67. Гвардии лейтенант Блинов
В двенадцать часов двадцать минут пополудни, выполняя приказание Алехина, Андрей вместе с одним из помощников коменданта города выехал в район Каменки.
Утро он провел бездеятельно, что в обстановке общей занятости и деловой суеты было удивительно и обидно.
Алехин, разбудив его спозаранок в кузове, передал письмо матери, доставленное из Управления с попутной машиной, и тотчас куда-то уехал, приказав Андрею не отлучаться и начальству на глаза не лезть. Андрей хотел уединиться и прочесть письмо, но везде были люди. Зайдя во взвод охраны, Андрей увидел только что освободившуюся койку, улегся на нее и уснул. Часа через два его разбудили – случайно, по ошибке, – и он поднялся.
Он завтракал в комнате-столовой, когда стоявший там у широкого окна молодой длинноногий майор с орденской планкой на сильной выпуклой груди, спортивно-молодцеватый, как и все московские «волкодавы», повернулся и негромко сказал другому офицеру:
– Никулин, ты спрашивал… Вон Таманцев.
При упоминании фамилии Таманцева еще двое офицеров, сидевших рядом с Андреем, подскочили к окну и стали смотреть. Андрей тоже поднялся.
Таманцев, небритый, в стоптанных хромовых сапожках и позаимствованной во взводе охраны старой солдатской гимнастерке с большими нелепыми заплатами на плече и на груди – свою, окровавленную, чтобы отстирать, он замочил в бочке с дождевой водой, – держа в руке пилотку, устало шел метрах в пятнадцати от дома.
У него был вид штрафника, искупившего свою вину и восстановленного в звании, но не получившего еще нового обмундирования и потому нацепившего офицерские погоны прямо на старое. Словно почувствовав на себе взгляды, он поднял голову и, сплюнув, посмотрел на стоявших у окна с таким презрением и свирепостью, что те сразу отвернулись или отвели глаза.
Андрей был польщен. В интересе московских «волкодавов» к Таманцеву он уловил не просто любопытство, а уважение профессионалов и еще раз подумал, с какими замечательными людьми – Алехиным, Таманцевым и подполковником Поляковым – свела его судьба.
То, что москвичи знали Таманцева в лицо, Андрея не удивило. Он слышал, что весной Таманцев ездил в Москву и показывал там свое искусство в стрельбе по-македонски (стрельба на ходу из двух пистолетов или револьверов по движущейся цели) большой группе офицеров и генералов. Стрелял он так, что начальник Главного управления наградил его именным оружием – присланным вслед пистолетом с дарственной гравировкой.
Андрей заметил необычный, удрученно-усталый вид Таманцева и огорчился. А четверть часа спустя они сидели вместе в одном из кабинетов и задним числом писали рапорта о своих действиях за последние двенадцать суток – начиная с осмотра леса под Столбцами.
Как объяснил Таманцев, бумаги эти потребуются при проверке розыскной документации начальством из Москвы. Иначе у Эн Фэ и у самого генерала могут быть неприятности.
Тут Андрей и узнал, что дело, которым они занимались и занимаются, еще вчера взято на контроль Ставкой, и понял причину небывалого оживления, царившего здесь, в отделе, и на аэродроме. Ему стало обидно, что никто, даже Алехин, не сказал ему об этом ни слова, – един-ственным тому объяснением было, что он стажер, всего-навсего стажер…
От Таманцева Андрей услышал, что по настоянию Главного управления сегодня проводится крупнейшая войсковая операция, но в этой «ненужной затее» их группа участвовать не будет.
– Она – войсковая, пусть войска ею и занимаются. А мы – контрразведка, – с достоинством сказал Таманцев. – Мы будем действовать параллельно.
Настроен Таманцев был довольно мрачно. Он сразу сообщил Андрею, что у него неприятность: застрелился, немецкий агент. Этого бы не случилось, если бы не помешали прикомандированные. Но какой с них спрос? Никакого!..
Перефразируя известное высказывание Верховного Главнокомандующего, он заметил, что прикомандированные приходят и уходят, а розыскники остаются и отвечать в данном случае придется ему, Таманцеву, и хуже того – Алехину и Полякову.
