Кажется, все сделано как надо. Кольцов взялся за поручни и вышел из паровоза. Он увидел вдали приближающуюся световую точку — встречный состав. На последней ступеньке задержался. Здесь особенно чувствовалась бешеная скорость. Ураганный ветер пытался оторвать Кольцова от железных поручней. Он что есть силы оттолкнулся и полетел в темноту… « Что было потом, он помнил смутно. Его обо что‑то ударило, протащило, снова ударило… Что он жив, он понял по затухающему вдали торопливому перестуку колёс.
А затем раскололось небо, взметнулся ослепительно яркий огненный смерч. От страшного взрыва содрогнулась земля…
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
12 сентября Деникин отдал новую директиву войскам о переходе в общее наступление по всему фронту — от Волги до румынской границы. Но это было сказано больше для красного словца — наступать по всему фронту белые войска уже не могли. Наиболее боеспособной и сильной была лишь Добровольческая армия, на неё в первую очередь и возлагал свои надежды Деникин.
Донская же армия была серьёзно деморализована постоянными поражениями. Многие донцы разуверились во всем и не желали воевать за пределами своего края. Дон лихорадило, начались восстания, раздавались голоса о примирении с большевиками. Усилились колебания среди кубанского и терского казачества; значит, на Кавказскую армию рассчитывать тоже не приходилось.
Поэтому Донской и Кавказской армиям отводилась, по новой директиве, второстепенная роль. Им надлежало лишь сковывать действия красных на фланговых направлениях. Деникин надеялся, что успехи Добровольческой армии в дальнейшем подстегнут и «донцов» и «кавказцев».
Был и ещё один серьёзный расчёт у Деникина. Антанта усиленно вооружала армии Юденича и Колчака, и они готовились с новыми силами выступить против Советской республики. В этих условиях Деникин считал нецелесообразным выпустить на военную арену все свои войска: можно было потерять их и тогда бы оставалось только одно‑с завистью взирать на успехи своих соперников.
Военные события на центральном участке фронта — от Курска до Воронежа
— развивались с исключительной быстротой. 20 сентября соединения Добровольческой армии, нанеся поражение частям Красной Армии, захватили Курск. Развивая успех, корпус Кутепова, конные корпуса Шкуро и Юзефовича энергично продвигались на брянском, орловском и елецком направлениях. Никогда ещё противник не был так близко к самым жизненно важным центрам.
С 21 по 26 сентября состоялся Пленум Центрального Комитета партии, которым руководил Ленин. ЦК предложил провести новые мобилизации коммунистов и представителей рабочего класса и направить их на укрепление Южного фронта. Кроме того, было решено перебросить на Южный фронт с Западного кавалерийскую бригаду червонных казаков и Латышскую стрелковую дивизию. Лучшие воинские части перебрасывались с Северного фронта и с петроградского участка Западного фронта.
Рабочие Москвы и Петрограда послали на Южный фронт большую группу коммунистов. На Южный фронт шли эшелоны из Иваново‑Вознесенска, Ярославля, Костромы, Саратова, Симбирска, Новгорода… Закрывались райкомы: все уходили на борьбу с врагом…
Однако, пока шли мобилизации, переформирование и укрепление красных дивизий, Добровольческая армия вышла на линию Кролевец, Дмитровск, Ливны, Воронеж. 13 октября войска Красной Армии оставили Орёл. Деникин был уверен, что падение Москвы теперь — вопрос дней. Не думал он в те дни, что это были последние успехи его армий.
Уже 18 октября советские войска с трех сторон охватили Орёл. Над вражескими войсками нависла угроза окружения, и они изо всех сил пытались остановить наступление красных полков.
В ночь на 20 октября генерал Кутепов доносил Ковалевскому: «Корниловцы выдержали в течение дня семь яростных конных атак красных. Появились новые части… Потери с нашей стороны достигли 80 процентов…»
К утру Ковалевский получил от Кутепова ещё более безрадостную телеграмму:
«Под натиском превосходящих сил противника наши части отходят во всех направлениях. Вынужден был сдать Орёл. В некоторых полках корниловской и дроздовской дивизий осталось по 200 штыков…»
Это была необычная ночь — с неё начался перелом в этой битве, начался коренной перелом в гражданской войне.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
Почти целый месяц после уничтожения состава с танками Кольцов находился в госпитале. Десять суток он не приходил в сознание, бредил.
Полковник Щукин, по нескольку раз в день справлявшийся Кольцове, строго‑настрого приказал врачам сделать все возможное, чтобы он остался жив. Полковник Щукин был ошеломлён известием о гибели состава с танками и о той роли, которую сыграл в этом Кольцов. Теперь, мысленно перебирая свои прошлые подозрения и вспоминая о постоянном чувстве неприязни к Кольцову, Щукин с горечью был вынужден признать, что перед ним все это время находился превосходящий его противник.
