Она взглянула на меня с безыскусственным удивлением ребенка. Ни малейшего смущения, ни краски, ни признаков какого-то тайного стыда не было на ее лице, так прямодушно и искренне отражавшем все чувства. Выражение ее лица и глаз убедили меня сильнее, чем это могли бы сделать любые ее слова, что причина, побудившая ее написать письмо мисс Фэрли, была совсем не та, которую я первоначально заподозрил. Но теперь все становилось еще более непонятным. Письмо хоть и не называло имени сэра Персиваля Глайда, но указывало именно на него. У нее бесспорно была очень серьезная причина, основанная на каком-то глубоком чувстве несправедливой обиды, чтобы тайно оговаривать его перед мисс Фэрли в тех выражениях, которые она употребила в своем письме. И эта причина была совсем иная, чем просто горькая женская обида. Если он и причинил ей зло, то совсем другое. Какое же зло он ей сделал?
— Я не понимаю вас, — сказала она после очевидных и тщетных усилий уразуметь то, что я ей сказал.
— Ну хорошо, — ответил я. — Вернемся к тому, о чем мы говорили. Расскажите, долго ли вы прожили с миссис Клеменс в Лондоне и как вы попали сюда.
— Долго ли? — повторила она. — Я все время жила с миссис Клеменс, пока мы не приехали сюда два дня назад.
— Значит, вы живете в деревне? — сказал я. — Странно, что я ничего не слышал о вас.
— Нет, нет, не в деревне. За три версты отсюда, на ферме. Вы знаете эту ферму. Ее называют фермой Тодда.
Я хорошо помнил это место — мы часто проезжали мимо во время наших прогулок. Это была одна из самых старых ферм в округе; она была расположена в пустынной, укрытой местности, у подножия двух холмов.
— Хозяева фермы — родственники миссис Клеменс, — продолжала она. — Они часто приглашали ее к себе в гости. Она сказала, что поедет и возьмет меня с собой — тут спокойно и свежий воздух. Это очень хорошо с ее стороны, правда? Я поехала бы куда угодно, только бы жить спокойно и в безопасности. А когда я узнала, что ферма Тодда недалеко от Лиммериджа, ох, как я обрадовалась! Я бы всю дорогу босиком прошла, только бы опять увидеть школу, и деревню, и дом в Лиммеридже! Они очень хорошие люди, эти Тодды. Мне хочется пожить у них подольше. Только одно мне не нравится в них и в миссис Клеменс…
— Что именно?
— Они смеются над тем, что я одеваюсь в белое. Они говорят, что это чудачество. Но ведь миссис Фэрли лучше знала! Миссис Фэрли никогда бы не заставила меня надеть эту некрасивую синюю накидку. Ах, при жизни она так любила белое! И вот теперь над ее могилой белый памятник, и я делаю его еще белее — ради нее. Она сама часто носила белое и всегда одевала в белое свою маленькую дочку. А как мисс Фэрли? Здорова и благополучна? Ходит ли она в белом, как в детстве?
Голос ее упал, когда она спросила про мисс Фэрли. Она все больше отворачивалась от меня. Мне показалось, что в ней произошла какая-то перемена. Очевидно, на совести ее было анонимное письмо, и я решил задать ей вопрос таким образом, чтобы заставить ее сразу признаться.
— Мисс Фэрли была не очень здорова сегодня утром, — сказал я.
Она что-то пробормотала в ответ, но так тихо, что я ничего не расслышал.
— Вы, кажется, спросили, что случилось с мисс Фэрли сегодня? — продолжал я.
— Нет, — ответила она нетерпеливо, — я ничего не спрашивала, вовсе нет!
— Но я все-таки скажу вам, — продолжал я. — Мисс Фэрли получила ваше письмо.
В продолжение нашего разговора она стояла на коленях, тщательно отмывая пятна на могильной плите. При первых словах моей фразы она оставила свою работу и медленно повернулась ко мне, продолжая стоять на коленях. Конец же буквально ошеломил ее. Тряпка выпала из ее рук, губы приоткрылись, тусклая бледность покрыла ее лицо.
— Откуда вы знаете? — слабо сказала она. — Кто показал вам письмо? — И вдруг поняла, что выдала себя этими словами. Она сложила руки в отчаянии. — Я не писала его! — задыхаясь от испуга, пробормотала она. — Я ничего о нем не знаю!