Он объяснил также, что из засады на хуторе его сняли, чтобы группа была в сборе. Мол, по соображениям Эн Фэ, проклюнулась возможность сегодня или завтра покончить с «Неманом» и якобы подполковник и генерал заинтересованы в том, чтобы сделала это именно их группа.
Более всего Таманцев верил в оперативное мышление Эн Фэ и прямо сказал, что если подполковнику и генералу не помешают, то сегодня, в крайнем случае завтра, все будет «тики-так».
Андрей ничего не мог понять. Если войсковая операция не нужна, то почему же из Москвы требуют ее проведения?.. И отчего, по какой причине Таманцев, и, видно, не только он, против нее? Кто и как может мешать ловить немецких шпионов? И почему Эн Фэ и генерал заинтересованы, чтобы с «Неманом» покончила именно их группа?
Эти и другие вопросы занимали Андрея, но единственно, о чем он решился спросить: что они должны сегодня будут делать?
Продолжая писать, Таманцев сказал, что, если ничего не изменится, им предстоит засада в лесу часов от трех дня и до семи вечера – в наилучшее время для коротковолновой радиосвязи. Но выехать туда придется несколько раньше – сразу после полудня.
Андрей уже знал, что засадой называется скрытое расположение на местности или в помещении оперативного состава, производящего поимку вражеских агентов. Месяц назад Андрей и сам участвовал в таком мероприятии: он и Алехин, нещадно истязаемые блохами, трое суток просидели в жаркой вонючей стодоле бок о бок со свиньями и коровой, лишь ночью по нужде вылезая на свежий воздух. Причем просидели впустую – никто не пришел, и у Андрея об этих сутках остались самые неважные воспоминания.
Таманцев, мечтавший о сложных оперативных комбинациях, о функельшпиле «стратегического значения», тем не менее к засадам относился с любовью и уважением.
– Это самый результативный способ поимки в полевых условиях, – говорил он. – Если поднапрячь извилины и все хорошенько организовать, даже из такого примитива можно сделать конфетку!
Первые рапорта он написал спокойно и довольно быстро, последний же, самый большой, о неудачной попытке задержания, вызвал у него настоящие переживания. Излагая происшедшее утром, он раздувал ноздри, дважды припомнив что-то неприятное, закрывал глаза и, наморщась, как от кислого, мотал головой, а потом, не выдержав, возбужденно вскричал:
– Ввек бы их не видеть!
– К-кого?
– Прикомандированных!
Ему страшно хотелось спать, и, посматривая на пол в углу у окна, он заявил, что, как только разделается с этой писаниной, запрется здесь, в кабинете, и на два-три часа пусть розыск и «Неман» катятся ко всем чертям! А потом Андрей его разбудит.
Закончив свои рапорта, Андрей отправился во взвод охраны и, улучив момент, вынес оттуда подушку. Не рискуя проходить с ней по коридору отдела, он передал ее в форточку Таманцеву – тронутый такой заботой, тот даже улыбнулся. И, возвратясь в кабинет, Андрей решился за-дать вопрос, занимавший его в этот час: а что будет, если ни сегодня, ни завтра поймать разыскиваемых не удастся?
– Что?.. Москва шутить не станет… – мрачно сказал Таманцев. – Каждому поставят по клизме… На полведра скипидара с патефонными иголками, – уточнил он.
И после короткой паузы, словно утешая Андрея, добавил:
– Ты-то молодой… И меня, как рядового чистильщика, Москва наказывать не станет – мы для них не фигуры!.. А уж Эн Фэ, Паше и генералу отмерят на всю катушку – это как пить дать… За что?! – вдруг возмущенно воскликнул он.
Добытая Андреем подушка не пригодилась – поспать Таманцеву в это утро не удалось. Что-то там изменилось, и вскоре он, Алехин и еще человек двадцать розыскников Управления контрразведки фронта на нескольких автомашинах поспешно выехали в район Шиловичского леса.
