал, о чём говорил маркиз с капитаном Гомесом, появление парусника привлекло всеобщее внимание; почти все матросы и пассажиры подошли к тому месту, где стояли собеседники; большинство приняло бриг за коммерческое судно, и все с любопытством смотрели, как он приближается, но вдруг какой-то матрос крикнул на своём образном языке:
— Святой Иаков! Всем нам крышка, это сам Парижанин!
При этом грозном имени ужас охватил бриг, смятение воцарилось неописуемое. По приказу капитана матросы мгновенно принялись за дело: под угрозой опасности, стремясь во что бы то ни стало достигнуть берега, Гомес распорядился поднять на корабле все высокие и низкие лисели, чтобы ветер надувал поверхность всех парусов, натянутых на реях. С огромным трудом удалось произвести этот маневр; разумеется, не хватало того поразительного единства в действиях, которое так восхищает на военном судне. “Отелло” летел, словно ласточка, паруса его были установлены по ветру, но казалось, что прошёл он всё же немного, и несчастные путешественники почувствовали сладостную надежду. Но в то мгновение, когда после неслыханных усилий “Святой Фердинанд” ускорил ход благодаря искусным маневрам, в которых принимал участие сам Гомес, показывая всем, как надо действовать, и давая указания, рулевой, конечно, не без умысла, сделал неправильный поворот и поставил бриг бортом против ветра. Под ударами бокового ветра паруса так сильно “заполоскались”, что “отняли” у судна ветер; лисель-сприты сломались, и корабль “отказал”. Капитан был взбешен и стал белее паруса; одним прыжком бросился он к рулевому и занёс над ним кинжал с такой яростью, что промахнулся, но всё же столкнул матроса в море; затем он схватил руль и попытался возместить урон, нанесённый его испытанному, бывалому судну. Слёзы отчаяния стояли в глазах его, ибо предательство, угрожающее плодам наших трудов, причиняет нам более глубокое горе, нежели неминуемая смерть. Но чем больше сыпал капитан проклятиями, тем хуже двигалось дело. Он сам выстрелил из сигнальной пушки, надеясь, что выстрел услышат на берегу. В тот же миг корсарское судно, которое приближалось с неимоверной быстротой, ответило выстрелом из пушки, и ядро не долетело до “Святого Фердинанда” лишь туазов на десять.
— Чёрт возьми! — крикнул генерал. — Ловкий прицел! И пушки у них особенные.
— Ну, раз он заговорил с вами, значит, помалкивайте!.. — заметил какой то матрос. — Парижанину нечего бояться и английского корабля…
— Всё кончено! — безнадёжно воскликнул капитан, наводя подзорную трубу на берег. — Мы ещё дальше от Франции, чем я предполагал.
— Зачем отчаиваться? — воскликнул генерал. — Все ваши пассажиры — французы, они зафрахтовали ваше судно. Вы говорите, что корсар этот — уроженец Парижа? Так поднимите же белый флаг и…
— И он пустит нас ко дну, — ответил капитан. — Он ни перед чем не остановится, лишь бы завладеть богатой добычей.
— Ну, если это пират…
— Пират? — сердито сказал матрос. — Э, всё у него узаконено, он-то знает, что делает.
— Так покоримся же своей участи! — воскликнул генерал, поднимая глаза к небу.
У него достало сил сдержать слёзы.
Не успел он вымолвить эти слова, как раздался второй пушечный выстрел; ядро, пущенное более метко, попало в корпус “Святого Фердинанда” и пробило его.
— Лечь в дрейф! — приказал удручённый капитан,
Матрос, защищавший честь Парижанина, стал очень искусно помогать выполнению маневра, вызванного беспомощным положением судна. Прошло смертельно тягостных полчаса. Экипаж находился в глубоком унынии. “Святой Фердинанд” вёз четыре миллиона пиастров, составлявшие богатство пяти пассажиров и богатство генерала — миллион сто тысяч франков. На “Отелло”, который теперь был в десяти ружейных выстрелах, уже отчётливо виднелись грозные жерла дюжины пушек, готовых открыть огонь. Казалось, ветер, посланный самим дьяволом, подгонял корабль; но взгляд искушённого моряка легко угадывал, чем объясняется эта быстрота, — стоило лишь присмотреться к стремительному ходу брига, к его продолговатому, узкому корпусу, к высокому рангоуту, к тому, как скроены паруса, как превосходна, как легка вся оснастка, с каким проворством, с какой слаженностью, будто один человек, действует весь экипаж, ставя по ветру белую стену парусов. Стройное деревянное сооружение, казалось, дышало уверенностью в своей силе, было проворно и понятливо, как боевой конь или хищная птица. Матросы на корсарском корабле двигались безмолвно и готовы были в случае сопротивления уничтожить утлое торговое судёнышко, которое, к счастью для себя, присмирело и напоминало провинившегося школьника, застигнутого учителем.