— Нет, — сказал я, — вы написали письмо и знаете это. Нехорошо было посылать такое письмо, нехорошо было пугать мисс Фэрли. Если у вас было что-то сказать ей, надо было пойти в Лиммеридж самой. Вы должны были сами сказать все молодой леди.
Она припала лицом к могильному камню, обвила его руками и не отвечала.
— Если у вас хорошие намерения, мисс Фэрли будет так же добра к вам, как была ее мать, — продолжал я. — Мисс Фэрли никому не расскажет о вас и не допустит, чтобы с вами случилась беда. Почему вам не повидаться с ней завтра на ферме или не встретиться с ней в саду в Лиммеридже?
— О миссис Фэрли, если б я могла умереть и успокоиться около вас! — прошептала она, прижавшись губами к камню и с горячей нежностью обращаясь к останкам, покоящимся под ним. — Вы знаете, как я люблю ваше дитя из-за любви к вам. О миссис Фэрли, научите меня, как спасти ее! Будьте по-прежнему моей любимой родной матерью и скажите, как это лучше сделать.
Я видел, как она целовала камень, я видел, как горячо ее руки обнимали и гладили его холодную поверхность. Это зрелище глубоко тронуло меня, я склонился над ней и с нежностью взял ее бедные, беззащитные руки в свои, безуспешно пытаясь успокоить ее.
Она вырвала руки и не подняла головы от могильной плиты. Желая успокоить ее во что бы то ни стало, я воззвал к тому чувству, которое, по-видимому, ее тревожило с самого начала нашего знакомства: к ее горячему желанию уверить меня, что она вполне нормальна и отвечает за свои поступки.
— Ну полно, полно, — ласково сказал я, — постарайтесь успокоиться, иначе мне придется переменить о вас мнение. Не заставляйте меня предполагать, что человек, поместивший вас в больницу…
Слова замерли на моих устах. Не успел я упомянуть о человеке, отправившем ее в сумасшедший дом, как лицо ее мгновенно разительно изменилось. Обычно такое трогательное в своей нервной, тонкой, слабой нерешительности, оно внезапно омрачилось выражением безумной ненависти и страха, придавшим ее чертам дикую, неестественную силу. Глаза ее горели в тусклом свете сумерек, как глаза дикого зверя. Она схватила тряпку, которую перед тем выронила, как будто это было живое, ненавистное ей существо, и стиснула ее в руках с такой силой, что несколько капель упало на могильную плиту.
— Говорите о чем-нибудь другом, — прошептала она сквозь зубы. — Если вы не перестанете говорить об этом, я не знаю, что я сделаю!
Никаких признаков прежней кротости не было в ней теперь. Память о доброте миссис Фэрли не была, как я раньше предполагал, единственным сильным впечатлением в ее прошлом. Рядом с благодарным, светлым воспоминанием о школьных днях в Лиммеридже жила мстительная мысль о страшном зле, которое ей причинили, заперев ее в сумасшедший дом. Кто же совершил это злое дело? Неужели ее родная мать?
Тяжело было отказаться от дальнейших расспросов, но я заставил себя сделать это. При виде состояния, в котором она была, жестоко было бы думать о чем бы то ни было другом, кроме необходимости успокоить ее.
— Я не скажу ничего, что могло бы огорчить вас, — сказал я мягко.
— Вы чего-то хотите от меня, — отвечала она резко и подозрительно. — Не смотрите на меня так. Говорите: что вам нужно?
— Я хочу только, чтобы вы успокоились и, когда придете в себя, подумали над моими словами.
— Какими словами? — Она помолчала и начала теребить в руках тряпку, шепча про себя: «Что он сказал?» Потом снова повернулась ко мне и нетерпеливо кивнула головой. — Почему вы не хотите помочь мне? — резко спросила она.
— Хорошо, я помогу вам, — сказал я. — Я просил вас повидаться с мисс Фэрли завтра и сказать ей всю правду о письме…
— А, мисс Фэрли, Фэрли, Фэрли… — Простое повторение любимого, знакомого имени, казалось, успокаивало ее.
Ее лицо смягчилось и стало похоже на прежнее.
— Не бойтесь мисс Фэрли, — продолжал я. — Не бойтесь, что попадете в беду из-за письма. Из него она уже многое знает, и вам будет нетрудно рассказать ей все. Не скрывайте от нее ничего, вам незачем это делать. Вы никаких имен в письме не называли, но мисс Фэрли знает, что тот, о ком вы писали, — сэр Персиваль Глайд…
Не успел я произнести это имя, как она вскочила на ноги, и дикий, страшный вопль вырвался из ее груди. Он огласил все кладбище. Сердце мое содрогнулось от его ужасного звука. Страшное выражение гнева, слетевшее было с ее лица, вернулось с удвоенной силой.