Туда же в определенное место, южнее Каменки, Алехин велел прибыть к тринадцати ноль-ноль и Андрею с одним из офицеров комендатуры – по указанию Полякова или Голубова.
С момента отъезда Алехина и Таманцева Андрей находился в непрерывном ожидании. Подумав, что о нем просто забыли, и томясь своей бездеятельностью, он намеренно сунулся на глаза Полякову, выходившему из отдела, – подполковник ответил на приветствие, но ничего ему не сказал.
Полуторка вернулась часа через два; Хижняк нашел Андрея и позвал его обедать. Никаких распоряжений не поступало, и, подумав: когда еще придется поесть? – Андрей отправился на кухню.
После жирных густых щей повар, земляк Хижняка, навалил им полные, с верхом миски вареного мяса и пообещал еще на третье «какаву».
Так плотно Андрей давненько не ел; впрочем, сегодня всех кормили без ограничений, как на убой; даже белый хлеб, нарезанный толстыми ломтями, без нормы лежал на столах.
Андрей макал вилкой куски свинины в персонально для них выданное Хижняку блюдечко с горчицей, когда в комнату-столовую, где находилось еще десятка два человек, – вбежал какой-то старший лейтенант и с порога закричал:
– Из группы капитана Алехина здесь кто есть?
– Я… – с набитым ртом, покраснев, проговорил Андрей. – М-мы…
– Что же вы здесь сидите?! – возмутился старший лейтенант. – Идемте, возьмете представителя комендатуры. И немедленно выезжайте!
Когда они обогнули здание отдела, он показал Андрею высокого нарядного офицера, стоявшего к ним спиной невдалеке от крыльца, а сам, взволнованно-озабоченный, тут же исчез.
В офицере Андрей узнал помощника военного коменданта города, молодого статного капитана с выразительными продолговатыми глазами на тонком красивом лице.
Когда, впервые заехав здесь, в Лиде, в комендатуру, Андрей увидел капитана, то ему подумалось, что где-то когда-то он уже встречал этого человека. Но как ни силился Андрей, припомнить он не смог, а спросить не решился: даже со старшими по званию капитан разговаривал без выражения почтительности и, пожалуй, несколько надменно, а на Алехина и вообще не взглянул; он сидел за высоким барьером и, регистрируя командировочное предписание, не поднял глаз от бумаг.
– Вот гусь, а?.. – ругался тогда Таманцев: ему капитан особенно не понравился. – Его лбом башню тяжелого танка заклинить можно, а он здесь окопался! И вознесся – никого не замечает! Пижон! Тыловая гусятина! Да я на него облокотился!
Таманцев стоял в стороне у дверей, к барьеру не подходил и, конечно, не сказал Андрею, что во время предыдущего приезда в Лиду имел неприятное столкновение с капитаном: проходя по улице, не поприветствовал помощника коменданта, тот остановил его и публично отчитал…
Торопливо прожевывая на ходу и сожалея в душе, что не удалось попить «какавы», Андрей подошел к капитану и, козырнув, проговорил:
– Т-товарищ к-капитан, в-вы из к-комендатуры?.. Идемте с-со м-мной…
Хижняк, обежавший здание с другой стороны, уже успел сесть в машину и завести мотор. Став на подножку, Андрей шепотом официально сообщил ему, что к тринадцати ноль-ноль, то есть через сорок минут, им надлежит быть южнее Каменки – Хижняк крепко выругался – и приказал жать на всю железку.
Возможно, надо было предложить помощнику коменданта сесть в кабину, но пока Андрей говорил с Хижняком, капитан, помедлив, залез в кузов и устроился там на ящике. Нарядно-осанистый, в отличной форменной фуражке с черным бархатным околышем, он, возвышаясь над бортами, явно бросался в глаза, и Андрей, помня указание Алехина – прибыть в назначенное ме-сто, не привлекая по дороге чьего-либо внимания, – велел:
– С-сядьте ниже, к к-кабине!
Капитан послушался и не торопясь и, как показалось юноше, с весьма недовольным видом опустился на грязные доски кузова. Андрей не сел – упал рядом: полуторка, резко набирая скорость, рванулась как подхлестнутая.