— У нас ведь есть пушки! — закричал генерал, сжимая руку капитана.
Испанец бросил на старого воина взор, полный мужества и отчаяния, и промолвил:
— А люди где?
Маркиз оглядел экипаж “Святого Фердинанда” и содрогнулся. Все четыре купца были бледны и тряслись от страха, а матросы собрались в кружок и, очевидно, сговаривались о том, как бы перейти на сторону “Отелло”; они смотрели на корабль корсара с жадным любопытством. Только боцман, капитан и маркиз, глядя прямо в глаза друг другу, обменивались мыслями, полными благородства.
— Да, капитан Гомес, я давным-давно расстался со своей страной и семьей, и сердце моё было сражено горем! Неужели мне суждено проститься с ними навеки в тот самый миг, когда я несу радость и счастье своим детям?
Генерал отвернулся, и, когда гневные его слёзы упали в море, он заметил, что рулевой вплавь достиг корсарского судна.
— На этот раз, — ответил капитан, — вы, конечно, проститесь с ними навсегда.
Моряка испугал безумный взгляд француза. В это время оба судна стали почти борт к борту. Генерал, увидев экипаж вражеского брига, поверил жуткому предсказанию Гомеса. По три человека стояло у каждого орудия. Пушкарей можно было принять за бронзовые статуи, так атлетически были они сложены, так застыли их лица, так мускулисты были их обнажённые руки. Смерть, поразив этих силачей, не сбила бы их с ног. Хорошо вооружённые, деятельные, ловкие и крепкие матросы стояли неподвижно. Их мужественные лица загорели на солнце, огрубели от непогоды. Глаза их горели, в них светились отвага и сметливость, злобное торжество. Глубокое молчание корсаров, столпившихся на палубе, свидетельствовало о строжайшей дисциплине, благодаря которой чья-то несокрушимая воля усмиряет этих злых духов, принявших человеческий образ. Главарь стоял у грот-мачты, скрестив руки; он был без оружия, лишь топор лежал у его ног. Голову его защищала от солнца широкополая войлочная шляпа, и тень от неё скрывала лицо. Солдаты, пушкари и матросы, напоминавшие собак, лежащих у ног хозяина, переводили взгляд со своего капитана на торговое судно. Когда бриг подошёл к бригу, толчок вывел корсара из задумчивости, и он шепнул что-то своему молодому помощнику, стоявшему в двух шагах от него.
— На абордаж! — крикнул молодой корсар.
И “Отелло” с поразительною быстротой взял на абордаж “Святого Фердинанда”. Корсар негромко отдавал приказания, его помощник повторял их, и люди — а каждому заранее были известны его обязанности — преспокойно отправились на палубу захваченного корабля, словно семинаристы к обедне, и, связав руки матросам и пассажирам, захватили добычу. Они мигом перетащили на палубу “Отелло” бочки, наполненные пиастрами и съестными припасами, и весь экипаж “Святого Фердинанда”. Когда корсары, связав генералу руки, швырнули его на какой-то тюк, словно он сам был вещью, ему почудилось, что всё это он видит во сне. Корсар, его помощник и один из матросов, очевидно, исполнявший обязанности боцмана, стали совещаться. Говорили они недолго, потом матрос свистнул; по его приказу все корсары перескочили на борт “Святого Фердинанда”, вскарабкались на мачты и принялись обдирать паруса и снасти с такою быстротою, с какою солдат на поле брани раздевает убитого, позарившись на его сапоги и шинель.
— Пришла наша погибель, — спокойно сказал маркизу испанец, следивший взглядом за жестами трёх главарей, пока они совещались, и за движениями матросов, старательно разбиравших оснастку брига.
— Отчего вы так думаете? — спокойно спросил генерал.
— А вы полагаете, что они будут с нами церемониться? — ответил испанец. — Они, по всей вероятности, сейчас решили, что нелегко будет сбыть “Святого Фердинанда” во французских или испанских портах, и решили потопить его, чтобы не возиться. Ну, а нас… уж не воображаете ли вы, что они возьмут на себя обузу и будут нас кормить, когда сами не знают, к какому порту пристать?