Помогло ли искусство врачей или переборол все недуги молодой организм, но на одиннадцатый день Кольцов уже не на мгновение, а надолго открыл глаза и стал удивлённо рассматривать небольшую зарешеченную каморку с часовым, сидящим настороже на табурете перед входом.
Заметив, что Кольцов открыл глаза, часовой сокрушённо покачал головой и не без сочувствия произнёс:
— Эх, парень, парень! Лучше б тебе в одночасье помереть. Ей‑богу! Очень на тебя их высокоблагородие полковник Щукин злые. Замордует, замучает…
— Зол, говоришь?.. — переспросил Кольцов слабым голосом. — Зол — это хорошо!
— Ду‑урные люди! — вздохнул обескураженный часовой. — Его на плаху ведут, а он радуется!
И опять, теряя сознание перед лицом быстро летящей в глаза тьмы, Кольцов успел подумать: «Где я?»
Потом ещё несколько дней Кольцов приходил в себя, начал потихоньку вставать. А уже через месяц его отправили из госпитальной палаты в тюрьму. Камеру для особо важного преступника выделили в одном из подвальных застенков контрразведки…
В кабинет Ковалевского Таню провели через его апартаменты — она по телефону просила Владимира Зеноновича принять её, но так, чтобы не видел отец.
Ковалевский пошёл навстречу Тане, поздоровался, усадил в кресло, однако во взгляде его, в жестах, в голосе не было обычной для их отношений устоявшейся, привычной Тане теплоты.
И она поняла, что Владимир Зенонович догадывается о цели её прихода и то, о чем она будет говорить, неприятно ему. И тут же прогнала эту мысль. Отступать было нельзя. Она все равно скажет.
— Ну‑с, Таня, я слушаю. Какие секреты завелись у тебя от отца? — В голосе сухость, даже враждебность.
Ковалевский и в самом деле догадывался, что Таня хочет говорить с ним о Кольцове. Он не хотел этого, решительно не хотел и поначалу, сославшись на крайнюю занятость, отказал во встрече, но Таня настаивала, и он согласился — ведь все же это была Таня, к которой он привык относиться очень добро, с родственным теплом, Наверное, она страдает, и кто, кроме него, может сказать ей сейчас ободряющие слова?! Щукин? О, только не он! Ковалевский приготовился быть участливым и мягким с Таней. Но когда она вошла и Ковалевский увидел её горящие глаза на бледном, осунувшемся лице, он понял, что пришла она не за утешением. Что же ещё нужно Тане? Что? Он ждал.
Таня была полна решимости.
— Владимир Зенонович, я должна увидеть Кольцова.
— Это невозможно, Таня. Невозможно и незачем! — тотчас отрезал Ковалевский.
— Мне очень дорог этот человек. — Голос Тани дрогнул, но она, овладев собой, договорила: — Я люблю его, Владимир Зенонович…
— Замолчи сейчас же! — властно прервал её Ковалевский. — Опомнись!
— Нет! — Глаза Тани непокорно вспыхнули под сдвинутыми бровями. — Я знаю, вы скажете… Вы скажете, я должна подавить в себе все теперь, когда знаю, что Павел… что он… Но есть две правды, Владимир Зенонович. — Голос её зазвенел. — Две, две правды! Одной служите вы с папой. А у Кольцова своя правда, он предан ей, и это надо уважать, каждый может идти своей дорогой… — Таня спешила высказать все, что передумала, что выстрадала в последнее время, но не успела, её прервал, хлестнув зло, совсем незнакомый голос: разве мог он принадлежать Ковалевскому?
— Перестань, пожалуйста, перестань! Ты бредишь. Ты больна. Подумай об отце, наконец!.. Офицер Кольцов изменил присяге, предал дело, которому мы все служим. Он предатель, пойми это! А все остальное — романтические бредни. Все намного серьёзней, чем ты навоображала… Повторяю, ты больна. И с тобой следует поступать как с больной.
Ковалевский нажал кнопку. Дверь, ведущая в кабинет, распахнулась, на пороге встал Микки.
— Возьмите мою машину, отвезите дочь полковника Щукина домой. Татьяна Николаевна нездорова.
И все же через несколько дней, на этот раз уступив просьбе самого полковника, Ковалевский разрешил свидание Тане с Кольцовым.