Женщины с корзинками и сумками тянулись с базара; проехал «додж», полный шумных танкистов в черных шлемофонах; у большого костела в тени каменной ограды теснились прихожане; громыхая по булыжнику, медленно катилась телега с привязанной к задку комолой коровой; со станции доносились гудки паровозов; высоко-высоко, еле различимые в солнечном небе, барражировали истребители.
Город жил своей обыденной жизнью, ничуть не подозревая, что в этот час тысячи бойцов, сержантов и офицеров изготовились к проведению крупнейшей войсковой операции. Еще большее число военнослужащих, как сказал Таманцев, участвовало в чрезвычайных розыскных и проверочных мероприятиях по делу «Неман». И среди этих многих тысяч лишь офицеры контрразведки знали о рации КАО, о стратегическом значении разыскиваемой группы, знали суть происходящего, и от сознания, что и он, Андрей Блинов, принадлежит к числу столь немногих избранных, юноша чувствовал себя счастливым и необычайно сильным.
Хижняк старался вовсю: они стремглав пролетели по улицам и через какие-то минуты, оставив город позади, мчались по шоссе.
Капитан трясся в кузове подле Андрея с тем же горделиво-важным видом, что и в комендатуре. На нем был складный, прямо с иголочки китель с ярко сверкавшими на солнце золотистыми погонами и пуговицами, светло-синего, довоенного сукна брюки и новенькие сапоги с длинными узкими голенищами. Подшитые ровнехонько, свежее свежего манжеты виднелись из рукавов; складки на брюках были отутюжены; от лакированного козырька фуражки и до черного зеркала сапог все на капитане было новенькое, аккуратное, блестящее и весьма неуместное в старом, видавшем виды кузове.
Чтобы не запачкать костюм, он, подложив под себя шелковый носовой платок, сидел в метре от бочонка с бензином и старался одеждой ничего не касаться; дважды он поглядывал на часы, как бы давая понять, что человек он занятой и у него на счету каждая минута.
Андрей дружелюбно посматривал на капитана и даже улыбнулся, собираясь заговорить, но тот и взглядом не удостоил его.
Вспомнив вдруг о письме матери, Андрей вынул его – когда еще выдастся свободная минута? – и начал читать. При этом он скосил глаза и увидел, что капитан демонстративно смотрит в другую сторону.
Письмо матери Андрея и порадовало, и опечалило, и вызвало некоторую досаду.
Сережка Кузнецов был отличный мальчишка, а в Милочку Андрей в первом классе действительно влюблялся, и не верилось, что их уже нет, как нет в живых и еще семи его одноклассников.
Хлопоты матери удивили Андрея своей неуместностью и безосновательностью. Боже мой, чем она озабочена?! «Ножки», «чулочки», «посылочка с продуктами»… Он, Андрей, участвует в розыскных мероприятиях стратегической без преувеличения важности, занимается делом, взятым на контроль Ставкой Верховного Главнокомандования, а тут… ерунда, какая может прийти в голову, наверно, только женщине, и то гражданской. «Мещанство, тыловое мещанство…» – огорченно подумал Андрей.
И еще обижается, что он редко пишет. Да знала бы она… Самое обидное, что он даже намеком не может сообщить ей, чем занимается.
Сунув письмо матери в карман, Андрей взглянул на часы – было начало второго, – привстав, перегнулся в кабину и громко сказал:
– Х-хижняк, м-мы опаздываем… Ж-жми, дорогой, ж-жми!
– А я что делаю?! – свирепо закричал Хижняк.
Андрей с озабоченным видом сел на место. То, что они не успеют к назначенному Алехиным времени, стало ясно еще на аэродроме – выехали позже, чем следовало. Но теперь это Андрея по-настоящему обеспокоило, и он с тревогой думал о возможных последствиях их вынужденного опоздания.
Это был, наверно, самый ответственный день в его жизни, главной своей задачей он сейчас полагал не допустить и малейшей ошибки и, естественно, не мог не волноваться.