Не успел капитан произнести эти слова, как генерал услышал душераздирающие вопли и глухой плеск, будто в воду упало несколько человек. Он обернулся — четырёх негоциантов как не бывало. И когда генерал с ужасом взглянул на восьмёрку свирепых пушкарей, то увидел, что руки у них ещё подняты.
— Ну, что? Я говорил вам, — бесстрастно вымолвил испанец.
Маркиз порывисто вскочил; море уже успокоилось, и он даже не мог различить того места, где его несчастные спутники пошли ко дну; сейчас они, связанные по рукам и ногам, бились под водою, а может быть, их уже пожирали рыбы. В нескольких шагах от него изменник-рулевой и матрос со “Святого Фердинанда”, превозносивший и до того могущество Парижанина, по-приятельски разговаривали с корсарами и указывали пальцем на тех моряков с брига, которых считали достойными экипажа “Отелло”; двое юнг уже связывали ноги остальным матросам, не обращая внимания на их страшные проклятия. С отбором было покончено, восемь пушкарей схватили приговорённых и, не вдаваясь в излишние разговоры, швырнули за борт. Корсары с каким-то злобным любопытством наблюдали за тем, как люди падали в воду, за их искажёнными чертами, за последними муками; у самих корсаров лица не выражали ни насмешки, ни удивления, ни жалости. Для них, очевидно, это было самое обыкновенное, привычное дело. Пожилых гораздо больше занимали бочки с пиастрами, стоявшие у основания грот-мачты, и они смотрели на эти бочки с какою-то мрачной, застывшей усмешкой. Капитан Гомес и генерал сидели на тюке и, как бы советуясь друг с другом, обменивались горестными взглядами. Вскоре оказалось, что из всего экипажа “Святого Фердинанда” лишь они оставлены в живых. Семеро матросов, выбранных среди испанских моряков двумя предателями, уже с радостью превратились в перуанцев.
— Что за мерзавцы! — вдруг крикнул генерал; честность и благородное негодование заглушили в нём и горе и осторожность.
— Они подчиняются необходимости, — хладнокровно заметил Гомес. — Ежели бы вам попался кто-нибудь из этих молодчиков, ведь вы бы проткнули его шпагой.
— Капитан, — проговорил молодой корсар, обернувшись к испанцу, — Парижанин слышал о вас, вы единственный человек, говорит он, который хорошо знает проливы Антильских островов и берега Бразилии. Не хотите ли…
Капитан перебил его презрительным возгласом:
— Я умру, как подобает моряку, испанцу, христианину… понял?
— В воду! — крикнул молодой человек.
Два пушкаря, услышав приказ, схватили Гомеса.
— Вы подлые трусы! — закричал генерал, пытаясь удержать корсаров.
— Эй, старина, — сказал ему помощник Парижанина, — не кипятись! Хоть твоя красная ленточка и производит некоторое впечатление на капитана, но мне-то на неё плевать… Сейчас мы с тобою тоже потолкуем.
В этот миг генерал услышал глухой шум, к которому не примешалось ни одного стона, и он понял, что отважный капитан Гомес умер, как подобает моряку.
— Или верните мне богатства, или убейте меня! — закричал он в порыве ярости.
— Э, да вы весьма благоразумны! — насмешливо ответил корсар. — Теперь-то вы наверняка чего-нибудь от нас добьётесь…
Тут по знаку корсара двое матросов кинулись связывать ноги француза, но он неожиданно и смело отбросил напавших; ему удалось — никто не мог предвидеть этого — выхватить саблю, висевшую на боку у корсара, и он стал ловко размахивать ею, как и следует бывалому кавалеристу, знающему своё дело.
— Эй, разбойники! Не смахнуть вам в море, как устрицу, старого наполеоновского солдата!
Выстрелы из пистолетов, наведённых почти в упор на неподатливого француза, привлекли внимание Парижанина, который наблюдал за тем, как переносят, по его приказанию, снасти со “Святого Фердинанда”. С невозмутимым видом он подошёл со спины к храброму генералу, схватил его, быстро приподнял и потащил к борту, собираясь швырнуть его в воду, как швыряют отбросы. И тут взгляд генерала встретился с хищным взглядом человека, обольстившего его дочь. Оба сразу узнали друг друга. Капитан тотчас повернул в сторону, противоположную той, куда он направлялся, будто ноша его была невесомой, и не сбросил генерала в море, а поставил возле грот-мачты. Послышался ропот, но Парижанин окинул подчинённых взглядом, и тотчас воцарилось глубокое молчание.