Этот вопль при одном упоминании его имени, взгляд, полный ненависти и страха, сказали мне все. Никаких сомнений у меня больше не оставалось. Не ее мать была виновата в том, что ее заключили в сумасшедший дом. Это сделал человек, имя которого было сэр Персиваль Глайд.
Крик донесся не только до меня. Я услышал, как вдали звякнул запор в доме причетника. Я услышал голос ее подруги, женщины в шали, которую звали миссис Клеменс.
— Иду! Иду! — кричала она из-за деревьев.
Через минуту показалась миссис Клеменс. Она почти бежала к нам.
— Кто вы? — вскричала она, входя на кладбище. — Как вы смеете пугать эту бедную, беззащитную женщину?
Прежде чем я успел ответить, она была уже около Анны Катерик и обнимала ее.
— Что с вами, дорогая? — говорила она. — Что он вам сделал?
— Ничего, — отвечала несчастная. — Ничего. Я только испугалась.
Миссис Клеменс бесстрашно обернулась ко мне с негодованием, за которое я тут же проникся к ней уважением.
— Мне было бы очень стыдно, если бы я заслужил ваш гнев, — сказал я. — Но я не заслужил его. Я испугал ее без всякого намерения. Она видит меня не в первый раз. Спросите сами, и она вам скажет, что я не способен нарочно напугать ее.
Я говорил очень отчетливо, чтобы Анна Катерик тоже услышала и поняла, и увидел, что смысл моих слов дошел до нее.
— Да, да, — сказала она. — Он был добр ко мне однажды, он помог мне… — Она зашептала на ухо своей подруге.
— Вот как! — сказала удивленно миссис Клеменс. — Конечно, это меняет дело. Простите, что я так грубо разговаривала с вами, сэр, но согласитесь, что со стороны это выглядело подозрительно. Я сама виновата больше вас: потакаю ее затеям и отпускаю ее в такое пустынное место одну. Пойдем, дорогая, пойдем теперь домой.
Мне показалось, что добрая женщина боялась возвращаться на ферму в такой час, и я предложил проводить их через пустошь. Миссис Клеменс поблагодарила, но отказалась, говоря, что по дороге они, наверно, повстречают работников с фермы.
— Простите меня, прошу вас! — сказал я, когда Анна Катерик взяла за руку свою подругу, чтобы уйти.
Я был так далек от намерения напугать и растревожить ее. Сердце мое заныло, когда я вгляделся в ее грустное, бледное, взволнованное лицо.
— Я постараюсь, — отвечала она. — Но вы слишком многое знаете. Думаю, что теперь я всегда буду бояться вас.
Миссис Клеменс бросила на меня быстрый взгляд и сочувственно покачала головой.
— Доброй ночи, сэр, — сказала она. — Вы ни в чем не виноваты, я знаю, но лучше бы вы напугали меня, а не ее, бедную.
Они сделали несколько шагов. Я решил, что они уходят. Вдруг Анна Катерик остановилась и сказала своей подруге:
— Подожди минутку, я должна попрощаться.
Она вернулась к могиле, с любовью обняла памятник и поцеловала его.
— Мне уже лучше, — вздохнула она, спокойно глядя на меня. — Я вам прощаю.
Она снова присоединилась к миссис Клеменс, и они покинули кладбище. Я видел, как они остановились у церкви и обменялись несколькими словами с женой причетника, которая вышла из дому и ждала, наблюдая за нами издали. Потом они побрели по тропинке, ведущей в степь.
Я смотрел вслед Анне Катерик, пока она не растаяла в сумерках, — смотрел ей вслед с такой щемящей грустью, будто в последний раз видел в этом мире печали и слез женщину в белом.
XIV
Через полчаса я был дома и докладывал мисс Голкомб обо всем, что случилось.
Она слушала меня от начала до конца с глубокой, молчаливой сосредоточенностью. В женщине ее темперамента это было сильнейшим доказательством того, какое впечатление произвел на нее мой рассказ.
— Я теряю голову, — вот все, что она сказала, когда я закончил, — я теряю голову, когда думаю о будущем.
— Будущее зависит от того, какую пользу мы сумеем извлечь из настоящего. Возможно, Анна Катерик будет более откровенна с женщиной, чем была со мной. Если б мисс Фэрли… — попробовал предложить я.