Хотя Хижняк знал дорогу и ориентировался не хуже его, он на всякий случай смотрел вперед, несколько раз перегибаясь через борт, с опаской поглядывал на скаты (будто это могло что-нибудь дать) и все время со страхом прислушивался к шуму мотора: вдруг откажет – и тогда они вообще не доедут до места.
Капитана же словно ничто не интересовало. Он смотрел с холодно-важным безразличием и каким-то недовольством, его взгляд, ни на чем не останавливаясь, безучастно скользил по пере-лескам, чересполосице полей и редким хатам, и лицо, как казалось Андрею, говорило: «Борьба со шпионажем?.. Подумаешь, эка невидаль? Я и не такими делами занимаюсь!..»
«А все-таки я его где-то встречал!» – размышлял Андрей, подпрыгивая в кузове и опираясь руками, чтобы смягчить толчки; ощущение, что он прежде когда-то видел этого человека, не оставляло его, но вспомнить: где? – он не мог, а заговорить не решался.
68. Помощник коменданта
Между тем капитан всю дорогу переживал, как неудачно сложился этот праздничный для него день. Размышлял он при этом невесело и вообще о своей службе в комендатуре, где после ранения, как ограниченно годный, он торчал уже два месяца, тоскуя по родному батальону и поминая недобрыми словами немецкую пулю, медицину и отдел кадров.
На восемь часов вечера у него было условлено свидание с девушкой из эвакогоспиталя, в котором он весною лежал. Для этой гордой и, как ему казалось, неприступной ленинградки с погонами лейтенанта медицинской службы он был вовсе не грозным помощником коменданта го-рода, надменно-официальным, каким его знали военнослужащие, а просто Игорем, излишне самолюбивым и обидчивым, но симпатичным, а главное, интересным и – в последнее время – желанным парнем. Так, во всяком случае, она его понимала и так говорила, не зная, впрочем, о нем, пожалуй, самого существенного, того сокровенного, что он тщательно на войне от всех скрывал.
Еще позавчера при последней встрече они договорились, что он придет сегодня к восьми часам, и больше она ничего не сказала. Но от ее ближайшей подруги – строго по секрету – он узнал, что у Леночки ныне день рождения и будет небольшое торжественное застолье – кроме него, приглашены еще две подружки, а также начальник ее отделения, молодой красавец грузин, как говорили, талантливый хирург, к тому же игравший на гитаре и вызывавший у помощника коменданта острую неуемную ревность.
В его жизни это было не первое сильное увлечение.
Перед войной он влюбился в одну будущую актрису, студентку театрального института, и других девушек не замечал. Однако осенью сорок первого, когда он уже находился на фронте, связь между ними внезапно прервалась – она уехала в эвакуацию и как в воду канула. Болезненно переживая, он многие месяцы пытался ее разыскать, увы, безуспешно, она же, очевидно, и не пыталась: знала его московский адрес, однако среди писем, пересылаемых матерью, от нее ничего не было.
Позже, под Сталинградом, он увлекся по-настоящему переводчицей из штаба дивизии, приехавшей на пару часов в полк опросить немцев, захваченных его ротой. За ужином они разговорились; она оказалась москвичкой и более того – училась в соседнем с его домом институте.
Спустя неделю он отправил ей с оказией шутливую несмелую записку, не рассчитывая получить ответ, но она ответила хорошим, теплым письмом. Переписка продолжилась, они обменивались дружескими посланиями каждую неделю и к моменту окружения немецкой группировки уже перешли на «ты».
В середине декабря была еще одна чудесная встреча, когда его вызвали в штаб дивизии и затем он гулял с ней морозной ночью несколько часов. Мела, крутила свирепая поземка, в отдалении размеренно била корпусная артиллерия, из темноты время от времени слышались окрики часовых. Трижды заснеженную степь вокруг ярко освещали САБы (светящая авиационная бомба, предназначенная для освещения местности), сбрасываемые немецкими самолетами, и он видел рядом ее пунцовое от мороза, прекрасное лицо. Она была в валенках и в полушубке поверх ватного костюма, а он, являвшийся перед тем к начальству, – в шинели и в сапогах. Чтобы не замерзнуть, они непрерывно ходили и даже грелись пробежками, и все же он продрог до костей, но был счастлив как никогда. В конце этого сказочного, так запомнившегося ему свидания она предложила, если позволят обстоятельства, встретить Новый год вместе.