— Это — отец Елены, — чётко и твёрдо сказал он. — Горе тому, кто посмеет отнестись к нему непочтительно.
Ликующее “ура” прозвучало на палубе и вознеслось в небо, словно молитва в храме, словно начальные слова “Te Deum”. Юнги качались на снастях, матросы бросали вверх шапки, пушкари топали ногами; толпа корсаров бесновалась, выла, свистела, вопила. Что-то исступлённое было в этом ликовании, и встревоженный генерал помрачнел. Он приписывал всё это какой-то ужасной тайне и, как только к нему вернулся дар речи, спросил: “А где же моя дочь?” Корсар бросил на него глубокий взгляд, который лишал самообладания даже самых отважных, и генерал умолк, к превеликой радости матросов, польщённых тем, что власть их главаря простирается на всех; затем он повёл генерала вниз, спустился с ним по лестнице, проводил его до какой-то каюты и, быстро распахнув дверь, сказал:
— Вот она.
Он исчез, а старый воин замер при виде картины, представшей его глазам. Елена, услышав, что кто-то поспешно открывает дверь, поднялась с дивана, на котором она отдыхала, и, увидев маркиза, удивлённо вскрикнула. Она так изменилась, что узнать её мог лишь отец. Под лучами тропического солнца её бледное лицо стало смуглым, и от этого в нём появилась какая-то восточная прелесть; все черты её дышали благородством, величавым спокойствием, глубиною чувства, что, должно быть, трогало даже самые грубые души. Длинные густые волосы ниспадали крупными локонами на плечи и грудь, поражавшие чистотою линий, и придавали что-то властное её гордому лицу. В позе, в движениях Елены чувствовалось, что она сознаёт свою силу. Торжество удовлетворённого самолюбия чуть раздувало её розовые ноздри, и её цветущая красота говорила о безмятежном счастье. Что-то пленительно-девичье сочеталось в ней с горделивостью, свойственной женщинам, которых любят. Она, раба и владычица, хотела повиноваться, ибо могла повелевать. Она была окружена великолепием, полным изящества. Платье её было сшито из индийского муслина, без всяких вычур, зато диван и подушки были покрыты кашемиром, зато пол просторной каюты был устлан персидским ковром, зато четверо детей, играя у ног её, строили причудливые замки из жемчужных ожерелий, из бесценных безделушек, из самоцветов. В севрских фарфоровых вазах, разрисованных г-жою Жакото, благоухали редкостные цветы — мексиканские жасмины, камелии; среди них порхали ручные птички, вывезенные из Южной Америки, и они казались крылатыми сапфирами и рубинами — живыми золотыми слитками. В этой гостиной стоял рояль — он был прикреплён к полу, а на деревянных стенах, затянутых алым шёлком, тут и там висели небольшие полотна известных мастеров: “Заход солнца” Гюдена виднелся рядом с Терборхом; “Мадонна” Рафаэля соперничала в поэтичности с эскизом Жироде; полотно Герарда Доу затмевало картину кисти Дроллинга. На китайском лакированном столике поблескивала золотая тарелка с сочными плодами. Казалось, что Елена — королева обширной страны и что коронованный возлюбленный собрал для её будуара самые изящные вещи со всего земного шара. Дети устремили на своего деда умный и живой взгляд; они привыкли жить среди сражений, бурь и тревог и напоминали маленьких римлян, жаждущих войны и крови, с картины Давида “Брут”.
— Неужели это вы! — воскликнула Елена, крепко схватив отца за руку, словно хотела убедиться, что видение это — явь.
— Елена!
— Отец!
Они бросились в объятия друг друга, и трудно сказать, чьи объятия были горячее и сердечнее.
— Вы были на том корабле?
— Да, — ответил он, с удручённым видом опускаясь на диван и глядя на детей, которые обступили его и рассматривали с наивным вниманием. — Я бы погиб, если бы не…
— Мой муж, — промолвила она, прерывая его, — я догадываюсь.
— Ах, Елена, — воскликнул генерал, — зачем мы встретились при таких обстоятельствах, ведь я так тебя оплакивал! Как буду я скорбеть о твоей участи!..
— Почему? — спросила она, улыбаясь. — Вы должны радоваться: я самая счастливая женщина на свете.
— Счастливая? — воскликнул он, чуть не подскочив от изумления.