— Это гораздо серьёзнее, чем я думал, — сказал Щукин командующему. — Завтра я отправляю свою дочь в Париж, и это свидание Таня вымолила у меня как прощальное…
Таня спустилась в тёмный, нахоложенный сыростью подвал… «Сейчас, сейчас я увижу его. Боже мой, что со мною? — лихорадочно думала она. — Я же просто слабая… Я люблю его и оттого… А я должна быть сильной, для прощания сердце должно быть сильным. А я слабая. Папа прав — мне надо уехать. Теперь — конец. Его убьют… Господи, спаси его! Пусть он полюбит другую, только спаси его!..»
И вот открылись двери в подвал — и Таня увидела Кольцова. Он стоял, бессильно прислонившись к стене, худой, измождённый, в разорванном на плечах мундире без аксельбантов и погон. Сердце её сжалось от боли и жалости, она заплакала, потому что считала нынешнее положение Кольцова унижением.
Тюремный надзиратель нерешительно позвякивал тяжёлой связкой ключей. Ему хотелось сказать Тане что‑то ободряющее, что‑то доброе, но он не решался вмешаться в её горе. Он смотрел на неё подслеповатыми, совиными глазами и думал: «Господское горе хлипкое. Со слезой. И с красивыми словами. Ох и насмотрелся я на него!»
Кольцов, увидев Таню, протянул к ней руки, и столько было в этом движении радости, что Таня торопливо отёрла слезы и внутренне вся просияла, идя ему навстречу.
«Какие у неё глаза? Осенние! — невольно залюбовался девушкой Кольцов.
— Я вот все хотел их вспомнить и не мог. А они, оказывается, осенние — с золотинкой…»
Заговорив, Таня оборвала его мысли.
— У нас очень мало времени. — Она чуть отстранилась, не отрывая взгляда от его лица. — А мне надо сказать… Павел, я все, все знаю. И по‑прежнему с тобой.
— Барышня, не положено разговаривать!.. Барышня, не положено! — угрюмо твердил надзиратель, не зная, что ему предпринять, чтобы соблюсти тюремную инструкцию и не потревожить своей совести.
Таня порывисто достала из своей сумочки деньги и, не глядя, дунула их в руки надзирателя.
— У тебя есть друзья… Ты мне скажи… Я пойду к ним, поговорю… — торопливо говорила она. — Они спасут тебя… Сейчас тебя не убьют. Отправят в ставку, будет суд. Ещё многое можно делать. Так куда, к кому мне идти, Павел? — лицо её пылало решимостью и надеждой.
Ах, Таня, Таня… Он не ошибся в ней. Значит, не ошибся, полюбив эту девушку. Как же сейчас ответить ей, чтобы не обидеть, чтобы она поняла… Старцев и Наташа, конечно, уже знают об его аресте, и если что‑то можно сделать — сделают. Будут пытаться — это он знал твёрдо. Так что Тане и не нужно идти к его друзьям. Для него — не нужно. Да и куда идти? Они переменили квартиру, а может, и вовсе уехали из Харькова.
— Спасибо, Таня, — тихо сказал Кольцов. — Спасибо тебе за все. Мои друзья знают о моем положении и конечно же мне помогут. Так что, будем надеяться, все у нас ещё будет хорошо.
На лицо Тани легла тень, она мгновенно сникла.
— Я пришла проститься с тобой, Павел! — чуть слышно сказала Таня. — Навсегда проститься. — И, спохватившись, что он её Может понять не так, тихо добавила: — Отец отправляет меня в Париж…
Таня повернулась и медленно, точно слепая, направилась я выходу — теперь она уже навсегда уходила из его жизни.
С тех пор как Ковалевский узнал о том, что его личный, пользующийся неограниченным доверием адъютант оказался красным, его не покидало ощущение вплотную подступившей катастрофы. Словно к самому краю пропасти придвинулось все то, во что ещё совсем недавно он свято верил, чему поклонялся, ради чего переносил безмерные тяготы последних лет. Сегодня он уже не мог, как прежде, сказать себе, что сражается за правое дело…
«Если такой блестящий офицер перешёл к красным, если не побоялся уронить своей чести предательством, значит, усомнился в чем‑то важном, может быть, главном, — с горькой усмешкой растравлял себе душу Ковалевский. — Впрочем, какая это измена? И здесь, и там — русские… Вот!.. Быть может, здесь правда? В этом секрет, почему Кольцов переметнулся к красным?..»
Вопросы, вопросы… на которые не было ответа. И Ковалевскому вдруг очень захотелось увидеть своего бывшего адъютанта, посмотреть ему в глаза, убедиться, что тот унижен разоблачением, что сожалеет, раскаивается…
Сопровождали командующего к Кольцову полковник Щукин и два офицера контрразведки.