Эта идея захватила его. По счастью, полк вывели во второй эшелон, и все складывалось как нельзя благоприятно. Он понимал: ей легче отлучиться, чем ему оставить на ночь роту. Вместе с ординарцем он вылизал земляночку и выпросил на эти сутки у других ротных лучшую в полку табуретку и вполне приличный не самодельный стул. Как раз в это время один из офицеров, ездивший с машиной в дальнюю, за сотни километров командировку, привез заодно с севера три елки. По приказанию командира полка их раздали по веточке во все землянки и блиндажи, и ему досталась небольшая, короткая, но густая пахучая лапа. Поставленная на крохотном самодельном столике под журнальным портретом Верховного Главнокомандующего, она стала главным и редкостным украшением – в безлесной степи, вблизи от передовой о елке можно было только мечтать.
31 декабря с сержантом из его роты, ехавшим по делу в штаб дивизии, он отправил переводчице только что врученную ему посылочку – подарок от тружеников тыла: флакон духов, шерстяные варежки и пачку печенья. Внутрь вложил торжественно-шутливое приглашение, написанное «высоким штилем». В самом конце предложил: если она пожелает, его «верный оруженосец» (имелся в виду сержант) будет ее сопровождать.
День минул, и, томясь ожиданием, он то и дело выходил из землянки и всматривался в темноту в том направлении, откуда они должны были появиться. Он ни разу не звонил ей в дивизию, зная, что разговоры могут слушать и от нечего делать слушают телефонисты, и никак не желая делать сокровенное, дорогое достоянием чужих ушей. В одиннадцатом часу, однако, не выдержав, он соединился через полк с дивизионным коммутатором и, не зная номера, назвал фамилию майора, ее начальника, к которому он с самого начала без каких-либо к тому оснований ее ревновал. Ответил чей-то юношеский тенор, но там, в штабном блиндаже, было весело, возможно, уже выпивали, звучали оживленные голоса, в том числе и женские. Он попросил майора, но когда тот подошел, сразу положил трубку: ему явственно показалось, что среди других он расслышал и ее радостный голос, – от обиды и огорчения он чуть не закричал.
Это было настолько чудовищно неожиданным, что немного погодя, утешая себя, он подумал, что от штаба дивизии до его землянки каких-нибудь пять километров и за полтора с лишним часа она еще вполне может успеть, особенно в сопровождении сержанта.
Успокоение, однако, оказалось недолгим. В двенадцатом часу, вызвав ординарца, он хватил с ним по стакану неразбавленного спирта и в полном молчании принялся есть с таким ожесточением, будто главным теперь было уничтожить все припасенное и добытое не без труда на этот праздничный ужин. Они усиленно работали челюстями, когда вернулся наконец сержант, ввалился в землянку усталый, озябший и, прикрыв за собой дверь, молча и виновато достал из вещмешка посланную с ним посылочку.
В первое мгновение капитан (он тогда был еще старшим лейтенантом), уже охмелевший, буквально задохнулся в приступе ревности, обиды и оскорбления, окончательно поняв, что она действительно предпочла ему другого или просто другое общество. Схватив перевязанный красной ленточкой сверток, он вбросил его в раскаленную железную печурку и в душе проклял ее.
Он подумал, предположил плохое, а случилось самое худшее: прошлой ночью ее убило в соседнем полку, разметало на кусочки прямым попаданием снаряда в штабной блиндаж. Какое-то время он ходил совершенно потерянный.
Влюбился он, стало быть, не впервые, но такого, как теперь, с ним еще не случалось.