— Да, добрый мой папенька, — промолвила Елена; схватив его руки, она то осыпала их поцелуями, то прижимала к своему трепещущему сердцу и, ласково склонившись к отцу, не сводила с него блестящих глаз, ставших ещё выразительнее от радостного волнения.
— Как же так? — спросил старик; ему хотелось узнать о жизни дочери, и он забыл обо всём, глядя на её сияющее лицо.
— Послушайте, отец, — ответила она, — моим супругом, возлюбленным, слугою и властелином стал человек, душа которого беспредельна, как море, не ведающее границ, любовь которого необъятна, как небо. Да, это сам бог. За семь лет ничто — ни слово, ни движение, ни чувство — не нарушало дивную гармонию его речей, нежности и любви. Когда он смотрит на меня, доверчивая улыбка играет на его губах, в глазах светится радость. Там, наверху, громовой голос его порою заглушает вой бури или шум сражений; но здесь голос его кроток и мелодичен, как музыка Россини, которая так трогает меня. Любая моя женская прихоть исполняется. Зачастую желания мои бывают даже превзойдены. Я царствую на море, и мне повинуются, как королеве. Счастлива! — заметила она, прерывая себя. — Да разве этим словом передашь, как я счастлива! Мне достались все сокровища любви, какие только выпадают на долю женщины. Любить, быть беспредельно преданной тому, кого любишь, и встречать в его сердце неиссякаемое чувство, в котором словно тает женская душа, полюбить навеки, — скажите, разве это всего лишь счастье? Я уже прожила тысячу жизней. Здесь я царю, здесь я повелеваю. Ни одна женщина, кроме меня, не ступала на этот корабль, и Виктор всегда в нескольких шагах от меня. Ему не уйти дальше кормы или носа, — продолжала она с лукавым выражением. — Семь лет! Любовь, выдержавшая семь лет нескончаемой радости, ежеминутного испытания, это больше чем любовь! Да, да! Лучше этого не найти ничего на свете. На языке человеческом не выразить небесного блаженства!
Слезы полились из её горящих глаз. Четверо детей жалобно закричали, бросились к ней, как цыплята к наседке, а старший ударил генерала, не сводя с него сердитого взгляда.
— Абель, — промолвила она, — ангел мой, я плачу от радости.
Она посадила его на колени, и ребёнок обнимал её царственную шею, ластился к матери, как львёнок, играющий с львицею.
— А не случается тебе скучать? — спросил генерал, ошеломлённый восторженным ответом дочери.
— Случается, — ответила она. — Когда мы бываем на суше. Да и там я ещё никогда не расставалась с мужем.
— Но ведь ты любила празднества, балы, музыку?
— Музыка — это его голос; празднества — это наряды, которые я придумываю, чтобы нравиться ему. А если ему по вкусу мой убор, то мне кажется, будто мной восхищается весь мир. Поэтому я и не бросаю в море все эти бриллианты, ожерелья, диадемы, усыпанные драгоценными каменьями, все эти сокровища, цветы, произведения искусства, которые он дарит мне, говоря при этом: “Елена, ты не бываешь в свете, и я хочу, чтобы свет был у тебя”.
— Но на корабле полно мужчин, дерзких, грубых мужчин, страсти которых…
— Я понимаю вас, отец, — усмехнувшись, ответила Елена. — Успокойтесь. Право, императриц не окружают таким почётом, как меня. Они суеверны; они думают, что я — добрый дух корабля, их предприятий, их успехов! Но их бог — он! Однажды — это было лишь раз — какой-то матрос был недостаточно почтителен со мною… на словах, — прибавила она, смеясь. — И не успело это дойти до Виктора, как экипаж выбросил матроса в море, хоть я и простила его. Они любят меня, как своего ангела-хранителя; стоит им заболеть, я за ними ухаживаю: неустанная женская забота так нужна, — мне удалось спасти многих от смерти. Мне жаль этих несчастных, — в них есть что-то исполинское и младенческое.
— А если бывают сражения?
— Я привыкла к ним, — ответила она. — Только в первый раз я дрожала. Теперь моя душа закалена в опасностях и даже… Я ведь ваша дочь, — сказала она, — я люблю их.
— А если он погибнет?
— Я погибну с ним.
— А дети?
— Они — сыны океана и опасности, они разделят участь родителей. Жизнь наша едина, мы неразлучны. Все мы живём одной жизнью, все вписаны на одной странице книги бытия, плывём на одном корабле; мы знаем это.