— Об этом сейчас и думать нечего, — перебила мисс Голкомб решительно.
— Тогда разрешите посоветовать вам, — продолжал я, — чтобы вы сами повидали Анну Катерик и сами постарались завоевать ее доверие. Что касается меня, то я боюсь снова напугать несчастную, как я уже это сделал. Вы не возражаете, если завтра я провожу вас до фермы?
— Конечно, нет. Я пойду куда угодно и готова сделать все что угодно для блага Лоры. Как называется эта ферма?
— Вы должны хорошо ее знать. Она называется фермой Тодда.
— Знаю. Это одна из ферм, принадлежащих мистеру Фэрли. У нас в молочной работает дочка фермера. Она постоянно навещает своих. Может быть, она слышала или видела там что-нибудь, что нам поможет. Я сейчас спрошу, здесь ли она.
Она позвонила и послала слугу узнать. Вернувшись, он доложил, что молочница ушла на ферму. Она не была там вот уже три дня, и экономка отпустила ее домой на часок.
— Я поговорю с ней завтра, — сказала мисс Голкомб, когда слуга вышел. — А тем временем объясните, зачем, собственно, мне видеться с Анной Катерик. Разве у вас нет никаких сомнений, что человек, поместивший ее в сумасшедший дом, — сэр Персиваль Глайд?
— Ни тени сомнения. Но причина, из-за которой он это сделал, мне непонятна. Принимая во внимание разницу в их общественном положении, исключающую всякую мысль о том, что они могут быть родственниками, чрезвычайно важно знать — даже учитывая, что ее, может быть, действительно надо было поместить в лечебницу, — чрезвычайно важно знать, почему именно он взял на себя серьезную ответственность, отправив ее…
— …в частную лечебницу, вы, кажется, сказали?
— Да, в частную лечебницу, где за то, чтобы содержать ее в качестве пациентки, была, конечно, заплачена большая сумма, которую не мог бы себе позволить бедный человек.
— Я понимаю ваши опасения, мистер Хартрайт, и обещаю вам устранить их, — с помощью Анны Катерик или без ее помощи. Сэр Персиваль Глайд недолго пробудет в нашем доме, если не представит исчерпывающих объяснений мистеру Гилмору и мне. Будущее моей сестры — главная забота моей жизни, и думаю, я имею право сказать решающее слово по поводу ее замужества.
Мы расстались на ночь.
На следующее утро после завтрака одно обстоятельство, которое очень запомнилось мне в связи с тем, что произошло в дальнейшем, помешало нам немедленно отправиться на ферму.
Это был мой последний день в Лиммеридже. Необходимо было, как только придет почта, последовать совету мисс Голкомб и испросить у мистера Фэрли разрешения расторгнуть наш договор за месяц до истечения срока ввиду необходимости моего немедленного возвращения в Лондон.
По счастью, как бы для того, чтобы видимость была соблюдена, я получил два письма из Лондона. Я сейчас же пошел в свою комнату и послал слугу спросить мистера Фэрли, может ли он принять меня по важному делу и в какое именно время.
Я ждал возвращения слуги, не испытывая ни малейшей тревоги по поводу того, как мой хозяин отнесется к моей просьбе. Отпустит ли меня мистер Фэрли или нет, я все равно уеду. Сознание, что я сделал уже первый шаг на печальном пути, который с этой поры навсегда разлучит меня с мисс Фэрли, казалось, притупило во мне желание собственного благополучия. Покончено было с моим самолюбием бедняка, покончено с мелким тщеславием художника. Никакая дерзость мистера Фэрли — если б он пожелал быть дерзким — не могла бы ранить меня теперь.
Слуга вернулся с ответом, к которому я был готов. Мистер Фэрли крайне сожалел, что из-за плохого самочувствия он не в силах доставить себе удовольствие повидать меня, поэтому он просил извинить его и сообщить ему, чего именно я хочу, в письменной форме. Подобные просьбы я уже получал в течение моего трехмесячного пребывания в Лиммеридже. Все это время мистер Фэрли был «счастлив, что я нахожусь в его доме», но никогда не чувствовал себя достаточно хорошо, чтобы повидать меня вторично. Слуга относил от меня своему барину новую охапку рисунков, реставрированных и окантованных мною, с моими «глубокими уважениями», и возвращался с пустыми руками, принося от мистера Фэрли «искренние приветы», «тысячу извинений и тысячу благодарностей» вместе с неизменным сожалением, что по состоянию здоровья мистер Фэрли по-прежнему должен оставаться одиноким узником в своих покоях. Нельзя было придумать лучшей системы, наиболее приятно устраивавшей обе стороны. Трудно сказать, кто из нас при этом чувствовал больше благодарности к больным нервам мистера Фэрли.