Верно, только из-за Леночки смирился он на время со столь постылой ему комендантской должностью, решив потерпеть еще месяц-другой и лишь тогда добиваться переосвидетельствования и снятия ограничения, в чем ему уже дважды отказывали. Он был непоколебимо убежден, что во время войны мужчины должны воевать, а находиться в тылу, имея руки и ноги, постыдно. Поэтому-то он и отказывался категорически от оформления брони и демобилизации, чего добивались настойчиво в Москве его именитые педагоги.
Отношения с Леночкой развивались так, что вот-вот ему следовало высказаться, объясниться, соперничество грузина по-настоящему беспокоило, и сегодняшний вечер имел потому особое значение.
Узнав про день рождения, он помчался наутро к портному, который шил ему парадную форму, и просил все ускорить и сделать на сутки раньше. Чтобы стимулировать срочность, пообещал сверх условленной платы еще консервы из своего доппайка и сахар.
С этим костюмом вообще было немало хлопот. Отрезы он получил еще в полку до ранения, потом обменял их с придачей на лучшие – довоенной выработки сукно – у старика интенданта, который польстился на его трофейный «вальтер» в генеральской кобуре и пристал как с ножом к горлу. Потом недоставало бортовки для кителя и достойных золотых пуговиц, не было и хорошего надежного мастера. И лишь неделю назад все наконец устроилось.
Сегодня рано утром по дороге в комендатуру он заскочил к портному еще раз напомнить, что к вечеру – кровь из носа! – костюм должен быть готов. К его удивлению и радости, пошитый китель, сверкая пуговицами и погонами, уже красовался на манекене, а брюки отглаживались тяжелым утюгом.
Этого лохматого старикашку с его невероятным местечковым акцентом и вечной каплей на кончике носа, угодливо-старательного, как и все ремесленники здесь, в Западной Белоруссии, знакомые офицеры рекомендовали как хорошего мастера. Сшитый им костюм превзошел, одна-ко, все ожидания. И брюки и китель сидели на капитане без единой складки или морщинки, как вточенные, на удивление эффектно облегая его отличную фигуру. Это было произведение настоящего искусства, работа, вполне достойная не провинциального портного, а столичного, генеральского, если даже не маршальского.
Единственно, что оставалось – проколоть и заштуковать дырочки для орденов, о чем он и сказал.
– Пять минут! – с готовностью воскликнул старик.
Но сделать это следовало аккуратно, с предварительной прикидкой и разметкой на груди кителя. И капитан попросил старика через час прийти в комендатуру, где в сейфе он хранил свои награды: как и оружие, держать их на частной квартире не рекомендовалось.
К боевым орденам и медалям у капитана было самое пиететное отношение. Он считал, что надевать их надо только по большим праздникам, три-четыре раза в год, чтобы не принижать, не опрощать повседневной ноской. Для будней же были учреждены орденские планки, до фронта они, правда, еще не добрались, но в Москве их доставали, и капитан в письмах домой настойчиво просил раздобыть.
Навестивший его незадолго перед тем отец – начальник политотдела гвардейского танкового корпуса на соседнем фронте – привез ему в подарок отменные хромовые сапоги и форменную офицерскую фуражку, так что экипирован он теперь был на славу.
Чтобы «обжить» китель и брюки и чувствовать себя в них к вечеру привычно и непринужденно, капитан не стал их снимать, а старое обмундирование завернул в газеты и занес к себе на квартиру. Из-за этого он опоздал на какие-то минуты и, когда появился в кабинете коменданта, где уже были собраны офицеры, получил замечание от майора, а далее все пошло совсем наперекосяк.
Выяснилось, что особистами – так он про себя называл контрразведчиков – проводится какое-то ответственное мероприятие, или «операция», и офицеры комендатуры до специального распоряжения поступают в полное подчинение контрразведки. По окончании совещания всем надлежало ехать к месту сбора – на аэродром.
Второй день происходило нечто необычное. Еще вчера утром в комендатуру приехал гарнизонный особист и строго конфиденциально сообщил офицерам, что разыскивается группа неизвестных, представляющих особую опасность, и, вынув листок бумаги, описал ориентировочно внешность двоих, вернее фигуры, рост и возраст, сказал, что один из них предположительно говорит с украинским акцентом.