— Так, значит, ты любишь его так беззаветно, что дороже его для тебя нет никого в мире?
— Никого, — повторила она. — Но в эту тайну не стоит углубляться. Взгляните на моего милого мальчугана, ведь это его воплощение!
И, крепко обняв Абеля, она стала осыпать поцелуями его волосы…
— Но, — воскликнул генерал, — мне не забыть, как он сейчас велел сбросить в море девять человек…
— Значит, так было нужно, — ответила она, — он очень добр и великодушен. Он старается пролить как можно меньше крови, чтобы сберечь и поддержать мирок, которому покровительствует, и ради того благородного дела, которое он защищает. Скажите ему о том, что показалось вам дурным, и, вот увидите, он убедит вас в своей правоте.
— А преступление его? — сказал генерал, как бы говоря с собою.
— Ну, а если это было правым делом? — промолвила она с холодным достоинством. — Если человеческое правосудие не могло отомстить за него?
— Само правосудие не могло отомстить? — воскликнул генерал.
— А что такое ад, — спросила она, — как не вечное отмщение за какие-нибудь грехи краткой нашей жизни?!
— Ах, ты погибла! Он околдовал, развратил тебя. Ты говоришь как безумная.
— Останьтесь ещё с нами хоть на день, отец, и когда вы увидите, услышите его, — полюбите его…
— Елена, — строго сказал старик, — мы в нескольких лье от Франции…
Она вздрогнула, посмотрела в окно и указала на беспредельную зеленоватую водную даль.
— Вот моя родина, — ответила она, притопнув ногой по ковру.
— Неужели ты не хочешь повидаться с матерью, сестрой, братьями?
— Конечно, хочу, — ответила она со слезами в голосе, — но только если он согласится и будет сопровождать меня!
— Итак, Елена, у тебя ничего не осталось, — сурово заключил старый воин, — ни родины, ни семьи?
— Я жена его, — возразила она с гордым видом, с выражением, исполненным благородства. — За все эти семь лет лишь сейчас мне довелось впервые испытать радость, которою я обязана не ему, — добавила она, взяв руку отца и целуя её, — и впервые услышать упрёк.
— А совесть твоя?
— Совесть! Да ведь совесть — это он.
И вдруг она вздрогнула.
— А вот и он сам, — сказала она. — Даже во время боя, сквозь шум на палубе я различаю его шаги.
И щёки её внезапно зарумянились, всё лицо расцвело, глаза заблестели, кожа стала матово-белой… Всё существо её, каждая голубая жилка, невольная дрожь, охватившая её, — всё говорило о счастье любви. Такая сила чувства умилила генерала. И правда, сейчас же вошёл корсар и, сев в кресло, подозвал старшего сына и стал играть с ним. С минуту длилось молчание; ибо генерал, поглощённый задумчивостью, подобной сладостной дремоте, рассматривал изящную каюту, похожую на ласточкино гнездо, где семья эта семь лет плавала по океану меж небом и волнами, уповая на человека, который вёл её сквозь опасности в боях и бурях, как проводит семью глава её среди бедствий общественной жизни… Он с восхищением смотрел на дочь, на этот волшебный образ морской богини, пленительно красивый, сияющий счастьем, и все сокровища, рассыпанные вокруг неё, бледнели перед сокровищами её души, перед огнём её глаз и той неописуемой прелестью, которой вся она дышала. Всё складывалось необычайно, и это поражало его, а возвышенность чувств и рассуждений сбивала с толку обычные его представления. Холодные и себялюбивые расчёты светского общества меркли перед этой картиной. Старый воин почувствовал всё это, и он понял также, что дочь его никогда не расстанется со своей привольной жизнью, богатой событиями, наполненной истинной любовью; он понял, что если она хоть раз изведала, что такое опасность, и не устрашилась её, то уже не пожелает вернуться к мелочной жизни ограниченного и скудоумного света.
— Я вам не помешал? — спросил корсар, прерывая молчание и глядя на жену.
— Нет, — ответил генерал. — Елена мне всё рассказала. Я вижу, что для нас она потеряна…
— Подождите, — живо возразил корсар. — Ещё несколько лет, и срок давности позволит мне вернуться во Францию. Когда совесть чиста, когда человек, лишь попирая законы вашего общества, может…
Он замолк, не считая нужным оправдываться.
— И вас не мучает совесть? — спросил генерал, прерывая его. — Ведь вы опять, на моих глазах, совершили столько убийств…
— У нас не хватает съестных припасов, — невозмутимо сказал корсар.