Я немедленно написал ему письмо в выражениях самых почтительных, ясных и кратких. Спустя полчаса мне вручили ответ. Он был написан изысканно-правильным почерком, лиловыми чернилами на гладкой, как слоновая кость, и плотной, как картон, атласной бумаге.
Ответ гласил:
«От мистера Фэрли привет мистеру Хартрайту. Мистер Фэрли не может выразить (по состоянию своего здоровья), до какой степени он удивлен и огорчен просьбой мистера Хартрайта. Мистер Фэрли не деловой человек, но он посоветовался со своим дворецким, и это лицо, будучи деловым человеком, поддерживает мнение мистера Фэрли, что ходатайство мистера Хартрайта о разрешении нарушить договор не может быть оправдано решительно ничем, разве только вопросом жизни или смерти.
Если бы высокое чувство преклонения перед искусством и его служителями, составляющее единственное утешение и отраду мучительного существования мистера Фэрли, могло быть поколеблено, то нынешние действия мистера Хартрайта поколебали бы его. Этого не произошло. Чувства эти остались незыблемыми — они изменились только в отношении самого мистера Хартрайта.
Высказав свое мнение в той малой мере, в которой это позволяют сделать невыносимые муки, причиняемые ему нервами, мистеру Фэрли ничего не остается добавить по поводу крайне непристойного домогательства, врученного ему. Ввиду болезненного состояния мистера Фэрли ему необходим полнейший покой, как душевный, так и телесный, а посему он не потерпит, чтобы мистер Хартрайт нарушал сей покой дальнейшим пребыванием в его доме при обстоятельствах столь раздражающего свойства для обеих сторон. Сообразно с этим мистер Фэрли, желая оградить свое спокойствие, отказывается от своих прав на мистера Хартрайта и уведомляет его, что он волен оставить его дом!»
Я прочитал письмо и отложил его в сторону вместе с другими бумагами. Было время, когда меня оскорбила бы его дерзость. Но теперь я отнесся к нему просто как к увольнению в письменной форме. Я больше не думал о нем; оно моментально испарилось у меня из памяти, когда я спустился в столовую и сказал мисс Голкомб, что готов идти с ней на ферму.
— Мистер Фэрли удовлетворил вашу просьбу? — спросила она, когда мы вышли из дому.
— Он разрешил мне уехать, мисс Голкомб.
Она быстро взглянула на меня и впервые за все время нашего знакомства по собственному почину взяла меня под руку. Никакие слова не выразили бы с большей деликатностью, что она понимала, в каких выражениях мне давали отставку, и сочувствовала мне не как человек, стоявший выше меня на общественной лестнице, но как друг. Меня не оскорбила дерзость этого мужского письма, но глубоко тронула подкупающая женская доброта.
По пути к ферме мы условились, что мисс Голкомб войдет в дом одна, а я подожду ее неподалеку. Мы решили поступить так, боясь, что мое присутствие, после того что произошло вчера вечером на кладбище, испугает Анну Катерик и она отнесется подозрительно к совершенно незнакомой ей даме. Мисс Голкомб оставила меня, желая сначала поговорить с женой фермера, не сомневаясь в ее дружеской помощи.
Я думал, что пробуду один довольно долго. К моему удивлению, не прошло и пяти минут, как мисс Голкомб вернулась.
— Анна Катерик отказалась повидать вас? — спросил я изумленно.
— Анна Катерик уехала, — отвечала мисс Голкомб.
— Уехала!
— Да, с миссис Клеменс. Они обе уехали рано утром, в восемь часов.
Я молчал. Я чувствовал, что наша единственная возможность выяснить что-либо исчезла вместе с ними.
— Миссис Тодд знает о своих гостях не больше, чем я, — продолжала мисс Голкомб, — и она тоже, как и я, в полном недоумении. Вчера, после того как они расстались с вами, они благополучно вернулись домой и, как обычно, провели вечер с семьей мистера Тодда. Однако перед самым, ужином Анна Катерик напугала всех, упав в обморок. С ней и раньше, в первый день ее приезда на ферму, был обморок, но не столь глубокий, и миссис Тодд объясняла его тогда тем, что Анну Катерик, очевидно, потрясла какая-то новость, вычитанная ею в местной газете, которую Анна взяла со стола и принялась читать за минуту или две до того, как ей сделалось дурно.