По крутой каменной лестнице, вытертой ногами заключённых, они спустились в подвал. Прошли по длинному коридору с низко нависшими сводами. Тускло сочили какой‑то болезненно‑золотушный свет густо зарешеченные лампы; едва освещая стены, потемневшие от времени и идущей, казалось, из недр земли сырости.
Стояла каменно‑неподвижная тишина. Её нарушал лишь гулкий стук шагов.
У небольшой железной двери Ковалевский на мгновение приостановился, и Щукин, предупредительно опередив его, толкнул дверь. Неохотно, медленно проскрипели ржавые петли — и открылась небольшая комната без окон с зелёными от сырой старости стенами.
Ковалевский, щуря глаза и напрягая зрение, осторожно спустился по ступеням вниз и увидел Кольцова.
Кольцов устало сидел на узком тюремном топчане в том же разорванном на плечах, расстёгнутом мундире. На лице у него страшно чернели ссадины, на губах запеклись чёрные струпья — от этого лицо Кольцова было неподвижным и напоминало маску.
Только в живых глазах билась непокорённая дерзость. Щукин, остановившись на ступеньках, с любопытством следил за выражением лица Ковалевского. Ему было интересно, какое впечатление произведёт на командующего эта необычная встреча, но, кроме сосредоточенного и отчуждённого внимания, на лице генерала он ничего не заметил.
— Николай Григорьевич! — повернулся к Щукину Ковалевский. — Я просил бы вас оставить нас одних.
Щукин мгновение стоял в нерешительности, потом, бросив быстрый взгляд на Кольцова, учтиво склонил голову и вышел из камеры.
Проводив Щукина выжидательным взглядом, Ковалевский затем грузно сел на скамейку и некоторое время молча и недоуменно, как на странного незнакомца, смотрел на Кольцова. В тишину камеры как бы втекал гул отдалённой канонады. Глуше отзвуки её явственно слышались здесь, в подвале. Затем Ковалевский, не поднимая головы и не глядя на Кольцова, тихо и доверительно заговорил:
— На допросах вы не сказали, но, быть может, скажете мне: где Юрий? Вы ведь понимаете, что меня тревожит его судьба.
Кольцов сочувственно посмотрел на Ковалевского, жалея его.
— Не беспокойтесь, ваше превосходительство. Он — в надёжных руках. Теперь Ковалевский поднял голову, из‑за пенсне на Кольцова смотрели очень смирные и мелкие глаза.
— И это все, что вы мне скажете?
— Да, ваше превосходительство! — твёрдо ответил Кольцов и, подумав, добавил: — Юрий — хороший мальчишка. Он разберётся во всем и выберет в этой жизни правильную дорогу.
— Он что, знал, кто вы? — удивлённо спросил Ковалевский.
— Знал, ваше превосходительство.
— Бож‑же! Сын дворянина, офицера русской армии!.. Могу я себе представить, какую вы уготовили ему судьбу!..
Ковалевский поднялся со скамьи, медленно взошёл по ступеням, обернулся. Внимательно и печально посмотрел на Кольцова.
— Не понимаю!.. — опять тихо сказал он. — Не понимаю!.. Вы — боевой, заслуженный офицер русской армии… вас ждало блестящее будущее… Как это произошло? Почему вы пошли в услужение к большевикам?!
На лице Кольцова мелькнула едва заметная, почти весёлая усмешка.
— Зачем же — в услужение, ваше превосходительство? Я сам большевик.
Ковалевский рывком открыл дверь камеры и сухо добавил:
— Завтра вас отправят в Севастопольскую целость и предадут военно‑полевому суду.
— Я знаю, ваше превосходительство, меня ждёт виселица.
И клянусь вам, ничего не боюсь и ни в чем не раскаиваюсь.
— По традициям русской армии вас, как офицера, расстреляют.
Ковалевский постоял ещё немного и медленно пошёл по коридору.
— Владимир Зенонович! — окликнул его Кольцов, и Ковалевский с какой‑то внутренней надеждой остановился. — Я думаю, Владимир Зенонович, что последнее слово останется все-таки за нами, — сказал Кольцов. — Да вы и сами в этом, кажется, начинаете убеждаться… Слышите?
Кольцов поднял глаза вверх, невольно прислушиваясь к далёкому гулу фронтовой канонады. Она глухо перекатывалась, точно по крыше здания кто‑то передвигал тяжёлые валуны.
— Я уважаю фанатизм… но до известных пределов, — сказал Ковалевский. — Вам‑то что от того, что красные победят? Вы к тому времени уже будете прахом!..
И Кольцов ещё долго слышал шаги командующего, шаркающие, бессильные, стариковские шаги. Это были шаги побеждённого…
___________________
назад<<< 1 2 . . . 37
|