— Знает ли миссис Тодд, что именно так потрясло Анну?
— Нет, — отвечала мисс Голкомб. — Она просмотрела газету и ничего особенного не нашла. Я все же захотела просмотреть ее сама и на первой же странице обнаружила, что редактор за недостатком новостей перепечатал ряд заметок из отдела великосветской хроники одной лондонской газеты; среди них было сообщение о предстоящем браке моей сестры. Я сразу же поняла, что это и взволновало Анну Катерик. Очевидно, это сообщение и побудило ее написать анонимное письмо, переданное нам на следующий день.
— В этом нет никакого сомнения. Но чем был вызван ее вчерашний обморок?
— Неизвестно. Причина совершенно непонятна. В комнате никого чужого не было. Единственным гостем была наша молочница, одна из дочерей мистера Тодда, как я вам уже говорила. Разговор шел о местных новостях и сплетнях. Вдруг Анна вскрикнула и побелела как полотно, по-видимому, без всякой причины. Ее отнесли наверх, и миссис Клеменс осталась при ней. Слышно было, как они еще долго разговаривали, после того как все уже легли спать. Рано утром миссис Клеменс отвела миссис Тодд в сторону и чрезвычайно удивила ее, заявив, что они должны немедленно уехать. В объяснение она сказала, что серьезнейшая причина заставляет Анну Катерик покинуть Лиммеридж, но не по вине кого-либо из обитателей фермы. Невозможно было заставить миссис Клеменс быть более вразумительной. Она лишь качала головой и твердила, что просит ради спокойствия Анны Катерик ни о чем ее не расспрашивать. По-видимому, сама серьезно встревоженная, она повторяла, что Анне необходимо уехать, что она должна ехать вместе с ней и что они вынуждены скрыть, куда они едут. Я избавлю вас от рассказа о возражениях и доводах гостеприимной миссис Тодд. Кончилось все тем, что она сама отвезла их на ближайшую станцию часа три спустя. По дороге она тщетно пыталась добиться, чтобы они объяснили ей, в чем дело. Она высадила их у самой станции, обидевшись и рассердившись на них до такой степени за внезапный отъезд и отказ поделиться с ней, что в сердцах уехала, даже не попрощавшись с ними. Вот и все. Вспомните, мистер Хартрайт, и скажите мне, может быть, вчера вечером на кладбище что-нибудь случилось, чем можно объяснить непонятный отъезд этих двух женщин?
— Сначала, мисс Голкомб, я хочу понять причину обморока Анны Катерик, который так встревожил всех на ферме. Это случилось много часов спустя после того, как мы расстались, и когда прошло уже достаточно времени, чтобы то сильное волнение, которое я имел несчастье причинить ей, утихло и успокоилось. Расспросили ли вы о сплетнях, которые передавала молочница, когда Анне стало дурно?
— Да. Но сама миссис Тодд не слышала этого разговора за домашними делами. Она могла только сказать мне, что это были «просто новости», очевидно, подразумевая, что они, по обыкновению, толковали о своих делах.
— Возможно, у молочницы память лучше, чем у ее матери, — сказал я. — Думаю, будет правильнее вам самой поговорить с девушкой, как только мы вернемся.
Мое предложение было принято и приведено в исполнение сразу же по возвращении. Мисс Голкомб повела меня в помещения для прислуги, и мы застали девушку в молочной. Она, засучив рукава, чистила большой бидон от молока и что-то беззаботно напевала.
— Я привела джентльмена посмотреть вашу молочную, Ганна, — сказала мисс Голкомб. — Ведь это одна из достопримечательностей нашего дома, которая делает вам честь.
Девушка покраснела, сделала книксен и застенчиво сказала, что прилагает все силы, чтобы все было в чистоте и порядке.
— Мы только что вернулись с фермы, — продолжала мисс Голкомб. — Вы вчера были там, я слышала, и застали дома гостей?
— Да, мисс.
— Мне сказали, что с одной из них стало дурно. Разве было сказано что-нибудь, что могло бы расстроить или напугать ее? Ведь вы ни о чем страшном не говорили, нет?
— О нет, мисс, — смеясь, отвечала девушка, — мы с сестрой только обменивались всякими новостями.
назад<<< 1 . . . 7 . . . 46 >>>далее